Оценить:
 Рейтинг: 0

Точка слома

Год написания книги
2020
<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 ... 63 >>
На страницу:
12 из 63
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Уже ближе к вечеру, когда тишину нарушал лишь скрип высоченных деревьев, оба солдата почувствовали что-то неладное.

Леха тащил за собой винтовку с полупустой обоймой, а Летов обзавелся оружием получше: он нес автомат и еще пистолет в придачу. Заплетающиеся и отяжелевшие ноги сгребали листья в невысокие сопки, ломали проволоку сухих веток и сталь гнилых палок, но, в один момент, их продвижение остановил какой-то неожиданный шорох.

В дерево влетела пуля, и разлетевшаяся кора ударила Летова по его обветренным щекам.

«Фоер, фоер!» – донесся из леса крик, после чего последовал еще один выстрел. Летов с Лехой спрятались за деревьями и вскоре оба увидели своих противников: это были немцы из патруля, прочесывавшего лес.

Летов пустил в их сторону очередь, а потом от фрицев последовала ответная: Летова буквально осыпало кусочками коры. С дерева упала парочка сухих веток, а вороны в ужасе начали разлетаться, разнося своим собратьям весть об опасности.

«Вот же бл…о» – выматерился Летов, ощущая сильнейший страх смерти – сейчас было бы очень обидно погибнуть, да и в те времена жить еще ох как хотелось.

Началась перестрелка: немцы переместились ближе к бывшим пленникам и фактически синхронно обстреливали два толстых дерева, за которыми и прятался Летов с Лехой. Вдруг Леха убил первого немца: тот рванул вперед и сразу схватил винтовочную пулю в грудь. По дереву Лехи полились реки свинца, а Летов лишь воспользовался этим: по немецким деревьям полились ответные реки.

Мысли Летова о страхе смерти пропали: теперь он жил лишь азартом боя, жутким азартом и желанием смерти врага.

Гильзы вылетали из автомата Летова пока на сырую листву не упала последняя пистолетная гильза. Все – автомат был пуст. Летов бросил его в сторону и взвел курок «Парабеллума» – теперь в бой вступал он.

Немцы открыли шквальный огонь. Буквально за долю секунды до этого свинцового ливня Леха высунул голову из-за дерева, чтобы выпустить в сторону немцев пулю, как в друг его почерневшую от грязи шею прошил свинцовый град. Он закрехтел и с ужасом глядя на небо упал на лиственный ковер, испуская огромные струи крови. Из пробитой артерии жутким красным фонтаном брызнула кровь: казалось, высота ее струи составляла с пол метра. Кровь заливала все вокруг: даже бедное лицо Лехи стало красным.

«Леха!» -жутко крикнул Летов, увидя эту сцену.

Краем глаза он заметил, что немец вылез из-за дерева и сразу же выстрелил ему в лицо, разворотив нос и бросив труп на землю.

Остался второй. Летов увидел, что он перезаряжал автомат и, собрав силы в кулак, испытывая жуткое чувство такой же, как и у Летова, боли и ненависти, бросился в сторону дерева. Как раз в тот момент, когда немецкий унтер в серой шинели взвел курок автомата, Летов выстрелил ему в плечо, повалив на землю, после чего с адским криком бросился к нему и начал бить рукояткой по лицу.

«Выродок, ублюдок, падаль!» – орал Летов, усиливая свои удары.

Когда лицо немца было окончательно превращено в кашу, Летов бросился к Лехе. Тот еще жил, но он в прямом смысле захлебывался своей же кровью: ее было неимоверно много. Красная лужа залила гнилую листву, а все лицо было настолько красным от крови, что можно было и не узнать под этой кровавой маской Леху. Он кряхтел, пытался открыть глаза, но сразу же закрывал обратно: кровь заливала глазницы.

«Хочу ж… жить» – сквозь апогей предсмертной агонии выдавил Леха и, резко повернув голову, вдавил лицо в сырую землю.

Летов выл как волк. Его вой раздавался на весь лес, но всем было плевать: лишь тяжелые листья, словно комья земли, падали на залитого кровью товарища.

