<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>

Андрей Тавров
Клуб Элвиса Пресли


Медея шла сзади и смотрела, как Лева наступал на ноги все увереннее и шел все тверже, хотя Саввину шею все еще не отпускал, а влажный огонь, похожий на горящую конфорку, едва видный и ненужный, теперь окутывал их обоих.

10

Потому что горящий огонь конфорки расходится в стороны, и внутри него всегда есть место. И в него можно поместить дом, птицу или друзей. И тогда они с Левой идут среди него, невидимого под солнцем, и чувствуют, что они идут вместе не только друг с дружкой, но с жизнью деревьев и дельфинов, а еще с музыкой Элвиса. А Савва шел и думал, что никто не знает, кто такой Элвис Пресли. Потому что все только делали вид, что знают, разговаривая об Элвисе. А на самом деле никто ничего не знал. Элвиса можно узнать, только рассказывая о том, что ты в жизни увидел интересного, такого, чего еще никогда раньше не видел. И надо, чтобы другой тоже рассказал про то, зачем он живет. А поскольку они встретились для того, чтобы узнать, кто же такой Элвис Пресли на самом деле, то во время этого обмена главными вещами сегодняшний жизни сам Элвис начинает проявляться и рассказывать сам о себе незаметным, казалось бы, но очень явным по сути образом.

Вот так и был основан Клуб. Сначала в нем было всего два человека – Савва и Витя, а сейчас их уже намного больше, потому что у Элвиса есть такая сила раскрывать в людях то, ради чего они живут, что, ощутив ее в себе, хочешь, чтобы она росла все сильнее и охватывала бы тебя прозрачным синим пламенем, как конфорка.

Элвис!

Что они знают об Элвисе?

Потому что Элвис это не человек, а джунгли. Алюминиевые лианы, обвивающие пальмы, орхидеи и фикусы, бамбук и раффлезия, бумажное, резиновое и хлебное деревья. Элвис всегда в движении, он движется, как волк или ящерица, по мерцающим под луной полянам и смотрит на красную звезду Марса, откуда он родом. Поэтому Элвис все знает, но ничего не помнит, как и он, Савва. Элвису ничего не надо помнить, потому что все с ним есть прямо сейчас. И с Саввой тоже есть все прямо сейчас.

После того как его на ринге вырубил мощнейшим апперкотом нечестный бразилец Леокадио, Савва провалялся три дня в больнице, а когда остановилось сердце, он не перестал жить, а сильно закричал, так, что из окна вылетело стекло, и сердце снова забилось, а он встал вместе с системой жизнеобеспечения и капельницей, подсоединенной к его венам, и пошел по коридору легко и прозрачно, потому что перестал быть боксером, а стал человеком будущего, новым огнем, горящим, как светлый спирт, а капельница волоклась за ним по коридору, который он вымазал своей кровью, и никто не мог его остановить. В ту снежную ночь он дошел до дома, как прозрачный огонь, в больничной одежке и лег в постель, но заснуть не мог. И с тех пор он ни разу не помнит, чтобы заснул, хотя он и многого другого, конечно, не помнит.

Элвис – вот кто мог бы понять Савву, потому что Элвис из новых людей был самым первым. Он делал, что хотел и что хотела его душа. И если вы еще не поняли, что Элвис – это новый человек, то послушайте «Голубую луну Кентукки» или «Отель, где разбиваются сердца», который сразу же разошелся миллионным тиражом, и вам все станет ясно. Вы увидите, что Элвис – это джунгли, где растет хлебное дерево и воет волк.

Они подошли к возвышающемуся над поселком дому, вокруг которого горел невидимый огонь, а во двор, увитый виноградом и вьющимся по сетке киви, можно было войти, открыв ржавую железная калитку.

Когда дверь в дом открывалась, то Савва мог видеть в самой глубине темного длинного коридора узкое высокое зеркало, поблескивающее, как кусок луны, поставленный на попа, а в нем свое далекое и правильное отражение, и каждый раз он этому удивлялся. Как будто дальнее зеркало только и делало, что его, Савву, знало и ждало, чтоб показать маленьким и далеким. И, наверное, если глянуть туда пристальней, то в отражении можно увидеть не только Савву и Леву, который висит у него на шее, и не только бледное лицо Медеи за их плечами, но и все горы и снежные вершины и даже, наверное, тех козлят, что развели таджики и абхазы на краю поселка, и чайные плантации, и пасеку на склоне, и тис по берегу речки.

