В библиотеке было довольно пусто. Стоящие рядом друг с другом ряды книг тянулись к окну, к ним были приделаны самодельные таблички с буквами фамилий писателей. Около библиотекаря уже стояла молодая девушка в платье, которая получала какую-то стопку книг по механике. Павлюшин быстро подошел к ряду с буквой «М», сразу увидев стоящие рядом друг с другом красно-коричневые томики собраний сочинений Маяковского, принявшись стал листать каждый.
«Ага, вот он» – бормотал Павлюшин, видя название «Левый марш». Каждую книгу, в которой было это стихотворение, он откладывал в сторону, и в итоге таких набралось аж четыре штуки! Спрятав дви книжки под пальто, а две, которые были поменьше, в карманы галифе, Павлюшин, застегивая пуговицы «Москвички», быстро зашагал к выходу, а на вопрос библиотекаря: «Не нашли нужную книгу?», мрачно буркнул: «Да».
На улице появилось солнце. Но Павлюшину было все равно: он шел в предвкушении встречи с прекрасным. Уже в бараке он, кинув на стол две украденные книги, загляделся на освещенную утренним светом обложку с красным профилем Маяковского. Павлюшин схватил старые, местами поржавевшие ножницы, открыл страницу с «Левым маршем» и с диким лицом начал вырезать оттуда столь важное для него четверостишье. Минуты через три на грязном столе уже лежали шестнадцать обрезков бумаги с так важной для него фразой «Левой, левой!»
…Тем временем Горенштейн проснулся в семь утра. Аккуратно поднявшись с постели, чтобы не разбудить Валентину, он натянул свои синие галифе вместе с немного запачкавшимися сапогами, взял мундир, придерживая награды, чтоб не звенели, и на цыпочках подошел к самой двери. Люди уже сидели на кухне, обедали, кто-то пошел на завод, кто-то только проснулся. Горенштейн, стоя у самой двери, застегнул мундир все также держа готовые в любой момент зазвенеть медали в ладони, надел шинель с шарфом, еще раз поглядел на свою прекрасную знакомую, и надев с веселым лицом фуражку, пошел к выходу. Путь от дома Валентины до коммуналки Горенштейна был не близкий, но быстрым шагом его можно было преодолеть минут за двадцать пять. Пройдя грязные улочки частного сектора, такие же грязные, но с более культурными домами центральные улицы, Горенштейн, наконец, дошел до своей любимой Таловой.
Летов же очнулся в пять утра после очередного кошмара и решил больше даже не пытаться заснуть. Он то бродил по комнате, то отжимался, то прыгал на месте –делал все, чтобы не спать и не видеть этих кошмаров. Последним, что ему приснилось вновь было воспоминание. Странно, ему иногда снились кошмары с какими-то монстрами или что-то в этом роде, иногда ему даже чудились летающие ящеры с красными зубами, причем такого рода кошмары только учащались, но самыми жуткими для него были сны, где воспроизводились какие-то сцены из реальной жизни. Обычно ему снилось то, что случилось в Вене, но иногда и сцены плена или тот ужасный момент, когда убили Леху. В последнее время Летов старался не вспоминать своего друга, но воспоминания довоенных лет, как они вместе с ним ловили бандюков или выпивали в кабаке, находили все чаще – ностальгическая обстановка Первомайки этому только способствовала.
Вот и сейчас, когда Летов отжимался, вдруг у него перед глазами встал момент, где Леха дрыгается на земле, кряхтя и захлебываясь кровью, а из его артерии фонтаном льется кровь, с такой силой, что ее струи иногда поднимались ввысь на полметра. Вот Летов отжался двадцатый раз и вдруг ему словно в лицо брызнула кровь Лехи: он отскочил, врезался в стену, схватился за волосы и рухнул на пол. Почему иногда воспоминания вызывали у него такие припадки? Он пытался разобраться в себе, но не мог, ибо натыкался на закрытые двери закромов его мозга, которые он никак не мог открыть, будто они заперты на замки без ключей, а приклада, способного вышибить любую дверь, под рукой нет. Летов просто не мог попасть в какие-то участки своего сознания, чтобы понять, что не так, в чем причина этого непонятного порока организма?
Когда Горенштейн вошел в свою комнату, расталкивая проснувшихся соседей, Летов сидел на полу, схватившись за голову, и молчал. Горенштейн похлопал его по плечу, после чего Летов резко, неожиданно и странно вскочил, словно постовой, уснувший на посту вскакивает перед командиром.
