Лабрюйер покосился на нее. Дама как дама, в годах, очень прилично одета, из-под теплой шляпы видно бандо белоснежных волос. Немка, на вид – более чем почтенная немка, монументального сложения, но отчего же ругается, как извозчик?
В вестибюле как раз был вернувшийся из полицейского управления мальчик-посыльный. Лабрюйер показал ему пятачок – вдобавок к первому. Мальчик подошел.
– Кто эта дама? – спросил Лабрюйер, взглядом показав на двери, за которой скрылась ругательница.
Мальчишка усмехнулся.
– Говори, посмеемся вместе, – ободрил его Лабрюйер.
– У нас такие гости бывают, что в зоологическом саду им место, – шепотом ответил посыльный. – Приехала в Ригу искать каких-то родственников, в полицию ходит, как на службу. Они там уже не знают, как от нее избавиться.
– Ей прямо сказали, что этих людей в Риге нет?
– Ей это уже сто раз сказали. Не понимает!
– Держи.
– Благодарю, – мальчик, молниеносно спрятав пятак, поклонился.
Лабрюйер за годы службы в полиции на всяких чудаков насмотрелся. Ему не было жаль пятака, напротив – очень часто от гостиничных рассыльных и горничных зависела судьба сложного следствия, так что приятельство с ними в итоге хорошо окупалось.
Утром Лабрюйер пошел в фотографическое заведение. Весь день прошел в суете, которая обычного владельца заведения бы радовала – столько клиентов, столько заказов! – а Лабрюйера под вечер сильно утомила. Когда стемнело, на минутку заехал Мартин Скуя и сказал, что он с утра свободен.
– Подарок для тещи купил? – спросил его Лабрюйер.
– Как господин приказал – штолены.
– Тогда, значит, с утра ты свободен, а часа в три дня заедешь за мной и за господином Панкратовым. Можно наоборот, – пошутил Лабрюйер.
Мартын сперва приехал за Лабрюйером. В пролетке уже сидела его жена, совсем молоденькая и очень хорошенькая, с грудным младенцем, укутанным в несколько одеял. Потом подобрали Панкратова, который умостился в ногах, накрылся полстью и хвастался, что устроился лучше всех – при переправе через реку с головой упрятался и не чувствовал ветра.
Тещя Скуи жила на Эрнестининской улице, и это Лабрюйера вполне устраивало – там же поблизости стояли три приюта – один для старух и больных женщин, Магдаленинский, другой – богадельня германских подданных, третий – рижский приют для животных. Как так вышло, что эти заведения собрались все вместе, Лабрюйер не знал.
Мартин Скуя завел лошадь вместе с пролеткой во двор и закрыл ворота.
– Господин Лабрюйер, если что – в окошко стучите, – сказал он, выглянув из калитки и указав нужное окно.
– Хорошо. Ну, Кузьмич, пошли к старушкам. Глядишь, и тебе невесту посватаем.
– Я и у себя на Конюшенной не знаю, куда от этих невест деваться. Так и норовят на шею сесть.
Лабрюйер засмеялся. Не то чтобы Кузьмич удачно пошутил… Просто вдруг стало смешно, и он сам понимал: такой хохот – не к добру.
Женщины в приюте не бездельничали. Только самые слабые и слепые освобождались от ежедневных работ. Во дворе, а двор у деревянного двухэтажного приюта был довольно большой, две еще крепкие старухи выколачивали перины, третья развешивала на веревке выстиранные простыни. Лабрюйер знал, как прекрасно пахнут выкипяченные и вымороженные простыни, квартирная хозяйка никогда такого аромата не добивалась. Четвертая и пятая накладывали дрова из примостившейся у стены сарая поленницы в большой мешок. Еще одна вышла на крыльцо – одной рукой она сжимала на груди складки теплого клетчатого платка, в другой у нее был ночной горшок, и она, медленно и осторожно ступая, понесла его к каморке возле другой стены сарая, почти у забора. Удобства в приюте были самые скромные.
