Каждая неиспользованная возможность ложилась бременем на настоящее. Но и этим дело не кончалось: в будущем ждали миллионы новых вариантов выбора, а за каждым из них – миллионы следующих. В конце концов, когда кто-то делал выбор в пользу одного варианта, случалось нечто удивительное: все остальные превращались в печальные сожаления. Так люди и жили, вечно втиснутые в настоящее, придавленные тяжестью будущего, волоча за собой ношу прошлого, – и выхода из этого не было. Количество возможностей нарастало, и печаль сожаления росла и росла вместе с ним, пока люди наконец не увязали в своей колее или не запутывались в невидимых тенетах. И тогда на помощь приходила «Печалька» и зачищала прошлое. «Печалька» утверждала, что каждое решение в жизни каждого человека оказывалось единственно верным. Малейший шаг в сторону грозил смертельным исходом или даже гибелью всего мира. Каждый жил в постоянной смертельной опасности и лишь чудом избегал ее, принимая единственно верные решения. Этому стоило радоваться, ведь все по-прежнему были живы – несмотря ни на что.
Пять лет спустя Индриди оставался таким же очень хорошим мальчиком и был рад, что никогда не бунтовал и не творил никаких безрассудств. Чтобы это понять, не нужно было звонить в «Печальку»: поступай он иначе, он не познакомился бы с Сигрид. На следующий день после окончания школы он вышел вечером развлечься и встретил Сигрид на спортплощадке возле Старой гимназии. Они только что устроились поработать на лето в одно и то же место – в агрохозяйство энергетического отдела компании LoveDeath, – но у Индриди еще не появлялось случая с ней заговорить. Он только смотрел, как эта симпатичная девушка выпалывает сорняки на том берегу реки Эдлидау Тогда на ней были белая майка и оранжевые непромокаемые штаны, а волосы были заплетены в две косички. А теперь она стояла с подругой на крыльце старого здания гимназии. Она улыбнулась, они с Индриди встретились взглядами и с тех пор уже не расставались. Сигрид была красивая, добрая и веселая, и такой она осталась и сейчас, спустя пять лет. И хотя их отношения летели псу под хвост, Индриди все так же был без памяти влюблен в нее – но теперь уже не понимал, взаимна ли эта любовь. В голове у него звучала «Майская звезда». Он поднялся по лестнице тяжкими шагами, внутри у него все сжималось; он открыл дверь на третьем этаже и позвал:
– Сигрид, дорогая, ты дома?
Он закрыл глаза, борясь со слезами, и страстно пожелал, чтобы все снова стало как раньше. Когда любовь была алой, словно клубника, а жизнь – золотой и сладкой, словно мед.
– Сигрид, ты дома?
Лимонное солнце
Лавстар сидел один в своем самолете, бесшумно несясь над Атлантикой. Прибытие ожидалось через три часа пятьдесят минут, посадка возле штаб-квартиры LoveStar на севере долины Экснадаль. Он не решался пошевелиться: на его ладони лежало крошечное семечко. Час назад оно было зеленым и в нем пульсировала жизнь, но теперь пульс как будто затих. Лавстару показалось, что семечко посерело, но это могло быть из-за освещения в самолете.
У Лавстара внутри все сжалось. Все, к чему он прикасался, непременно превращалось в золото, но это семечко, похоже, собиралось только потускнеть. Лавстар изменил мир больше, чем кто бы то ни было до него; так и теперь у него на ладони лежало одно-единственное семечко, в котором скрывалось нечто непонятное, – но это нечто было наверняка сильнее атомной бомбы.
Он сидел в самолете с семечком на ладони. Все прошло по плану, но что делать дальше, он не знал. Обычно у него хватало идей на ближайшие 20 лет, но сейчас он был опустошен, причем настолько давно, что у него развился стойкий иммунитет к дурацким идеям.
Он уже давно не мог спокойно спать по ночам. Он все время резко просыпался, чувствуя, как будто кто-то нашептывает ему на ухо. Как будто кто-то садится ему на грудь и душит. Он боялся гасить свет. Не мог сосредоточиться на заседаниях правления, терял нить разговора, не слышал вопросов или не мог найти ответа. Часто он сидел ночами в одиночестве и ждал новостей о поиске. Обычно он всю ночь чертил, писал, вычислял за своим стеклянным столом. Ему не оставалось ничего другого, как только ждать. В последние дни перед тем, как загрузиться в самолет, он сидел в своем кабинете перед белым листом и вычислял:
«Для Бога каждый день – как 1000 лет
каждый час – это 41,67 года
каждая минута – 0,69 года или 251 день
каждая секунда – 0,012 года или 4,2 дня
одно мгновение – день.
Скорость света – 300 000 км в секунду, и таким образом свет проходит 300 000 км за 4,2 дня по временной шкале Бога.
Поэтому скорость света с точки зрения Бога равна примерно 0,8 км в секунду или 2800 км/ч. В три раза быстрее, чем максимальная скорость авиалайнера без пассажиров.
Для Бога каждый день как тысяча лет».
Он поднял взгляд от бумаги, прислушался, нет ли звуков, и продолжил вычисления: «Мне 71 год с небольшим. Я прожил 25 992 дня. Тому, для кого каждый день длится 1000 лет, покажется, что мне почти 26 миллионов лет. Человечество спит по три века. Просыпаясь утром, люди открывают глаза в течение пяти дней. Мне не требуется спать триста лет; я только что проспал одну треть одного мгновения. Ведь по времени Бога эта треть мгновения и есть восемь часов. Сейчас полтретьего. Я не смыкал глаз уже сто лет».
