– Может, обойдемся без комплиментов? – почуяв в голосе боевого товарища неистребимое ехидство, спросил Лабрюйер.
– Но ты пробуй и другие варианты. Нам нужен человек, который вертится вокруг «Феникса», «Мотора» или даже резиновой фабрики братьев Фрейзингер. Да, брат Аякс, шины для велосипедов и автомобилей – тоже такой товар, что армии требуется.
На следующий день Лабрюйер пешком, для моциона, отправился в Московский форштадт. Это был именно моцион, без размышлений о маршруте: Лабрюйер вышел на Мельничную улицу и прошагал целых две версты, все прямо да прямо, и вот ноги сами принесли его к тому месту, где в Мельничную упиралась Смоленская улица, не так давно названная Пушкинской. Новое название пока не прижилось – мало кто из форштадских жителей знал, какой такой Пушкин, а город Смоленск был всем известен.
На углу рядом с постовой будкой стояла скамейка. При виде этой скамейки всякий первым делом подумал бы о слоне, которого она должна выдержать. Но скамейку городские власти (видимо, по предложению покойного градоначальника Армитстеда, любившего интересные затеи) поставили для одного-единственного человека. Это был будочник Андрей, настоящий великан с пудовыми кулачищами. Служить он начал в незапамятные времена, а теперь сделался не просто огромен, но еще и толст.
Андрея все звали именно так – вряд ли кто из форштадских береговых рабочих, складских грузчиков и жулья знал его фамилию, но вот с кулаками познакомились многие. Если вдруг посреди недели затевалась драка (субботние и воскресные драки были чуть ли не узаконенным развлечением здешних мастеровых), бабы тут же принимались вопить: «Бегите за Андреем!» Его находили на скамье, откуда он созерцал реку, он преспокойно шествовал к тому кабаку, у дверей которого безобразничали, и раскидывал драчунов, как щенят. А в субботу и воскресенье он сам шел в места, которые считал подозрительными и многообещающими.
Этот-то ветеран и был нужен Лабрюйеру.
. – Я с вопросами пришел, об одном давнем деле, – сказал он. – Ты ведь помнишь, как под причалом нашли убитую девочку, с перерезанным горлом?
– Как не помнить… Беленькая такая, косы длинные…
– И одна проститутка заявила, что девочка тем же ремеслом промышляла, просто рано созрела. Что по вечерам они чуть ли не вместе ходили, знакомились с матросами, со струговщиками.
– Да-а… – протянул Андрей. – Была такая Грунька-проныра, помню. Была…
– А куда подевалась?
– А куда они все деваются? – философски спросил Андрей. – Подцепила французскую хворобу, одного наградила, другого, мужики узнали, поколотили…
– Так она померла?
– А черт ее знает. Грунька, может, хворобу и не подцепила, да только ее раза два били, и за дело били, без зубов осталась. Ну и кому она такая нужна? Про это, может, Нюшка-селедка знает, вот они как раз вместе ходили.
– А с девочкой она, значит, не ходила?
– Черт ее разберет. Если девчонка и точно б…дью заделалась, то не тут, у спикеров, гуляла, а где-то еще. Тут бы я ее заметил. Может, у Андреевой гавани промышляла. Может, вовсе на Кипенхольме. Но не на Канавной – там богатые бордели, оттуда бы ее в тычки прогнали, потому – хозяйки лицензию покупают, кому охота из-за малолетки без лицензии остаться? Жалко девку. Попала бы в хорошие руки – под венец бы пошла, детишек бы нарожала.
– А в каком году это было?
– Еще до бунта. Так что, спросить Нюшку, что ли? Она теперь в кабаке у Прохорова судомойкой.
– Спроси, сделай такую милость.
Вернувшись в фотографическое заведение, Лабрюйер оставил там записку для Енисеева: требовался запрос, не пропадала ли где в близких к Лифляндской губернии городах лет около десяти назад девочка лет двенадцати-тринадцати, светловолосая, с длинными косами. И потом он пошел к городскому театру, где было одно из мест сбора орманов, известное всему городу. Ждали они также седоков возле Дома Черноголовых, у Тукумского и Двинского вокзалов.
Мартина Скуи там не обнаружилось – он повез богатых господ куда-то к Гризенгофу. Если не подхватит там других седоков, может скоро вернуться, – так сказал Лабрюйеру приятель Мартина, орман Пумпур. Он же предложил подождать в кондитерской Шварца – там из окон виден ряд бричек, и господин сразу поймет, что Скуя прибыл. Лабрюйер согласился. После прогулки в Московский форштадт и обратно не грех было бы и хорошо пообедать.