…Кирвес же, сильно вымотавшийся за этот день и особенно от попыток успокоить жену убитого, чего он уже давно не делал, плелся к своему дому. Располагался он на углу Первой Искитимской улицы и какого-то безымянного проселка в частном секторе, стоя своеобразной буквой «Г» – небольшая загогулина шла по Первой Искитимской, а основная часть дома шла уже по проселку. Вокруг был только частный сектор, который от дома отделяла улица, палисадник и заборчик. Сложен он был из бревен, аккуратно прикрепленных к бетонной основе, угловая крыша была покрыта шифером, из которого вырывались наружу множественные кирпичные трубы, а небольшие окна двух этажей были умело прорублены в бревнах. Вдоль проселка шел черный тротуар из шлака, ниже по Первой Искитимской стояли еще два обычных прямоугольных дома, которые были копиями дома Кирвеса, только без «загогулины» – такие же бревна, такой же шифер, такие же коричневые оконные рамы. Вход во двор дома был огорожен небольшим забором с вечно открытой калиткой, похожий забор отделял дом Кирвеса от следующего за ним дома-копии. Сам дом был устроен весьма необычно и имел три секции: в «загогулине», деревянная дверь в подъезд которой была за углом, были отдельные квартиры, в которых жили средние чины железнодорожной службы. Потом шла основная часть, вход в которую был посередине, где были коммунальные комнаты (Кирвес и жил в одной из них). Но она была отделена от последней, третьей части, стеной и ровной черточкой кирпичной трубы котельной, с местами обсыпавшейся штукатуркой, где опять же шли отдельные квартиры. Под основной частью дома еще были подвальные комнаты, где жили две семьи работников кочегарки и одинокий беззубый дворник, видимо, переболевший цингой – летом он любил лежать во дворе на траве и читать всякие книжки.

Вообще, Кирвесу повезло, что в его доме была кочегарка, которая отапливала еще и соседние два дома: многие жильцы частных домиков закупали себе назиму или дрова, или уголь. Бараки, конечно, чаще всего отапливались кочегарками заводов, но и барачные жители иногда были обречены на постоянную покупку источников тепла. Впрочем, недавно Юлов, который ездил в Тасино по службе, рассказал, что там сошел с рельс вагон с углем. Кирвес сам помнил: в Тасино домики шли практически у самой железной дороги, и Юлов, само собой, решил спросить у одного из жильцов этого «преджелезнодорожного мира»: «А не боитесь ли вы тут жить? Я слышал здесь недавно сошел вагон с углем, вас накрыть могло!». На это старик, уже долгие годы живущий в своем покосившемся домике, мрачно улыбнулся, растянув свои седые усы, и ответил Юлову весело: «А чего бояться! Зато угля сколько, на всю жизнь хватит!». И Юлов, смеясь, рассказывал, что там действительно лежала целая куча угля, которой старик и его соседи спокойно пользовались. Впрочем, тот участок у станции Тасино всегда славился своими происшествиями: по слухам, там еще до войны сошел вагон с пушкой на железнодорожной платформе, которую везли то ли

на озеро Хасан, то ли на Халхин-Гол.

Войдя во двор, оглядев навечно вмерзшую в землю калитку, Кирвес поздоровался с курящим у первого подъезда машинистом, прошел по замерзей грязевой дорожке до своего подъезда, и очутился во мраке внутренности коммунальной части дома. Небольшая коляска, стоящая под деревяной лестницей, приветствовала его, рядом с коляской стоял еще большой деревянный ящик на замке – это жильцы двух комнат на первом этаже хранили в нем мясо и молоко, используя как своеобразный холодильник (хотя слова такого они, конечно же, не знали).

Напротив входа висели такие же как и у Летова карточки, освещенные тусклым светом подъездной лампы и более ярким светом уходящего вправо коридора первого этажа. Осмотрев карточки, Кирвес обнаружил, что висеть неповернутой осталась лишь его с надписью «Кир.», поэтому, мрачно вздохнув и поставив саквояж на ступеньки, Кирвес сделал пару шагов к легкой подъездной двери и закрыл ее на тяжелый крюк.

Поднимаясь вверх по скрипучим ступенькам, которые буквально продавливались под его ногами, Кирвес постоянно возращался к жене Дроздова, которая так искренне и с такой болью плакала в руках судмедэксперта, надеясь получить от него хоть какую-то помощь – а как незнакомец может помочь человеку, который, возможно, потерял самое дорогое в жизни?! Но Кирвеса успокаивала мысль, что он сделал все, что мог и даже больше – он сумел прекратить хотя бы этот нескончаемый поток слез и всхлипываний.

Короткий коридор второго этажа, который с одной стороны упирался в стену, отгораживающую коммунальную секцию от третьей секции с отдельными квартирами, а с другой упирался в какое-то бутафорское заграждение, которое устроил водитель, живущий в той части коридора, которая упиралась в стенку уже «загогулины» с отдельными квартирами, был тускло освещен светом лампы. Перегорожен он был тремя столами, за которыми ели жильцы трех комнат, и Кирвес в их числе – в комнате просто не было места для стола. На столах стояли электроплитки, отключенные от пробитых рядом розеток, какие-то кастрюли и горшки. Самым маленьким столиком был стол Кирвеса – там стояла лишь электроплитка и небольшая кастрюлька, а посуда лежала в комнате. С другой стороны коридор поворачивал влево, ведя к еще трем комнатам и к общей кухне, где ели жильцы уже тех, оставшихся, комнат.