Он отложил ручку, встал и посмотрел в зеркало. Закрыл глаза и снова открыл. Он так делал иногда, когда был маленький. Пытался открыть глаза побыстрее, чтобы успеть увидеть, как он выглядит с закрытыми глазами. Закрыл глаза и снова открыл. У него вспотели ладони, задрожали руки. Вошла стюардесса и задернула окна белыми занавесками. Она принесла круглый поднос, на котором лежал ломтик хлеба, намазанный медом.
– Чикаго? – спросил Лавстар.
Она кивнула.
Лавстар разглядывал хлеб. Круглый ломоть, покрытый золотым медом. Солнце на белом подносе. Он откусил кусок солнца, оно стало похоже на ущербный месяц; дрожь тут же прошла. Он откусил еще и стал медленно жевать, пока наконец мир и время не стали золотыми и вязкими. Лавстар снова посмотрел в зеркало и увидел там себя: он сидит с закрытыми глазами и пережевывает мед.
«Вижу, как я сплю и как мне это снится».
Когда он увидел в зеркале, что открывает глаза, снова была ночь. Значит, ему удалось перепрыгнуть через целые сутки. Он сел и продолжил писать; мысли все еще тянулись вязко.
«Каждый день как тысяча лет, а доля секунды – как час. Бог может сбить в полете птицу, схватить летящих мух. Пусть даже он отправится в Африку и вернется через целый божий год, в мире людей мало что изменится, ведь пройдет лишь неполных две минуты. Доля секунды равна часу; за этот час муха прожужжит лишь половину своего протяжного зудящего звука, дизельный двигатель такси сделает два оборота. Шум двигателя – как тяжкий долгий гудок. Таксист что-то произносит в рацию, но тому, для кого каждый день как тысяча лет, потребуется неделя, чтобы выслушать одно предложение. Целый час будет слышно только одно бесконечное “ааааа”.
Через 300 лет из-за восточных гор выглянет солнце, и его свет разольется по столице примерно за пять секунд. Свет будет литься из солнца, словно лимонный сироп из круглой трубки, и накроет город, как пепел Помпеи, как смола, и люди, покрытые им, будут двигаться так медленно, что у них уйдет целый год на чистку зубов, а может, этот свет так похож на мед потому, что он течет через веки человека, который, просыпаясь, бормочет: Ммммм, мед…»
Звонок старого дискового телефона на столе прервал дальнейшие вычисления. Звук был резкий, надрывный, и Лавстар вздрагивал с каждым новым сигналом. Сначала он какое-то время просто смотрел на телефон, а потом взял трубку.
– Алло!
На том конце был начальник поисковой группы.
– Пришли результаты поиска, – сказал он серьезно. – Мы только что нашли то самое место. Все сходится к одной точке.
– И что там? – спросил Лавстар.
– Мы не знаем, – ответил тот, – но место мы нашли.
– Что там? – повторил Лавстар дрожащим голосом. – Что вы нашли? Куда все сходится?
Начальник поиска молчал.
– Отвечайте! – Лавстар смотрел на свою дрожащую руку.
– Никто не решается заглянуть. Никто не хочет подходить туда близко.
– Чер… – вырвалось у Лавстара; он оглянулся. Внезапно показалось, будто их подслушивают. – Что будете делать? – прошептал он.
– Не знаю, – ответил начальник поиска. – Я честно не знаю.
– А вы сами?
– Я не пойду. У меня дома жена и дети. Можете меня уволить, господин директор, но я не пойду.
Лавстар бросил трубку.
Он поехал сам.
И нашел семя.
И поэтому он сидел в самолете, с семечком на ладони и чудовищной тяжестью в груди… Сердце было как разбитое яйцо. Осколки скорлупы вонзались ему в позвоночник, в диафрагму, лезли в легкие, так что становилось трудно дышать. Скоро его мучениям придет конец. Медовое солнце больше никогда не зальет его веки светом. Ему оставалось жить три часа тридцать три минуты.
Мед
Когда жизнь Индриди и Сигрид была сладкой, как мед, они просыпались под утренним солнцем, как будто склеенные медом. Но не опьяняющим медом из Чикаго, а чистым, золотым, сахарным медом, который достается только пчелиной матке. Ладони сжаты в ладонях, тела притерты друг к другу, ноги переплетены в толстую косу, так что не понять, где чья.
– Мед, – бормотал Индриди, вынимая свой язык изо рта Сигрид, чтобы пожелать ей доброго утра, но она складывала губы трубочкой и втягивала его язык обратно в себя, обнимала его еще крепче и стискивала бедрами. Так они лежали еще с полчаса, и хотя он находился внутри нее, они не занимались любовью. Это было просто продолжение объятий, вопрос максимального единения и наибольшей площади соприкосновения. Чтобы чувствовать себя не только одной душой, но одним телом.
Им казалось почти невозможным оторваться друг от друга, но все же они выползали в гостиную – больше напоминая при этом восьминогого паука, чем тележное колесо без обода, – и только когда их рты наконец разъединялись, она роняла первое слово. Всего одно крошечное слово, и плотину прорывало, потому что это слово запускало цепные реакции в их мозгах. Слова лились наружу, а потом снова внутрь, словно совершался круговорот воды. Биолог сказал бы, что эти двое питались порождением слов и тем теплом, которое перетекало между ними, снова и снова. Они подолгу лежали на полу, болтали, смеялись и дурачились, потому что вместе они были совершенно цельными, настоящими – как начерченный круг.
Они питались не только словами, но и тишиной. Когда они замолкали, тишина была такой насыщенной, а ощущения так наполнены смыслом и пониманием, что когда кто-то из них прерывал молчание словом или фразой, то часто этим словом он продолжал мысль, которую другой думал прямо сейчас.