Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Рассказы и повести

<< 1 2 3 4 5 6 ... 10 >>
На страницу:
2 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
«Во всех мыслях, чувствах и понятиях, какие я составляю обо всем, нет чего-то общего, что связывало бы все это в одно целое. Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком…» Вот тут-то и появляется это признание, что нет в нем «того, что называется общей идеей или богом живого человека».

В трудах о творчестве Чехова герою «Скучной истории» нередко достается – за это отсутствие общей идеи, цельного мировоззрения. Приводятся слова писателя о своем замысле: «Осмысленная жизнь без определенного мировоззрения – не жизнь, а тягота, ужас». Но, говоря об ужасе такой жизни, Чехов и намеком не дает нам понять, что сам знает то, что недоступно его герою.

Приговор, который выносит себе Николай Степанович, самому Чехову знаком дословно. В его творчестве нет «одушевляющей общей идеи», «у него нет Бога в душе»… Это о нем, о Чехове, и не недруги пишут – люди, с которыми он близок, и как раз в пору работы над «Скучной историей». И сам он признаётся в эту же пору: «Политического, религиозного и философского мировоззрения у меня еще нет; я меняю его ежемесячно, а потому придется ограничиться только описанием, как мои герои любят, женятся, родят, умирают и как говорят». Немного задиристо: в том, как описана им жизнь человека, и являет себя мировоззрение писателя, – но признание дорого.

За несколько месяцев до того, как Чехов начал работать над «Скучной историей», увидели свет сочинения Н. И. Пирогова в двух томах (Антон Павлович очень ждал появления этой книги). Первый том пироговских сочинений составляет незавершенный (смерть помешала!) автобиографический труд «Вопросы жизни»; подзаголовок: «Дневник старого врача, писанный исключительно для самого себя, но не без задней мысли, что, может быть, когда-нибудь прочтет и кто другой». Пирогов работал над автобиографией на рубеже 1870—1880-х годов. Книга Пирогова, без сомнения, повлияла на замысел «Скучной истории» и его воплощение.

На первой же странице повести Николай Степанович называет Пирогова среди тех, кто дарил его дружбой. В произведении есть явные следы пристального чтения «Вопросов жизни». Но дело не в упоминании имени, не в следах. «Из записок старого человека» (как именует Чехов свою повесть) и «Дневник старого врача» роднит беспощадная откровенность, с которой автор говорит о себе («раскрытие правды внутренней перед самим собой», как провозглашает Николай Иванович Пирогов в полном согласии с Николаем Степановичем), мучительное стремление понять самого себя, отбросив «вилянье, нерешительность и неоткровенность».

80-е годы XIX века, часто (слишком часто!) определяемые поэтической строкой Блока – «В те годы дальние, глухие в сердцах царили сон и мгла», – время духовного перелома, духовных поисков, попыток понять круто меняющийся мир, время поисков мировоззрения (мировоззрений). Придавленная плотным слоем сонной мглы, мысль работает напряженно и мучительно, не прозревая светлое будущее, лишь надеясь на него. Чехов остро чувствовал, сознавал особость и вместе тяготу и ужас этого – своего – времени.

Он сравнивал писателей своего поколения с теми, «которых мы называем вечными», – у этих, вечных, «каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели, вы кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть… А мы? Мы! Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше – ни тпрру ни ну». Можно не соглашаться с Чеховым, спорить с ним о собственном его творчестве, но можно ли пренебречь его суждением?..

«…Пишем жизнь такою, какая она есть…» Но, говорил Чехов, «я правдиво, то есть художественно, опишу вам жизнь, и вы увидите в ней то, чего раньше не видели, не замечали, – ее отклонение от нормы, ее противоречия». Помочь людям увидеть то, чего не замечали прежде, прозреть, – как тут без мировоззрения!.. Другое дело, что ни в одном произведении оно не выливается проповедью, да, наверно, и не могло бы вылиться. Чехов пишет про «Скучную историю», что в ней «целых пятнадцать» настроений!.. Проповедь противоречит самим началам чеховского дарования, его творческому «я», невозможна для него (его выражение) «по условиям техники». Целое, общее мировоззрение – не проповедь, а воздух чеховских рассказов.

«Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индиферентист. Я хотел бы быть свободным художником…» В нынешнем смысле «свободный художник» – человек, ни с чем не связанный. Но у Чехова, похоже, первоначальный смысл: связанный со свободой, свободная личность.

Главное – абсолютная свобода от насилия и лжи. «Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником». Этой программы – общей идеи – он постоянно держался.

В письме Антона Павловича к брату Александру, тоже литератору, находим строки о свежих людях, дерзающих называть чепуху чепухой. «„Мне не нравится!“» – этого уже достаточно, чтобы заявить о своей самостоятельности, а стало быть, и полезности».

О самостоятельности много размышляет и говорит Николай Степанович в «Скучной истории»: «Отчего вы не хотите быть самостоятельными? – гневно вопрошает он докторанта. – Отчего вам так противна свобода?»

Николай Степанович вправе гневаться на докторанта, жаждущего сочинить диссертацию на чужую тему и под чужим руководством, – для него, великого ученого, независимая мысль всего дороже в научном исследовании, но. Но собственное признание, что судьба костного мозга интересует его больше, чем конечная цель мироздания, – признание, конечно, задорное, вызывающее, нарочито преувеличенное, но отчего-то необходимое ему при подведении итогов, – по-своему равносильно признанию в несамостоятельности и несвободе. Дать независимой мысли свободу в пределах судеб костного мозга – не значит ли запереть ее в клетку, в купе, в футляр?.. Чехов убежден, что каждому человеку необходим «хоть кусочек общественной и политической жизни».

Николай Степанович – человек необыкновенный, «редкий экземпляр», говорит о нем Катя («нет такого актера, который сумел бы сыграть вас»), но и он обретает самостоятельность, становится свободным, лишь прозрев, когда повсюду начинает замечать то, чего не замечал прежде, – отклонение жизни от нормы в большом и малом, когда жизнь, которой сам жил и живут окружающие, видится ему «чепухой», когда все в себе, вокруг зовет произнести в ответ дерзкое: «Мне не нравится!»

Признак живой души

Чехов писал, что в «Скучной истории» хотел изобразить заколдованный круг, в котором человек настолько привыкает казаться, что, в сущности, теряет себя, перестает быть.

«Я сознаю, что условия жизни и воспитание заключили меня в тесный круг лжи, что вся моя жизнь есть не что иное, как ежедневная забота о том, чтобы обманывать себя и людей и не замечать этого, и мне страшно от мысли, что я до самой смерти не выберусь из этой лжи», – читаем исповедь героя в рассказе «Страх».

Доктор Рагин трижды подряд вспоминает про «заколдованный круг». Это и жизнь вообще, и город (у Чехова город – образ повторяемый и очень существенный: город-мир), и палата № 6, куда запирают человека, осознавшего, что он оказался в заколдованном круге. Вырваться из этого круга, попытаться «повернуть жизнь», в которой отступления от нормы прочно стали нормой, мучительно трудно, чаще всего – невозможно. «Да и не смешно ли помышлять о справедливости, – читаем в «Палате № 6», – когда всякое насилие встречается обществом как разумная и целесообразная необходимость, и всякий акт милосердия, например оправдательный приговор, вызывает целый взрыв неудовлетворенного, мстительного чувства».

Как вырваться из заколдованного круга? Над этим бьются профессор Николай Степанович и Катя, Гуров, и учитель словесности, и магистр философии Коврин в «Черном монахе», об этом спорят доктор Рагин и сумасшедший Громов, художник и Лида Волчанинова в «Доме с мезонином».

«Что мне делать?», «Что же мне делать?», «Что же я могу сделать?» – один и тот же безответный вопрос тут, там многократно повторяется в тексте «Скучной истории».

«Что же я могу сделать?», «Ничего я не могу», «По совести… не знаю…» – безнадежным признанием отвечает на жгучий вопрос профессор Николай Степанович.

Не знает. Лгать не хочет. Утешать не умеет. «Что ответить ей? – думает он. – Легко сказать „трудись“, или „раздай свое имущество бедным“, или „познай самого себя“, и потому, что это легко сказать, я не знаю, что ответить».

