-Да уж, паспорт нужен, без него и комнатку не получить.
-Тетя Лена… А где маму то похоронили? Я бы съездил к ней, проведал хоть.
-Да там, за 19-м магазином кладбище небольшое. Вот там и схоронили.
Посидели еще минут пять молча. Тетя Лена внимательно оглядывала Летова, его сгорбленную спину, слипшиеся волосы, поношенные галифе, пока он быстро попивал чай, уставившись в стол и думая о чем-то своем.
–Ладно, тетя Лена, спасибо за теплый прием, за чай и за то, что сберегли деньжата – вставая тараторил Летов. – Огромное спасибо, я прямо не знаю, как вас отблагодарить.
-Просто сбереги себя – грустно сказала тетя Лена. – Видишь, у меня и Лешенька, да и муж мой не дожили, так ты хоть сбереги.
Летов кивнул головой, положил кошелек к справке в карман пиджака, попрощался с тетей Леной и вышел в коридор, где все также дымил дед, опять вскочивший при виде Летова.
«Я не милиционер, отец» – мрачно сказал Летов, застегивая пальто.
Дед даже и не подумал садиться – вдруг странный товарищ врет, дабы проверить его.
На улице ветер уже стих, облегчив жизнь пешеходам. Летову жутко хотелось выпить – благо, продмаг был рядом с домом и Летов, не долго думая, приобрел там столь желанную чекушку.
В самом продмаге речь шла о том, что на Инской нельзя купить детской одежды.
–Да ладно дите не одеть-то – злобно говорила одна тетушка другой – так и себе, ни носочков, ни валенков не купить, а мужик то мой телогрейку никак сменить не может, все ему дурню говорю – съезди в город, купи уже одежонки себе, да нам с Манюсей.
-Так и не только одежды, хлеба после шести не купишь! А я вообще себе табуретку взамен той расхлябанной купить никак не могу.
Летова сильно удивил вид новых денег: их он еще ни разу не видел, хотя реформа была уже два года назад. Особливо ему понравилась огромная пятидесятирублевая купюра: на ней красовался портрет Ленина в овале, герб СССР и куча каких-то непонятных узоров изумрудного цвета.
Магазин №19 был в минутах десяти ходьбы от дома тети Лены. Бутылку Летов положил в карман пальто, из которого торчало прозрачное горлышко, закупоренное сургучом. Идя по узкой улице, Летов сильно боялся поскользнуться – коли рухнешь, то забор чей-то обязательно сломаешь, да и бутылка разобьется.
Так Летов шел, разрезая ветер, да осознавая полную и окончательную потерянность в этом мире. Только подумать, лет десять назад он был нужен этому району: он защищал его безопасность, а теперь он ему уже никак не может пригодится. Все, что было нужно Летову – исчезло, как и исчезло все то, что было нужно от Летова. Ни дома, ни матери, ни кого-то, кто ждал его – никого не было. Только холод и снег, которые поджидают всегда и всех.
Глава 2.
«Как странно быть живым в чернеющем нигде»…
--Дельфин
Бывший старлей сидел у могилы. «Летова Надежда Антоновна. 05.08-1877 – 07.12.1947» – такая скромная надпись была на табличке, прибитой к уже немного сгнившему деревянному кресту, вокруг которого ютились такие же гнилые собратья. К крестам были прибиты таблички, в основном, с именами либо женщин, либо стариков, либо детей. Взрослые мужчины лежат не здесь, а где-то очень далеко.
Летов присел на корточки, ощутив сильную боль в коленях. Полы пальто утопали в белом ледяном болоте, а Летов смотрел на небольшой бугорок земли, припорошенный снегом. Взгляд его отражал безнадежное отчаяние, какое-то непреодолимое желание оказаться там, под этим крестом. Надеясь на то, что хотя бы алкоголь поможет, Летов зубами сорвал сургуч с бутылки, и чуть не выплюнул его по привычке, поняв, что здесь не место – мусорить в новом «доме» мамы нельзя.
Первый глоток. Водка ответила теплом, в мозг ударило что-то тяжелое, но не рвущее. Полегчало на несколько секунд – как только горячительное пролилось внутрь организма, все мысли вернулись на прежние места, словно стая собак, испуганная выстрелом, вновь сбегается к недоеденной добыче.
«Ну вот мама, я и дома. Как же вышло то – совсем немного не дождалась. Ты прости меня, что я после войны так надолго задержался. Моя это вина, только моя» – бормотал Летов.