Лабрюйер и Кузьмич видели все это, стоя у калитки. Наконец их заметила женщина лет пятидесяти, что вышла с костылем – не гулять, а хоть подышать свежим воздухом. Она позвала другую, послала ее к начальнице, и гости были впущены во двор.
Груню (ее давнего прозвища «проныра» тут не знали) приютские жительницы не видели со вчерашнего дня. Начальница была очень ею недовольна – вместо того, чтобы смиренно просить прощения за тайно пронесенное в приют горячее вино, бывшее под строжайшим запретом, она вообще куда-то исчезла: как считала начальница, полная пожилая фрау, явится дня через два, и ее придется принять, потому что найти для приюта сиделку нелегко, ах, как нелегко.
– Но для чего господам наша сиделка? – прямо спросила начальница.
– Возможно, она родственница одного почтенного человека, – ответил Лабрюйер. – Если так – родственники позаботятся о ней.
– Она может не согласиться жить у родственников, – сразу ответила фрау. – Тут ей многое прощается, а в приличном семействе долго терпеть не станут.
– Фрау хочет сказать, что у этой женщина случаются запои? – предположил догадливый Лабрюйер.
– Да, она выпивает… – фрау вздохнула.
– А живет она где?
– Здесь, в приюте. Она трудится ночью, смотрит за лежачими постоялицами, а потом спит до обеда в комнате кастелянши. Там же стоит большой баул с ее вещами.
– Другого жилья у нее нет? Возможно, фрау знает об этом?
– Один добрый Господь об этом знает! Пусть господин меня простит, я должна идти, у нас дважды в день молятся и читают душеспасительные книги, это нашим постоялицам необходимо.
– Не смею задерживать фрау.
Когда начальница приюта ушла, Панкратов сказал:
– Надо бы тех поспрашивать, кому она горячее вино таскала, они больше знают.
– Хотел бы я знать, откуда таскала, – ответил Лабрюйер. – Не на Ратушную же площадь за ним бегала. Где-то тут наверняка есть местечко. Сделаем так – ты, Кузьмич, потолкуй с бабами, ты для них красавец-мужчина, тебе и карты в руки. А я пойду по окрестностям искать заведение, где вино подают, кухмистерскую какую-нибудь, что ли. Через полчасика вернусь.
Но далеко Лабрюйер не ушел.
По его разумению, какой ни на есть кабак должен был быть на Шварценгофской улице. Но до нее еще нужно было дойти. Он и пошел по узкой тропке вдоль заборов, стараясь не поскользнуться и не сесть в длинный высокий сугроб, зимой вырастающий между дорожкой, по которой ходят, и проезжей частью.
Мальчишки, для которых всякий сугроб – праздник, баловались, устроив скользкий спуск и съезжая прямо на подошвах. По сторонам они, конечно, не смотрели, и Лабрюйер выдернул такого спортсмена прямо из-под конской морды, а потом еще по-русски обругал кучера – смотреть же надо, куда прешь?!
– Чего – прешь, чего – прешь?! – по-русски же возмутился кучер. – Улица узкая, вбок не принять! Дворники – дармоеды!
Для Задвинья это было малость удивительно. Как в центре Риги жили в основном немцы, в Московском форштадте – русские и евреи, так в Задвинье селились главным образом латыши.
– Тут хозяева снег убирают, – возразил Лабрюйер. – И ты аршином левее мог взять. Навстречу никто не катит.
– Ну вот возьму я аршином левее, и что?!
Сгоряча кучер послал кобылу чуть ли не прямо в сугроб. Кобыле что – она послушалась вожжей. Но телега стала под таким углом, что никак на проезжую часть не вывернуть.
– Экий ты недотепа, – сказал Лабрюйер. – Сиди уж, я помогу.
Он перебежал улицу, взял кобылу под уздцы и провел ее вперед, чтобы поставить телегу параллельно забору. Как и следовало ожидать, колеса прошлись по сугробу, пока еще довольно рыхлому, сбоку примяли снег.
– Батюшки мои! – воскликнул кучер. – Это что за страсти?!
Из сугроба торчала голая рука.