Собака на них почти что не лаяла, только подвывала чуть-чуть.

– Проходи, Медея, – сказал Савва. – Прямо по коридору.

Медея пошла по темному коридору и закрыла от Саввы зеркало. Следом вошел Савва с Левой, заснувшим на его плече и бормочущим всякую чепуху, пуская слюну. Савва потащил его налево в ванную, чтобы умыть и ободрить с дороги, а пока Лева умывался Савва стоял перед большой, подвешенной под потолком черно-белой картиной, изображавшей Париса, похожего на одного знакомого грузина, у которого Савва иногда покупал грибы. Напротив Париса стояли три голых богини. Таких Савва видел однажды в детстве, когда заплыл на женский пляж – толстых, белых, застывших. Но каждый раз, когда он сюда заходил и натыкался на репродукцию, он смотрел на нее заново, потому что все время ее забывал. Вот и теперь он стоял напротив нее и смотрел на пастуха и голых богинь, и губы его беззвучно шевелились.

11

Окна комнаты, где проходило очередное заседание Клуба, выходили на юг. Днем из них можно было видеть священную гору убыхов, таких людей – наполовину атлантов и наполовину птичек, которые жили здесь прежде в лесах и горах, чирикали, воевали с русскими, а потом пропали где-то в Турции. А еще в окне между склонов двух синих гор днем синел дальний кусочек морской синевы с белым пароходом, величиной с муху, что полз от одного склона горы до другого.

Сейчас занавески были задернуты, потому что за окном было темно и чтобы никто в него не заглядывал. Когда Савва вошел в комнату, спотыкаясь обо чьи-то ноги и качаясь широкими плечами, Эрик стукнул в крошечный гонг, с которого отсвечивал яркий желтый клин.

Эрик был какой-то заплаканный, как увидел Савва, но с лицом Эрика часто происходили разные вещи, Савва это понимал.

Однажды его лицо можно было спутать с лицом Марины, что жила на спуске к памятнику, а однажды лицо у Эрика было как лопух, шершавый изнанкой и цвета серебра. Иногда Савва вспоминал про лопух, а иногда про Марину, и каждый раз дивился, но не очень. Потому что Савва знал, что когда лицо изменяется даже до неузнаваемости, его все равно всегда можно узнать по самому факту перемен. Они, перемены, у одного лица происходят в направлении вперед, к жизни, любви и отчаянию, а у другого обратно – к успокоению и замыканию на смысле собственной кожи и идеи. По лицу всегда видно, о чем человек думает, и где его родина сегодня, вот поэтому у Эрика сегодня родина была там, где плачут.

Профессор Воротников как-то рассказывал, что раньше люди плакали все и не стыдились, но Савва об этом забыл и вспоминал редко, хотя, как только вспоминал, то каждый раз у него внутри дергало какую-то занавеску за шнурок, и та распахивала Саввину грудь и озаряла его дальние и бесконечные внутренности ослепительным светом. Это потому что в слезах всегда набирается много света, больше, чем они могут выдержать, и от этого срываются вниз, а в самом плаче заключено очищение людьми друг друга и всей земли тоже. Но сам Савва брезговал плакать, хотя и старался научиться.

– Говорите, – сказал Эрик. – Мы сегодня еще не говорили и не сделали работу, которая каждый раз с помощью Элвиса Пресли создает мир не губкой с жирной водой, а возвращает ему движение планет по небу и настоящую и живую красоту. Главное говорить правду и ничего не придумывать. А Элвис дополнит все остальное для того, чтобы деревья и дальше росли, птицы летали, а девушки кричали изо всех сил от счастья!