Чехов писал: прежде чем провозглашать «можно» и «должно», следует сказать о том, что есть и с чем нужно считаться. Общие идеи неприменимы к настоящему, в котором живут Чехов и его герои, – они расплываются и ускользают, как мысли о вечном блаженстве. «Норма мне неизвестна, как неизвестна никому из нас», – замечает Чехов, говоря об уклонении нормы от жизни. Задача художника – правильно ставить вопросы, а не решать их. В «Крыжовнике» рассказчик, Иван Иванович, заканчивает свою историю на трагической тревожной ноте: «Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что, как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти…»

Люди живы, пока слышат или (прозрев) способны услышать этот молоточек, пока тревожат, терзают себя вопросом: «Что же мне делать?» Этот вопрос не знает полного ответа, но он – признак живой души. Без него движение жизни прекращается, перестает быть.

Движение жизни Ионыча замедляется, наконец вовсе останавливается по мере приобретения им лошадей; пространство его жизни сокращается по мере приобретения домов. История Ионыча завершается страшно: «Вот и все, что можно сказать про него». Человек исчерпал себя. Жизнь кончена.

«Равнодушие – это паралич души, преждевременная смерть», – упрекает себя в равнодушии Николай Степанович. Как горячо! Равнодушный человек не ведает таких мыслей, таких слов.

Николай Степанович корит себя за равнодушие к дочери: когда была ребенком, он по утрам целовал ей пальчики, теперь, правда, тоже целует, но при этом «я холоден, как мороженое, и мне стыдно». Ему стыдно! Какое неравнодушие! Равнодушным он был раньше, когда целовал, потому что так заведено, – теперь, прозрев, он не в силах не замечать фальшивого смеха дочери, ее манеры наигранно щурить глаза, ее безразличия к страданиям и тревогам отца, мещанства, внесенного в дом ее сватовством.

Иногда он сомневается: «Или раньше я был слеп и равнодушен?» Раньше!

Он корит себя за равнодушие к Кате, не в силах отозваться на ее: «Что мне делать?» Но равнодушным он был раньше, когда она делилась с ним своими страданиями, и он писал в ответ длинные, скучные письма, которых мог бы не писать, когда казался знающим, что делать, а не теперь… Растерянный, сконфуженный, он едва стоит на ногах: «По совести, Катя, не знаю…»

Объясняя характер своего героя, Чехов напоминает, что он «слишком беспечно» относится к внутренней жизни окружающих, не замечает, что около него плачут, ошибаются, лгут.

Повесть завершается воплем, которого никак не ждешь, читая начальные ее строки: «Прощай, мое сокровище!» Это он – Кате, и о Кате, и о том нерастраченном душевном сокровище вообще, без которого жизнь неполна, и вообще о прожитой жизни, вдруг открывшейся ему зияющими пустотами.

Новые мысли – прозрение – рождают новые чувства. Прежде человек в себе их не замечал, не умел или не хотел замечать.

Николай Степанович горько сетует, что в последние месяцы приучился мириться с медленностию времени: раньше четверть часа, не заполненная делом, казалась ему вечностью, теперь он может в спокойной недвижности просидеть целую ночь. Но и это не равнодушие, как ему представляется, – время наполнилось мыслями и чувствами, которых он раньше не знал. Быстрые полгода, оставшиеся ему до смерти, гораздо дольше долгих лет его жизни, без труда укладывающихся в один «типовой» день, – описанием такого дня открывается повесть.

Несколько часов, которые Гуров и Анна Сергеевна проводят вместе, гораздо дольше тех месяцев, пока они ждут свидания. В эти месяцы ненастоящей жизни время для них останавливается – его как бы нет.

Отказавшись от любви, Алехин крутится как белка в колесе в своем имении. Но «белка в колесе» – видимость движения.

И те несколько минут, когда Никитин, учитель словесности, покинув супружескую постель, «пошел к себе в кабинет и лег на диван без подушки, потом полежал на полу, на ковре» и понял, «что покой потерян, вероятно, навсегда и что в двухэтажном нештукатуренном доме счастье для него уже невозможно», – эти несколько минут намного дольше года, прожитого им в остановившемся времени.