Открылась легкая коричневая дверь лежбища Кирвеса, которая сливалась с коричневым полом коридора, который сливался с коричневым полом комнаты, который сливался с коричневым подоконником и коричневой оконной рамой. Из окна открывался вид на темный двор, окутанный сумраком и осенним холодом. Дворик был небольшой, разрезанный покосившимся деревянным забором, шедшим практически вплотную к соседнему домику. Напротив окна Кирвеса лежала огромная куча шлака, которая практически наваливалась на стоящий рядом с ней общественный сортир, сложенный из досок – в него ходили жильцы подвальных комнат, двое из которых, работающие в кочегарке, и были создателями этой «шлаковой горы». А в паре метров от туалета, прижатая к заборчику, стояла квадратная коробка деревянной помойки, с побеленной известкой крышкой – туда жильцы сносили свои отходы, коих было очень мало.

Кирвес присел на свою койку. Свет он не включал – сумрак, привычный ему еще со времен Эстонии, был приятнее тусклого света лампочки. Жаль, конечно, что сквозь сумрак были не видны лица жены и дочери, застывшие на черно-белой фотокарточке в чистой рамке – ну, ничего, утром всегда есть пара минут, чтоб поздороваться и полюбоваться ими. А вот очертания большой картины, на которой было нарисовано эстонское побережье Финского залива, были видны даже и в сумраке – казалось, что на монотонной глади стены бушевал прямоугольник неспокойного черного моря, в которое так хотелось нырнуть, как в молодые годы, когда он вместе с женой купался на таллинских пляжах.

Нахлынула нестерпимая грусть. День его вымотал, слезы жены убитого словно прожгли его душу и вот, как и всегда в те дни, когда Кирвес успокаивал родственников жертв, полились слезы. Да-да, судмедэксперт, постоянно работающий с трупами, мог плакать и плакать от слез живых и несчастных людей – в душе Кирвеса всегда жило сильнейшее чувство сопереживания, которое только усилилось после смерти жены. Кирвес сопереживал и поэтому, зачастую, мог успокоить тех, кто только узнал о том, что потерял, возможно, самого близкого человека. Это чувство в нем с рождения – еще в детстве он успокаивал своих друзей, которые плакали от того, что папа погиб на войне или от того, что умерла мама. Кирвесу было лет десять, а он уже мог успокаивать тех, кто потерял самое важное в жизни; обнимал этих несчастных друзей, гладил по голове, говорил что-то своим тихим и приятным голосом. С самого детства Кирвес мог сопереживать и это прекрасное чувство он пронес с собой через всю жизнь; через те сотни осмотренных трупов, через все потрясения; даже через смерть жены, которая убедила его – помогать тем, кто потерял все – просто необходимо. И поэтому Кирвес был таким… необычным: работа, требующая железных нервов и, пожалуй, безчувственности в меру, а тут такое сильное чувство сопереживания.

Вот поэтому в любой день, когда Кирвесу выпадало успокаивать родственников убитых (а таких дней было много), когда он погружался в сумрак или вечерние закатные лучи в своей комнатушке, то он плакал; плакал сильно, так, что слезы обжигали своим холодом изрытое морщинами лицо.

Сейчас он сидел согнувшись, бросив голову на грязные руки, и рыдал минут пять. Потом обтер лицо, сходил в уборную, которая разместилась у поворота на кухню, умылся, а потом побрел к своему столу, дабы поужинать хоть чем-то.

…Серость покрывала город. С утра немного моросило, «дворники» «Победы» со скрипом терлись о лобовое стекло. Редко встречающиеся избушки возвышались, словно надгробные плиты над гнилой землей, серое небо смешивалось с тусклыми лучами последнего, еще чуток греющего перед ледяной зимой, солнца.

Около старой избы на краю города уже стояла «Труповозка» и несколько постовых в плащ-палатках. Кирвес достал из под ног свой старенький саквояж, Юлов «Фотокор», Скрябин полевую сумку и химический карандаш. Машина затормозила на размытой дороге, давя под собой последнюю пред заморозками грязь, а наши герои вышли на холод, сырость и морось. Горенштейн даже поднял воротник шинели – так сильно его пробирало. Кирвес был привыкшим к такой погоде, Юлов тоже, а Скрябин всегда поддевал кучу тряпья под свой широкий китель.

Постовые отдали честь и трясущимися от холода руками отворили старую дверь. Видно было, что жилище довольно заброшенное: на ступенях, помимо свежей грязи с подошв постовых, почти не было никаких следов. Дверь открылась со скрипом и из дома пахнуло махоркой, водкой и кровью. Кирвес повернул фарфоровый выключатель и все увидели лежащего около кровати зарубленного мужчину. Лежал он животе, в огромной луже крови, кисти на оттопыренной руке не было.

