Шнауц вернулся, и стал выкладывать на стол серебристые кругляшки. Ворчал в бороду, считал: «Пятнадцать, шестнадцать…» Досчитав, сунул остаток в карман, сгрёб реалы на столе в кучу и сказал:
– Схвачено. Кто держит банк?
Они ели друг друга глазами, обо мне забыли.
Я поднялся, звякая цепью – коротковата! – дотянулся до кучки реалов, смёл их в ладонь и проговорил деловым тоном.
– Банк держу я. Условия пари: Шнауц против Шпицко, двадцать реалов против одного, что Муди будет смеяться.
– Взвоет, – поправил Шпицко.
– Ты говорил: «Не будет смеяться». Виляешь?
И тут до них дошло.
– Ты что делаешь, макак бесхвостый! – возмутился Шнауц, увидев, как я распихиваю по карманам двадцать один реал.
– Деньги на стол! – взрычал Шпицко, хватаясь за ружьё.
– У меня не пропадут.
– И то верно, – Шпицко осклабился, ружьё закинул за спину.
– Не понял, – вид у Шнауца был такой, словно забыл, где зарыл кость.
– Деньги не пропадут, никуда эта макака с цепи не денется, – бросил Шпицко через плечо. Затем он со словами: «Жрать ему принесу», – вышел из комнаты.
– Ну да, – бурчал Шнауц. – Не денутся. Твоих там один реал, а моих…
Он глянул на меня исподлобья, хотел что-то сказать, передумал. Видно было – переживает. Пожалел я его.
– Не волнуйся так, – говорю. – Всё будет в ажуре.
– Волноваться надо не мне, а тебе, – сказал вдруг Шнауц.
Приблизившись, подцепил когтем ошейник, подтащил к себе так, чтобы ухо моё оказалось рядом с его пастью, и негромко добавил:
– Сделаешь так, чтоб Муди взвыла. Ты понял? Иначе…
Он был прав, жалеть мне нужно было себя самого.
– С тебя десять реалов, если взвоет, – сказал я.
Шнауц шумно дышал мне в ухо. «Без грубостей, щенок, – думал я – иначе накроются твои денежки». Надо полагать, Шнауц это понял тоже. Пари есть пари.
– Ладно, обезьянка, – проговорил он, выпуская ошейник. – Договорились. Но если Муди не взвоет, продам тебя к ней в салун за двадцать монет. Когда придёт время фелид, кое-кто с тоски обязательно захочет поразвлечься с макакой. Так я и скажу Муди, а она сука дошлая.
Вернулся Шпицко, поставил на стол передо мною мятую стальную миску. Опять рыба! Мерзость. Хотя…
– Ему ни слова, – попросил Шнауц, дождавшись, пока приятель выйдет.
Я не ответил. Принюхивался, глотая слюну. Есть хотелось ужасно. Селёдка? Ну, это ведь совсем другое дело!..
– Ты что, оглох? – вызверился Шнауц. – Э! Макак! Ну, ты здоров жрать. Обезьянчик! Ты слышишь или нет? Ничего ему не говори про десять реалов. Эй, ты! Сейчас заберу.
Я вцепился в миску и зарычал:
– Убери лапы, животное! Ничего никому не скажу. Лапы убери, укушу!
Шнауц беззлобно фыркнул и оставил меня наедине с селёдкой.
«Двадцать один реал есть, – думал я, насыщаясь. – А должен я по договору четыре тысячи пятьсот с чем-то, если только не набежит ещё, пока я тут буду смешить сук. Негусто, но хоть что-то для начала. Ничего, я научу паршивых щенков бизнесу».
Утолив голод и жажду, я заснул в углу на циновке. В час закатных теней Шпицко разбудил меня пинком. Они со Шнауцем принарядились, и мы втроём отправились в салун госпожи Муди. Поводок был в лапе у Шнауца, Шпицко тыкал меня в спину ружьём, чтоб «не надумал сбежать с деньгами». Хорошие они ребята, наивные как дети.
В салуне госпожи Муди дым стоял коромыслом. Меня живо пихнули в тёмный угол, чтоб не попадался на глаза раньше времени, и задвинули столом. Побег не входил в мои планы, бегать – бестолковое занятие, особенно когда не знаешь, куда и зачем бежишь. Надежды найти в собачьей кутерьме Глеба испарились, без денег путь к возвращению в человеческое общество был закрыт. «Что ж, посмотрим, на чём тут можно подзаработать», – решил я.
Когда-то салун был рестораном. Играл на эстраде оркестрик, кто-то пел блюз; за стойкой суетился бармен, сновали между столиками похожие на императорских пингвинов официанты, томные дивы, высунувшись из коктейльных платьев по самые…
Я помотал головой. Ничего этого больше не было.
Бренчал возле эстрады музыкальный автомат, похожий на кибера в индейской боевой раскраске; крепкая рыжеватая сука, затянутая в ртутный комбинезон, вертя задом, рычала и выла в микрофон; за стойкою, свесив щёки, дремал распорядитель. «Морда бульдожья», – отметил я и стал рассматривать посетителей. Общество собралось пёстрое, шумное, без претензий. Кто-то шлёпал по столу картами, кто-то разглядывал манерно рассевшихся на табуретах мелких сучек, кто-то подвывал той рыжей… «Акито-Ино», – сообщил Шпицко. Я заметил – он судорожно зевал и постукивал когтями по столу, – хотел бы подвыть, но держал себя в рамках. Я думал, мы закажем какую-нибудь еду, но, приглядевшись, заметил – никто не ест, все курят. Вскоре у столика возник тощий щенок в белой хламиде и стал с поклонами раздавать трубки. Я хотел отказаться, но Шнауц прогудел: «Бери, дурак, иначе выставят в шею». Курить я не стал, и без меня дым лежал слоями. Потянул носом: знакомый запах – Эрд курил то же самое зелье.