– Я волнуюсь, – сказал Лева, рисуя пальцем на коленке какую-то фигуру и запрокинув неразличимое и белое лицо к потолку, – я волнуюсь, потому что как всегда. Я же говорю про Машу-учительницу и ее «Незнакомку» Крамского. Она всех прощала и не могла никак понять, как это устроено так, что она желает детям добра и знаний, а они ее один раз обокрали, а еще один из отцов пришел, чтобы ее ударить. У нее была оспина на верху левой щеки, а над постелью висела «Незнакомка» Крамского. Я лучше стоя буду говорить…

Лева встал, и слова дальше выходили у него изо рта не как обычные звуки, которые можно услышать, например, в 23-м автобусе до Адлера или в пельменной «Ромашка», а в форме настоящих событий и предметов разных лиловых и золотых цветов.

К таким словам пока еще никто не мог привыкнуть, хотя в Клубе Элвиса случалось так, что многие умели их говорить, но, конечно, не в обычных ежедневных случаях, а по вдохновению.

– Маша-учительница была как кошка, но не дикая, а гладкая и серая, – говорил Лева. Она жила в бараке на Бытхе, где в 50-е годы была начальная школа. Она жила в комнате, похожей на голубиное яйцо, а на правой щеке у нее была оспина, похожая на маленькую луну. Луна иногда делалась больше, как будто бы догоняя рост настоящей луны в небе, но никогда не догоняла, только светилась немного сильнее, при нарастании лунного света в небе. А когда луна в небе терялась, то терялась и Маша-учительница. На два или три дня, и никто не мог ее найти, хотя при этом и разговаривал с ней или даже шутил. Но потом про это сразу же забывал и никак не мог вспомнить, что это он такое только что делал и с кем шутил.

Савва разволновался и сказал, привстав, что, да, такое бывает, но не со всеми. Что розы, например исчезают совсем часто, становятся черными, как головешка в печи, а потом сразу же куда-то деваются, а вот еловые шишки и билеты на поезд могут обойтись без исчезновений, стоят себе на одном месте и все. Потом он сел, лизнул косточку на правом кулаке и снова стал слушать.

– Так вот, – сказал Лева, – волосы она зачесывала назад и закалывала русый пучок коричневым гребешком из кости, хотела выйти замуж за хорошего человека, но не знала, зачем, наверное, для того, чтобы ее жизнь стала другой и чтобы она вылупилась из своего голубиного яйца, для которого была уже большой. Однажды кто-то подарил ей лакированный широкий ремень на талию, она примерила его, но носить не стала, потому что ей казалось, что он слишком сильно блестит и это может отпугнуть от нее детей и соседей. Но на самом деле Маша сама испугалась этого блеска и лака, которые слишком сильно выделяли ее из окружающих учителей.

Но хорошего человека она найти не могла, потому что после киносеанса или танцев все тянули ее в кусты, а она ждала сильного и культурного мужчину, а не всякую шантрапу, обычных местных хулиганов. В ее комнате висела географическая карта и репродукция картины Крамского «Незнакомка». Это я уже говорил. И когда Маша ложилась спать, слыша, как из санатория играют на танцплощадке вальс-бостон или краковяк, то Незнакомка Крамского серебрилась в свете луны, и если наверх из города ехал рейсовый автобус, то от его фар по комнате и картине начинали мучительно удлиняться тени, словно натягиваясь и сокращаясь, как резинка подводного ружья. Потом автобус заворачивал, и тогда с ружья соскакивала стрела и все, метнувшись назад, пропадало и гасло, кроме глаз Незнакомки Крамского. Ее глаза с очень темными ресницами все равно еще долго вздрагивали и мигали и когда уходил автобус, и потом – когда с танцев возвращались парочки и шли, шурша щебнем и переговариваясь, под Машиным окном.

Но хоть ружье уже и выстрелило, водоросли все равно еще оставались какое-то время в комнате с крашеными в голубое и серое стенками и покачивались.

Маша знала все города на свете, потому что преподавала географию, и знала все реки и горы, и даже как живут люди в Албании, но не знала, что ей делать с этими водорослями, в которых у нее вместо двух ног иногда начинал расти хвост, похожий на птичий. И тогда она начинала словно захлебываться и, давясь, поворачивалась лицом в подушку и щелкала и свистела туда разные дивные звуки, вроде удода или крякающей чайки.

