<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 16 >>

Трезориум
Борис Акунин

Уткин представился «Жорой», торжественно присовокупив: «трижды старший лейтенант Советского Союза». Его, конечно, спросили – как это, и он с удовольствием объяснил:

– Дважды разжалован. В сорок третьем и в сорок четвертом. Но я, кряк, чисто птица феникс. Не сгораю, а опять взлетаю. Однако только до третьей звезды. Выше, кряк, ни в какую. А то бы уже, наверно, минимум майор был.

Лейтенант сказал:

– Теперь не успеешь. Ну, за победу? Раскладывай скорей, земеля.

– Я уже. Это колбасный фарш, американский, очень вкусный, – сказал Рэм и мысленно обругал себя: не мельтеши, Петя Ростов. «У меня изюм чудесный».

Ему сунули алюминиевый стаканчик. Капитан, что слева, тихо посоветовал:

– Водой разбавь. Не лихачь. Привычки требует.

А Рэм набрался смелости, и громко:

– Спасибо. Я вообще не пью.

Взял и поставил стаканчик на стол. Ждал от кого-нибудь насмешки или презрительного взгляда, но ничего такого не было. Капитан, перед тем как выпить, пробормотал: «Отэтпрально». Остальные даже не посмотрели. Другой капитан затеял интересный всем разговор, какие соединения по итогам Нижне-Силезской операции сделают гвардейскими. Обожженный младлей, уже гвардеец, обстоятельно рассказывал про льготы и про повышенное дендовольствие. Ему, комвзвода, положено кроме обычных шестисот и трехсот фронтовых еще триста гвардейских. Плюс хромовые сапоги, гвардейского сукна шинель и диагоналевая гимнастерка, а что он сейчас во всем старом, так это не захотел после ранения в госпиталь брать, чтоб не сперли.

Слушали его очень внимательно, задавали вопросы. Потом старлей, что сидел у окна, сказал:

– Глядите. Германия.

Те, кого ранило в Силезии, на Германию посмотреть уже успели и не повернули головы, а Рэм так и прилип. Гвардеец, его звали Костей, тоже. Он западнее Лодзи еще не бывал.

– Танковый прорыв был, не иначе, – уверенно определил он. – Вон хутор целехонек. И те два тоже. Драпал фриц.

Рэм поразился размеру и добротности построек. Наверное, это были крестьянские хозяйства. По-иностранному «фермы». Дома каменные, как в городе. Каменные же амбары. Нарядные красные крыши.

– Людей не видно, – сказал Рэм через некоторое время. – Вообще никого. Окна выбиты…

– Свалил немец, от мала до велика. Правильно сделал. – Костя матерно выругался. – Ребята говорили, приказ был, перед германской границей зачитывали. Что Рабоче-Крестьянская Красная Армия вступает на фашистскую территорию и что настала пора отомстить за сожженные города и села, за женщин и детей. Берите, что хотите, товарищи бойцы. Всё ваше. А с ихними бабами поступайте, как они поступали с нашими.

– Правда был такой приказ? – засомневался Рэм.

– Ребята врать не станут, – сурово ответил Костя и потер свою страшную бугристую щеку.

А Рэм вспомнил статью Эренбурга, которую еще в училище горячо обсуждали на политинформации. Про то, что палачам не будет пощады и что немцев только огнем можно отучить от набегов на Россию. Чеканные формулировки статьи запомнились наизусть: «Нас привел к границе Германии человек, который знает, что такое слезы матери. Сталин знает, как немцы зарывали в землю живых детей, и в самые черные дни Сталин нам говорил, что мы победим злодеев… И если найдется в мире человек, который забудет о том, что сделали немцы, его проклянут могилы невинных. А мы знаем, что не забудет этого Сталин и не забудет Россия. Мы говорим это с тем спокойствием, которое бывает у старой, накаленной и неодолимой ненависти».

Но одно дело – статья про ненависть, а чтобы прямо в приказе? Да про баб? Однако спорить с гвардейцем Рэм не решился.

– Эй, резерв Верховного Командования! – дернул сзади за гимнастерку Уткин. – Во-первых, кряк, хорош трясти своей кормой перед рожей старших по званию. А во-вторых, товарищи командиры интересуются, тебе часом не выдали в Варшаве курево? По разведданным, там отоваривали «Казбеком».

Рэм отвернулся от окна.

– По одной пачке только дали. Но у меня папирос не осталось. Есть табак пачечный. Достать?

– Валяй. Угостим народ. Твой табачок, моя бумажка. У меня хорошая есть.

Жора вынул какую-то книжку или, может быть, толстую тетрадку в замшевом переплете, выдрал оттуда четыре странички, каждую разорвал пополам, и получилось восемь прямоугольничков, по числу членов компании. Рэм положил на стол пачку «Рекорда», взял одну бумажку себе. Она была тонкая, полупрозрачная – настоящая папиросная, только не чистая, а очень плотно исписанная с обеих сторон. Почерк ровненький, аккуратненький – такой, наверно, и называют бисерным, потому что буковки будто нанизанные на нитку бисеринки.