Он взял столик у окошка, заказал чашку горячего бульона с гренками, порцию рождественского гуся с яблоками и чашку кофе с грушевым пряником.
За окном был зимний пейзаж. На первом плане – орманы со своими бричками, составившие довольно длинную очередь, но на заднем – очаровательно заснеженный маленький парк перед городским театром, где нянюшки катали на санках малышей, а дети постарше сами катались с горки. Это было похоже на рождественскую открытку, только ангелочков с музыкальными инструментами в небе недоставало, да не совсем соответствовал благоговейному настроению фонтан работы мастера Фольца. Мастер изобразил обнаженную девицу с весьма пышными формами, гораздо выше человеческого роста, над головой девица держала огромную раковину, летом оттуда лилась вода, а зимой над раковиной возвышался снежный сугроб. Из своего окошка Лабрюйер видел лихо торчащую грудь и усмехался – вот такую бы… Он уже давно был один, но раньше на помощь приходил шнапс, теперь же и на шнапс надежды не было. В голове обитали два образа – Валентина, с которой можно было пошалить, но он не воспользовался моментом, и Наташа – а вот Наташа казалась сущей Орлеанской девственницей, невзирая на семилетнего сына. Даже как-то грешно было представлять ее в амурном качестве.
Да и бессмысленно. Мало ли чего она наговорила сгоряча и с перепугу. И это «РСТ»… Как-то все нелепо, взрослые люди таких записочек не шлют…
– Рцы слово твердо, – вдруг сказал он. Вслух и довольно громко.
– Что господину угодно? – поинтересовался по-немецки подбежавший кельнер.
– Счет.
Все удачно совпало – появление счета и приезд Мартина Скуи. Лабрюйер перебежал через улицу и окликнул его.
– Через два дня к теще поедем, – сказал орман.
– Раньше никак нельзя?
– Не выходит. Кунды…
«Кундами» латыши звали постоянных клиентов, были такие и у хороших орманов.
– Ну, ладно… Сейчас-то свободен?
– Свободен, но… Порядок надо соблюдать.
Лабрюйер понял – Скуя в конце очереди, а по орманскому этикету право на седока имеет тот, кто в ее начале.
– Разворачивайся и поезжай к Пороховой башне, там меня подберешь.
– Как господину угодно.
От Пороховой башни они по Башенной улице проехали до Замковой площади, обогнули Рижский замок и берегом, вверх по течению, мимо рынка и причалов, покатили к Московскому форштадту.
Будочник Андрей сидел на своем законном месте, как всегда, не один – к нему пришел продавец сбитня, угостить горяченьким.
– Узнал, узнал! – крикнул он, видя, что Лабрюйер хочет, откинув красивую ковровую полсть, прикрывавшую ноги, выйти из брички. – Она в Магдаленинском приюте служит! Там ее ищите!
– Спасибо, старина!
– Спасибо – это многовато, а мне бы шкалик! – старой шуткой отозвался будочник.
Лабрюйер рассмеялся и подозвал сбитенщика.
– Вот пятиалтынный, сходи, принеси чего-нибудь подходящего, чтобы ему поменьше разгуливать. Поскользнется, грохнется – артель грузчиков придется звать, сам не встанет. Мартин, вези меня на Театральный бульвар, к гостинице.
В «Северной гостинице», что напротив сыскной полиции, Лабрюйер спросил карандаш, листок бумаги и с гостиничным посыльным отправил записочку инспектору Линдеру – просил отыскать себя на Александровской или по домашнему адресу. Это обошлось в пятак.
Был зимний вечер, народ с улиц убрался, все сидели за накрытыми столами, каждый сорокалетний мужчина – в семейном кругу, где старшие, родители или тесть с тещей, еще краснощеки и бодры, а самый младшенький лежит в пеленках и похож на румяного ангелочка с открытки.
Лабрюйера ждала холостяцкая квартира. Печь, правда, натоплена, и хозяйка велела горничной постелить свежее постельное белье. Можно в одиночестве почитать газеты или даже книжку. Можно немножко выпить – в меру, в меру!.. Выпить – чтобы скорее заснуть, не думая в темноте об Орлеанской девственнице, которую зачем-то поселили в Подмосковье.
Что-то не хотелось идти домой, и Лабрюйер сидел в вестибюле гостиницы, собираясь с духом, чтобы выйти из тепла на мороз.
Швейцар отворил дверь, вошла дама, но вошла незаурядно – вместо пожелания доброго вечера громко провозгласила:
– Черт побери, да еще раз побери!