Иногда она не могла остановится целый час, но когда переставала, то понимала, что была в стране счастья. Об этом она никому не рассказывала, потому что ее брат однажды сошел с ума, и Маша навещала его в больнице, где пахло вареной капустой и лекарствами, а лицо у брата было серым и землистым. Брата, конечно, вылечат, потому что в больнице работают очень хорошие доктора, но Маша решила все равно никому не рассказывать про свой час ослепительного счастья, похожего на гору, где среди проржавевших заборов цветет какая-нибудь бело-розовая, как снег, вишня, и от этого ни ей, ни тебе уже ничего не жалко, даже самой жизни.

– Я все сказал, – задохнулся Лева и посветлел глазами.

– А если у нее была луна на щеке, то у нее могло быть и солнце, – сказал Витя.

– Где? – спросил Николай-музыкант.

– Не знаю, – сказал Витя, – может, между грудей, где сердце.

– Тогда у нее еще должны быть и звезды с метеоритами, – пошутила Медея, девушка Саввы.

Лева вскочил со стула и стал бегать по комнате, спотыкаясь о ноги и ковер. Потом сел на пол и со стоном спрятал голову между белых коленок, засветивших из продранных джинсов.

– И все остальное, и все остальное, – бормотал Лева в пол, почти достав его лбом. – Пещеры, и облака, и пляжи, и железная дорога с хорошим человеком.

– Так она его встретила? – спросил Витя.

– Это неважно, – сказал Лева в пол, – а важно, что она была девственницей, как римская весталка, и цвела серебряным цветком и губами. Значит, она пророчила и видела самое главное, а не всю эту дрянь. И без нее нашего города не было бы, и Луны тоже не было бы. Я иногда думаю, что она до сих пор жива и, может, в Сибири или в Краснодаре готовит обед внукам.

– Но если она девственница, то какие у нее могут быть внуки? – снова спросил Николай.

– Это не ее внуки, – сказал Лева. – Это внуки брата. Он вылечился от помрачения ума и взял Машу к себе.

12

– И правильно сделал, – сказал Николай-музыкант. Было видно, что он волнуется. Если ты человек-дерево, весь в холмах, невидимых ветвях и наростах, то тебя держат корни, а ветер раскачивает. И сейчас ветер раскачивал Николая и свистел у него в волосах и во рту. И когда он делал губы колечком, то ветер начинал гудеть, как будто в большой пустой бутыли.

– Мы с Витей оставили включенный магнитофон в горах, это нужно для музыки, сказал Николай среди гудения, – и ушли. А он там остался и записывал все, что случалось, но при этом за ним никто не наблюдал, что очень важно для рождения музыки, потому что пока есть наблюдатель, то есть и дерево, и ручей. А когда наблюдателя нет, то нет, возможно, и дерева, а возможно, нет и ручья. То есть, возможно, они все-таки и есть, но, наверное, они совсем другие – не такие, как в присутствии какого-нибудь человека, который своим наблюдениями так на них влияет, что от них ничего первоначального не остается. Потому что наблюдение это активный акт, а наблюдаемое – может быть, даже и не совсем вещь, а скорее чистая идея, полая, как авоська, и в нее можно загрузить все, чего хочешь…

– Я тоже думал об этом, тоже – загорелся Лева, дернув ногой в белой кроссовке. – Есть мир полых идей, платоновские полиэтилены. В них чего хотят, то и запихивают, никто не понимает, что это у него только в голове…

– Что в голове? – спросила Медея.

– А что загружают, то и есть, – сказал Лева, дергая вытянутой вдоль ковра ногой и вообще никуда не глядя, как будто бы то, что он видел своими синими глазами, остальные глаза увидеть не могли. – Кто-то грузит работу, а кто-то тарелку пельменей с уксусом, – добавил он, – вот они и видят вместо дерева что-то совсем непутевое. Например, начальника с бородавкой или какую-нибудь глисту.

– При чем тут глиста? – удивилась Медея, а Лева уставился на ее круглые коленки и собрался отвечать, но почему-то закрыл рот и так ничего и не сказал, а просто еще раз дернул ногой и скривился, наверное, оттого, что снова увидел то, чего никто не мог видеть.

– Что отражает зеркало, когда в него никто не смотрит? – все-таки не удержался Лева.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>