У Рэма была привычка читать всё подряд. Отец в детстве, бывало, ругался, что сын застревает у каждого стенда с газетами, у каждого столба с объявлениями.

Сейчас тоже, прежде чем насыпать табаку, Рэм поднес бумажку к глазам. Текст был русский.

«…когда же я оглядываюсь назад, на прожитые годы, особенно жалко мне моих ранних лет, потраченных впустую, на всяческую чепуху. Ах, если бы кто-нибудь, искренне озабоченный моим благом и умеющий помочь, сызмальства направил меня в верную сторону! О, я бы стал не тем, что я есть, а чем-то много лучшим. Я не продирался бы вслепую через колючки, через чащу, а шел бы прямой дорогой и продвинулся бы по ней много далее», – прочитал Рэм и перевернул клочок. С другой стороны было написано: «Меня мутит, когда слышу выражения вроде “самый обычный человек”, “он не хуже других”, “я такой же, как все”. Все люди необычны! Никого ни с кем сравнивать нельзя – кто лучше, а кто хуже! “Такой же, как все” означает никакой!»

Заинтересовавшись, он взял со стола нетронутую бумажку – артиллерист сказал, что не курит. Прочитал: «Через сто или двести лет людям будет казаться дикостью, что когда-то женская половина человечества считала главным делом своей жизни вырастить и воспитать детей – будто курица, высиживающая яйца, или волчица, учащая волчат охотиться. Как можно было тратить свою бесценную жизнь на то, что у тебя скорее всего хорошо не получится? И как можно было разрешать матерям, не обученным самому важному из знаний, педагогике, портить детей? Мы будем казаться нашим потомкам такими же варварами, какими нам сегодня кажутся люди средневеко…»

– Жор, откуда тетрадка? – спросил Рэм.

Он отсел на край, поменявшись с лейтенантом, потому что Уткин затеял играть в очко на злотые. Тем, кто выписался из госпиталей, выдали командировочные местной валютой, и что с нею делать, никто не знал. А у Рэма денег не было, и карт он не любил.

У Жоры из угла в угол рта ходила самокрутка.

– А? Костька, банкуешь?

– Где, говорю, тетрадью разжился?

– Под Варшавой, перед тем как ранило. Траншею у фрицев взяли. Там штабной блиндаж… Еще! …Выходит эсэсман с поднятыми руками… Еще одну! …И по-русски: «Не стрэляйте, товарыщ, я нэмецки антыфашыст». Умора, кряк! Черепушка на фуражке, молнии, все дела, вот такая ряха, стеклышки на носу. Антифашист … Зараза, перебор!

Стукнул кулаком по столу, раскрякался.

– Сдавай!

– И чего? С эсэсманом?

– А чё с ним? Грохнул. Эсэсовцев в плен не берут. Мы тогда, по правде, никого не брали. Потери были, людей мало, а тут конвоируй в штаб… Себе!.. Тетрадка у него в сумке была. Понаписана всякая крякотень, зато бумага – как с папиросной фабрики. Ну, думаю, щас покурю. И тут меня осколком – кряк! Вот сюда. Короче, покурил только через полтора месяца, когда перевели в палату для выздоравливающих. Не до курева было. Ага, съел? – хищно расхохотался он, сдвигая к себе кучку купюр. – Я сдаю.

Похож на Долохова, подумал Рэм. Игрок, был разжалован в нижние чины, выслужился лихостью и тоже не берет пленных.

– Дай тетрадку почитать, – попросил он.

Уткин не глядя сунул:

– На и отвяжись. Мне карта поперла.

Открыв тетрадь, Рэм увидел, что в середине много страниц вырвано. Где-то по одной, где-то сразу несколько подряд – наверное, Жора тоже угощал бумагой целую компанию. Но начало было целое. Судя по тому, что проставлены даты – дневник или какие-то записи в хронологическом порядке.

Откинулся к стенке, стал читать.

«18. X.1940.

Дорогой Антон, Не знаю, почему я решил, что буду адресовать мои записки именно тебе, ведь мы не виделись больше двадцати лет, и я даже не знаю, жив ли ты. Очень надеюсь, что жив и что многочисленные невзгоды нашего железного века обошли тебя стороной.

Я вне себя от возбуждения. Это странно, а в нынешних обстоятельствах даже невообразимо, но мечта всей моей жизни близка к осуществлению! Я должен выплеснуть эмоции, собраться с мыслями, а поскольку собеседников у меня нет, сделать это я могу только на бумаге. Кроме того, мой великий план предполагает ведение подробного дневника. Легче обращаться не в пустоту, а к конкретному человеку, с которым мы когда-то мечтали о великом эксперименте вместе. Помнишь, с чего всё началось? Помнишь спор двух первокурсников об общественном и индивидуальном?»

Дойдя до этого места, Рэм взволновался. Антоном звали его отца. Тот при старом режиме тоже учился в университете, а когда пустится в рассуждения, говорит примерно в таком же стиле. Вдруг это пишет какой-нибудь его старый товарищ? Вот была бы штука!

<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 16 >>