После пары затяжек Шнауц поменял позу – высунул в проход задние лапы, – а Шпицко раскрыл пасть, но не подвывать стал, а подскуливать, изредка пихая меня в плечо и тявкая: «А, с-сука!.. А!.. Давай!.. На четыре!..»
Акито-Ино, словно услышав, повернулась спиной к залу, и, опустив передние лапы на пол, изящно отклячила зад.
Я глянул на Шпицко. Пасть раззявлена, дым оттуда облаком, глаза – два шарика для пинг-понга. Миг – и в зале задребезжали стёкла от воя и топота. Сумасшедший дом. Я поморщился, глядя на взбесившихся псов. Казалось, сейчас всей сворой на сцену кинутся – разорвут в клочки. Но рвать было некого – свет прожекторов погас, рыжая сука исчезла с эстрады. Так и надо с кобелями, растравить, а потом пусть курят. «А! Вот в чём дело», – сообразил я, заметив, как зрелище подействовало на Шпицко. До того вполпыха покуривал, но, увидев сучий зад, чадить стал, как доисторический паровой локомотив. Рычал: «Муди, морда твоя обезьянья! Му-ди! Блесни задницей! Му! Ди!»
– Да вот она, – расслабленно пробормотал Шнауц, обращаясь почему-то ко мне.
Я проследил, куда указывает его вытянутый коготь, и узрел… Нет, с собачьей точки зрения хозяйка салуна, должно быть, выглядела на все сто. Я не о возрасте, с этим не ко мне, так и не научился отличать юных сук от молодящихся. Одета она была шикарно, а как пострижена и причёсана! Борзократично, с некоторым вызовом. Для кинодского кобеля – в самый раз, но я-то ведь не кинод. Ничего не могу поделать, мне она показалась чучело чучелом. Нет ничего уродливее голокожей пудреной собаки с завитой шерстью между ушами. Если на такую натянуть короткое платье со шлейфом и сунуть в переднюю лапу сигарету в длиннейшем мундштуке, получится чучело.
– Мда-а… – протянул я. – Её чтоб рассмешить…
– А? – спросил Шнауц и посмотрел на меня так, будто впервые увидел.
– А-ха! – тявкнул расходившийся Шпицко. Видно было, сейчас отмочит что-нибудь непотребное. Я надеялся, они забыли про уговор, после номера Акито-Ино выходить на эстраду не хотелось. Но пришлось.
Шнауц выволок меня из-за стола, потащил на сцену, выкрикнул в зал что-то про говорящую макаку, что – не помню, а мне прошипел в ухо: «Смотри, если Муди не взвоет…» Я не видел ни её, ни публики – ничего. Осветитель, блох ему за шиворот, перестарался. Я прищурился, слушая верещание толмача: «Перевод невозможен!.. Перевод невозможен!..» – дождался, пока заткнут пасти самые голосистые, и выдал им для начала про наркоманов и летающую собаку. Приняли хорошо, но, думаю, смысла не уловили. Тогда я выдрал микрофон из подставки, уселся на край эстрады, свесив одну ногу, и спросил: «А хотите знать, как я попал на Киноду?» Публика ответила дружным воем.
Вообще-то я публичности не люблю, тяги к сцене никогда не испытывал, но в тот день поймал кураж. Обозлился, захотелось натянуть собакам нос. Увлёкся. С микрофоном принялся по залу расхаживать, в ударных местах делал паузы – ждал реакции зала. Довёл щенков до визга. Но Муди даже не скалилась. «Тупая сука», – подумал я. Не то чтобы мне очень хотелось спасти двадцать реалов Шнауца, да и продажи в сучий бордель я всерьёз не опасался. Азарт, понимаете? Взбесило меня равнодушие этой болонки стриженой. Я стал рассказывать им про Эрда. Замечу без ложной скромности: к этому времени уже понял, что нужно публике. Кобелей, и продажных сук довёл до безумия. Когда они услышали про курящего исподтишка тюремщика – как с цепи сорвались. Кто-то из девочек сполз с табурета под стойку, кто-то по полу катался кверху брюхом, подёргивая лапками. Но Муди только мундштуком поигрывала, изогнув дугами выщипанные брови. От злости я совсем потерял себя, а может, пропитанный дурью воздух ударил в голову. Сам не заметил, как снова полез на эстраду. Шпицко пытался удержать, рычал: «Хватит!» – но я пнул его как следует, чтоб не путался под ногами. «Ишь, за штанины хватается!.. Боится, цуцик, за свой реал? Кстати о реалах…»
– Прошу внимания, почтеннейшая публика! – проорал я в микрофон. – Я хочу рассказать вам сказку про двух щенков и говорящую макаку. Жили-были щенки, умный и глупый. Звали их, скажем, Шпицко и Шнауц. Кто умён, кто глуп – станет понятно позже, достаточно того, что оба были жадными. И вот однажды…
Не могу сказать, чтоб меня сильно мучила совесть. Да, я обещал Шнауцу, что смолчу про десять реалов, но он ведь обзывал меня макакой, а какой с обезьяны спрос? Кроме того, мне почему-то казалось, что только таким анекдотом и получится расшевелить хозяйку заведения. Этого ведь добивался Шнауц, разве не так? Я травил байку, на Муди поглядывал искоса. Никакого впечатления. Она что, целиком из дерева, снизу доверху? До кобелей дошло, что неспроста анекдот рассказываю, только когда Шпицко взвыл дурным голосом:
– Да ты что, обезьяний выкидыш?! Издеваешься?!