Так он просидел с час. Мыслей не было, были лишь воспоминания, которые атаковали воспаленные извилины мозга, как пикировщики атакуют извилины траншей. Летов вспоминал, как делал с мамой арифметику, как они с ней, Лехой и тетей Леной ездили в Бийск на выходные, как он праздновал свою первую награду, полученную за задержание банды грабителей, и, наконец, как мама со слезами на глазах провожала его на фронт. Все это перемешалось, нарушив осознание времени: Летов уже не понимал, давно ли это было, недавно ли…
Попрощавшись с мамой и выпив еще немного водки, Летов отряхнул пальто от талого снега и пошел на выход. Кладбище напоминало некоторые места Карельского перешейка: небольшие кресты, подобно карликовым березам, стояли рядом друг с другом.
Теперь нужно было в милицию. Была она рядом, но с бутылкой водки, торчащей из кармана, туда идти нельзя. Поэтому Летов встал у какого-то забора, поставив чемодан на небольшой бугорок земли, достал из него носок, и им же заткнул бутылку, вертикально поставив ее в чемодан.
Знакомое здание милиции даже немного согрело душу Летову. Большой зеленый забор по периметру и двухэтажный желтоватый домик, с треугольной серой крышей, одиноко стояли на углу двух разъезженных улиц. У входа стоит стенд с фотографиями отличившихся милиционеров, у двери висит коричневая табличка, а старые окна бросили в лицо Летову знакомые занавески, лишь в паре мест закрытые линиями прикленных на клейстер газет – так милиционеры скрепляли трещины в стеклах. У входа стояло двое постовых в синих шинелях, опираясь на крышу вмерзшей в землю темно-синей милицейской «Победы» с красной линией по бокам, а рядом с ней ожидал очередной поездки ее друг – зеленый «ХБВ»[1 - «Хотел быть Виллисом». Так в народе называли машину ГАЗ-67Б.]. Лестницу к отделению отремонтировали: уже в 41-м она так сильно прогнила, что казалось, вот-вот проломиться.
Летов открыл калитку забора и пошел ко входу. Постовые внимательно его оглядели, но не остановили, продолжив курить. Дверь в отделение была все та же: толстая, коричневая, похожая на те двери, которые в фильмах про революцию матросы открывали ударом ноги. Внутри все осталось как прежде: у входа сидел в будке дежурный с телефоном, который останавливал всех входящих.
«Обождите, товарищ» – спокойно сказал дежурный. Он поставил еще пару подписей в каком-то документе, а потом оглядел Летова, спросив: «В к кому, или по какому вопросу?».
-Я паспорт получить – сказал Летов. – На основании статьи 38 (39) Положения о паспортах.
-Вы не похоже на цыгана… Сидели?
-Да. Прибыл из Канска.
-Справка есть?
-Само собой.
-Фотокарточки?
-Нет.
-Надо сделать, как минимум две.
-Сделаем.
-Ну вот как сделаете, так и приходите. Вы только поторапливайтесь: без паспорта жилье то не получить.
Летов усмехнулся, кивнул и уже думал идти, как вдруг услышал до боли знакомый голос. Он обернулся и увидел человека, который стоял оперевшись на стол, и что-то оживленно говорил. Волосы были черные и кудрявые, а голос немного картавый, но очень жесткий и прямолинейный. Летов не мог поверить, он стоял и, обомлев, смотрел на эту широкую спину, в синем кителе, ожидая, когда этот человек обернется. И он обернулся…
С минуту они стояли и молча смотрели друг на друга. Глаза человека в синем кителе отражали невероятную радость, ее же отражали и глаза Летова.
«Серега» – пробормотал человек в кителе.
«Веня» – пробормотал Летов.
Они бросились на встречу друг другу и сильно-сильно обнялись. Так они простояли еще долго, шепча имена друг друга. Летов даже всплакнул – слезы уже стали частью его жизни. Потом человек в кителе оттолкнул его и громко-громко сказал: «Боже ж ты мой, Серега, сколько лет сколько зим! Как же я рад! Сейчас, подожди чуток».
Человек в кителе поставил подпись под протокол осмотра места происшествия и отдал его дежурному.
«Пошли» – весело сказал человек в кителе, тряхнув Летова за плечи.