Замечательно зримо открывается время невесте Наде «Невеста»). Жизнь после свадьбы представляется ей одним остановившимся днем (без перемены, без конца), в котором стучат ножи на кухне, хлопают двери, пахнет жареной индейкой и маринованными вишнями. Но вот она садится в поезд, чтобы навсегда порвать с этой предназначавшейся ей жизнью, и прошлое (казалось – большое) сжимается в комочек, громадное будущее разворачивается впереди – и за окном вагона мелькают телеграфные столбы и птицы на проволоках…

Огонь блюсти

Бесчисленные «Что мне делать?» задумавшихся людей, жаждущих вырваться из заколдованного круга, сливаются в общее: «Так что же нам делать?» Эти слова Лев Николаевич Толстой поставил названием своего знаменитого трактата, в них не только обещание ответа – не меньше острая, насущная необходимость вопроса.

Люди думают, рассуждают, спорят – как жить. В «Доме с мезонином» об этом спорят Лида Волчанинова и художник, рассказчик. Спорят жестоко, непримиримо – и расстаются врагами.

На одной чаше весов – медицинский пункт в Малозёмове, на другой – убеждение, что надо рубить цепь великую, которой опутан народ. На одной чаше – уроки грамоты, книжки с наставлениями и прибаутками, на другой – призыв поделить между собой весь тяжелый труд, затрачиваемый человечеством, освободить работников для религии, наук, искусства. На одной – «мы делаем то, что мы можем», на другой – ничего не надо делать, поддерживая существующий порядок, «пусть земля провалится в тартарары!».

Спорят, оттого что не в силах и мысленно совместить настоящее и будущее, то, что очерчено кругом, и то, что где-то далеко за его пределами, действительность и мечту.

«Вороне где-то Бог послал кусочек сыру…» – диктует Лида в конце рассказа. Полтора десятка строк – и четырежды этот «кусочек сыру»…

Немного же послано…

«Кусочек сыру» был еще в «Учителе словесности», тот, найденный в шкапу, завалящий, твердый, – Манюся о нем говорила с важностью: «Это съедят в кухне». Никитин замечает в ответ, что такой маленький кусочек годится только в мышеловку.

Чехов признаётся однажды: душа рвется ввысь, вширь, а жизнь узенькая. «…Пройдет еще немного времени, каких-нибудь двести – триста лет, и на нашу теперешнюю жизнь также будут смотреть и со страхом, и с насмешкой… О, наверное, какая это будет жизнь, какая жизнь!» Это Вершинин в «Трех сестрах». Тотчас следом – ремарка: «Смеется». И: «Простите, я опять зафилософствовался».

Художник в спорах с Лидой тоже зафилософствовался (только не смеется – раздражается): «Не грамотность нужна, а свобода для широкого проявления духовных способностей», «все мы сообща, миром, искали бы правды и смысла жизни».

Разве он не прав? Он прав.

Но на прошлой неделе умерла от родов Анна. С этим не поспоришь. И когда художник – про духовную деятельность, про искание правды (до которой еще далеко), про освобождение людей, эта умершая Анна – у нас в памяти, в сердце. И когда он: «Не то важно, что Анна умерла от родов», это «не то важно» как-то не совмещается с поисками правды и смысла жизни. Мы уже слышали что-то похожее от доктора Рагина в «Палате № 6» с его философией, что не следует мешать людям умирать или сходить с ума, которую сумасшедший Громов, его противник в спорах, именует «философией, самой подходящей для российского лежебоки».

«Нужно» освободить людей, облегчить их ярмо, рубить цепь – это те же «трудись», «раздай имущество бедным», которые не хочет выговорить вслух Николай Степанович, те же «можно» и «должно», которые (помним мысль Чехова) любят произносить вместо того, чтобы говорить о том, что существует в действительности, о том, что есть. А есть – это «на прошлой неделе умерла от родов Анна». И сколько ни рассуждай, что при существующем порядке работать не хочешь и не будешь, с этим что-то же делать надо. Вот и Лида в ответ на гневную речь художника: «Ах, боже мой, но ведь нужно же делать что-нибудь!»

<< 1 2 3 4 5 6 ... 10 >>
На страницу:
2 из 10