Кирвес опять буркнул что-то на эстонском, а потом каждый начал делать свою работу: Кирвес осматривать труп и измерять лужу крови, глубину ударов, Горенштейн обыскивать жилище, Юлов готовить аппарат к съемке, а Скрябин вести протокол.

Дом опять же был очень скромным. Сгнивший пол скрипел под сапогами Горенштейна, а лампочка тускло освещала все вокруг. Шифоньер, стол, парочка стульев, полки с книгами и пожелтевшее окно. Особенно интересным было то, что на столе стоял старенький патефон, с блестящей «улиткой», около которого ютилась целая стопка пластинок. Самой крайней была пластинка с песнями Виноградова в новом конвертике.

Однако везде все было в пыли. Абсолютно все – даже некоторые вилки на столе. Горенштейн сразу вспомнил свою холостяцкую жизнь и понял, что мужчина этот жил одинокой жизнью.

На полке с книгами он нашел несколько писем от Марфены Олеговой из Акмолинска. На старенькой бумаге острым пером были с трудом прописаны буквы – явно писал человек плохо видящий и не очень умевший писать – налезавшие друг на друга корявые строчки усугублялись еще постоянными орфографическими ошибками и часто встречающимися большими буквами вместо прописных. Горенштейн пробежал первое письмо и понял, что писала это мама, а зовут убитого, вероятно, Леней. Особенно тронула Горенштейна фраза из пожелтевшего письма: «НАлоГ НА бездитнАсть плотить ни устАл?».

Кирвес закончил осмотр трупа и, убрав с лица легкую гримассу омерзительности, пробормотал: «Убили часа три назад, то есть около четырех утра, судя по всему, его разбудили. Пил он много, это по запаху и лицу видно. На лице шрам, очень похоже на шрам от осколка, вероятно, фронтовик. Лет ему около сорока, вел даже очень нездоровый образ жизни. Причем на ладони татуировки, ЗЭКовские, он и сидел выходит. Убили его тупым предметом, около тридцати ударов по затылку и шее. Кисть отрубили с особым азартом: в полу огромная яма от удара топором – убийца сильно рубил, как дрова. Опять же, судя по обилию капель крови около самого места обруба и их дальнейшего исчезновения, кисть подняли на человеческий рост – об этом характер капель говорит, а потом положили ее куда-то. Судя по силе ударов и характеру ранений орудовал тот же человек, что и позавчера. Ну, и да, под головой все то же четверостишье».

«Из Маяковского?» – спросил Скрябин.

-Да, оттуда.

Горенштейн все внимательно выслушал, принявшись вновь пытаться выстроить хоть какую-то логическую цепочку. Он оглядел комнату и увидел стоящую на полке с книгами шкатулку. Была она старой, но очень простой: из обычного дерева, без каких-либо узоров или украшений. На ней уже был целый слой пыли, смешивайся с толстенным слоем пыли на самой полке, причем оба этих слоя были вообще не тронуты: видимо, и жилец туда давно заглядывал, и уж тем более убийца. В самой шкатулке было не густо: паспорт, трудовая книжка, несколько десятков рублей на дне и потертое обручальное кольцо.

Горенштейн открыл пожелтевшие страницы паспорта. «Леонид Яковлевич Олегов, 1906 год рождения, родился в Купино, русский, рабочий. Прописан здесь с 46-го года» – быстро пробормотал он и подошел к трупу.

«Это он?» – своим картавым голосом спросил Горенштейн у Кирвеса, указывая на маленькую фотокарточку в паспорте.

Кирвес приподнял голову убитого, из под которой уже извлек пожелтевший кусочек бумаги, посмотрел на него и мрачно кивнул в ответ. Горенштейн вздохнул с облегчением – хотя бы личность установили.

Вслед за паспортом надо было изучить трудовую книжку. Она тоже была старой: выдана еще в 41-ом. Последним местом работы был… Паровозоремонтный завод! Вот и связь с первым убитым.

Снова взорвался пакет с магнием, разбросав свет и искры по этой тускловатой комнате. «Фотокор» работал как часы, фиксируя каждую деталь места преступления, а тусклый свет лампы заменял пучок искр, разлетающийся по воздуху. Постовые жались около дома, пробираемые осенним холодом, колеса машин тонули в жуткой грязи, голые деревья стояли силуэтами, схожими с силуэтами скелетов: словно где-то вдалеке стояла целая армия скрепленных костей, воткнутых в новосибирскую грязь.

«Кто нашел труп?» – вдруг спросил Горенштейн.

-Да рабочий с его цеха – не отрываясь от протокола пробормотал Скрябин – зашел за другом.

-А где он?

-На улице стоит, курит.

-Черт возьми, а какого черта ты его не зовешь?
<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 ... 63 >>
На страницу:
12 из 63