Летов недоумевал: откуда он здесь? Это был его лучший друг, единственный, оставшийся в живых друг – Веня Горенштейн. Родился он и жил до войны в Ростове на Дону – городе, который спрятан в южных теплых краях так далеко от Новосибирска. Родом он был из еврейской семьи, и, как Летов, до войны служил в милиции – это была главная причина, по которой два солдата сдружились. Познакомился с ним Летов в марте 1943-го, когда прибыл в состав 23-й армии: тогда они были командирами рот в одной дивизии и вместе воевали. Впервые Летов встретился с Горенштейном в штабе, когда только прибыл в состав армии – Горенштейн сразу произвел на Летова впечатление, показавшись каким-то двуликим. С одной стороны, чувствовалось, что он постоянно переживает и сильно страдает, но, с другой, было видно, что он очень веселый человек, и всегда старается таковым быть, даже если на душе у него полный мрак. В дальнейшем так и оказалось, собственно, это и стало второй причиной дружбы между двумя офицерами: они были похожи тем, что у обоих было горе, которое они могли друг от друга не скрывать. Горенштейн был помладше Летова, на четыре года, но эта разница в возрасте ничего не меняла – они искренне дружили и могли говорить друг другу настоящую правду без прикрас и замалчиваний.
Горенштейн был чуток пониже Летова, но в целом, телосложение у них было одинаковое: широкие плечи и мощные руки. Волосы у Горенштейна были черными, как гудрон, и очень кудрявыми, лицо какое-то мрачно-веселое, если можно так выразиться, глаза, как и волосы, были тоже темными – темно-серыми. Нос был притупленный, а губы разной толщины: нижняя толстая, верхняя в разы тоньше. Шея была длинная, как у гуся. На лице же у него теперь, как и у Летова, было много складок и морщин, только мешки под глазами не так выделялись, как у Летова. На лбу у Горенштейна был большой и длинный шрам, который он получил в боях на Вуосалми в 1944-ом. Одно из самых удивительных в этом человеке было то, что, несмотря на свою чисто еврейскую кровь, в голосе Горенштейна не было ни одного оттенка акцента, сохранилась лишь сильная картавость и частое использование слова «таки». Когда он говорил, даже самые мрачные речи, на душе было немного смешно из-за его полудетского, картавого голоса, сохранившего какой-то юношеский запал. Когда Горенштейн говорил, его лицо было обычно каменным, лишь в конце войны у него иногда начинал очень заметно дергаться глаз. В умении жестикулировать Горенштейну нельзя было отказать – не было ни одной его речи, в которой он бы не разводил руками или не пытался бить кулаком воздух.
Горенштейн повел Летова в свой кабинет. Коридоры отделения изменились: стены покрасили – нижнюю половину в салатовый, а верхнюю в белый. Полы так и остались скрипучими, а двери местами все-таки заменили с коричневых на темно-синие. Летов, шагая по этому коридору, вспоминал свое прошлое, героическое милицейское прошлое, пытаясь еще слышать все, что оживленно говорил Горенштейн, часто разводя руки. Летов вспоминал своих товарищей, которые, как писала мама, почти все погибли на фронте. За всю прогулку по отделению он не встретил ни одного из знакомых, ни одного из тех, кто работал тут до войны…
Вот они дошли до конца коридора на первом этаже. Последним, девятым кабинетом был кабинет заместителя начальника отделения, в которое и завел Летова Горенштейн – удивлению бывшего работника отделения не было предела – это был его бывший рабочий кабинет. Его убранство тоже не изменилось: окно только потемнело, да хлама на столе было поменьше. А в остальном все осталось как раньше: оконная рама была все такой же обшарпанной и обстрекавшейся, над столом висел все тот же большой портрет Иосифа Сталина, на самом столе, в окружении стопок бумаги, завернутых в упаковочную бумагу вещдоков и окурками, стоял черный карболитовый телефон с диском, такая же черная полукруглая, настольная лампа, чья лампочка была максимально нагнута над бумагами, графин, с надетым на горлышко граненым стаканом, полукруглая, тяжелый штамп, истасканная Летовым до предела, коричневый стаканчик с тремя карандашами в нем, тяжелая, граненая, уже облипшая пеплом пепельница, с кучей окурков в ней, а на самом краю толстущая старая папка с уголовным делом. Когда дул ветер, он качал стекло, и то стучало об оконную раму – не было этой войне предела. Столик с примусом, стоящий у двери, ожидал Летова и вот, наконец-то, дождался.