«Ты чего на полу?» – удивленно спросил Горенштейн, снимая шинель.
-Не спалось что-то – потирая глаза ответил Летов.
Горенштейн прекрасно смотрелся в этом парадном мундире. Синий китель с двумя линиями больших золотых пуговиц, с красным кантом по воротнику и борту. Воротник стоячий, как в имперские времена, на нем металлические планки на красных петлицах, на рукавах такие же. Золотые погоны с четырьмя золотыми же звездочками будто жали руку восходящему солнцу, раскидывая по комнате блики, китель был перетянут блестящим коричневым ремнем, с такой же блестящей портупеей, а синие галифе были заправлены в начищенные сапоги. На голове красовалась синяя фуражка с красным ободком и блестящим в унисон с ремнем и портупеей козырьком, на ней же красовалась недавно введенная кокарда милиции: овальная, золотая, с гербом СССР в центре. Такая парадная форма очень шла капитану Горенштейну: даже Летов, кажется, забывший, что такое красота, поразился.
Среди уже знакомых Летову орденов «Красной звезды» и медалей «За отвагу», висящих на самом видном месте мундира Горенштейна, Летов увидел три новые медали: «За взятие Вены», «За взятие Берлина» и «За доблестный труд в Великой Отечественной войне». По лицу Летова прошла мрачная усмешка. Он понял, что этими наградами мог быть награжден сам, мог вместе с Горенштейном освобождать Берлин и видеть Красное знамя над Рейхстагом. Если бы не один случай, причину которого он сам не мог объяснить. Или просто не хотел…
–Ты до Берлина дошел? – сонно пробормотал Летов, продолжая сидеть на полу, прижавшись к стене.
– Я ж рассказывал, что дошел – весело ответил Горенштейн, разглядывая свою предпоследнюю боевую награду. – Много о тебе думал. Помню, как нам передали о капитуляции фрицев: я никогда не был настолько счастливым и больше никогда не видел настолько счастливых людей как тогда!
-Я 9 мая был в Красноярске уже, недалеко от лагеря. Нам на вокзале объявили о капитуляции, так все на улице стали кепки в воздух кидать, кричать. В вагонах такой гул поднялся: кричали про Победу, обнимались, плакали, немцев материли… В соседних вагонах пленные ехали, так они молчали, не рыпались даже. Помню, как суровые конвоиры не скрывали слез, да и я, признаться, тоже слезу от счастья пустил.
Горенштейн, улыбаясь рассказам Летова, снял свой парадный мундир, одел покрашенные в серый цвет военные галифе, свою изумрудного цвета плотную рубаху с угловатым воротником, теплую кепку, которая практически была копией летовской, напялил пальто и, попрощавшись с соседом по комнате, пошел в райотдел.
В отделении ему всунули готовый отчет судмедэксперта о трупе на ж/д путях, а у входа в кабинет стоял ефрейтор Скрябин, держа в руках какой-то документ с серой обложкой.
«Вам просили передать паспорт Летова» – сказал ефрейтор, отдавая Горенштейну сероватую книжечку. Новенькая, не помятая серая обложка, с гербом СССР в правом верхнем углу и с надписями «Паспорт» на восьми языках! Внутри все было еще красившее: в верхнем левом углу такой же герб СССР, надпись «паспорт» поверх обоих страниц, фотокарточка Летова с его мрачной рожей и написанные красивым почерком данные. Все портила надпись на второй странице: «Выдан на основании ст. 38 (39) «Положения о паспортах». Эта приписка значила, что Летов недавно вышел с мест лишения свободы.
…Павлюшин шел по улице. Ветер обдавал его лицо, ноги давили грязь, а рука сильно прижималась к телу, вдавливая ткань пальто. Лицо его было как обычно потерянно-мрачным, со стеклянным льдом потерянных глаз. Он шел, осознавая куда, он шел, чувствуя близость наслаждения, которого так ждал.
Вот и он: частный домик на отшибе. Забор, как и у большинства таких домов, покосился, образовывая какой-то неравномерный угол с неровной землей, побелевшей от инея. В окнах горел свет: эту часть района уже электрифицировали, поэтому от новенького деревянного столба, изтыканного толстенными металлическими гвоздями, заменявшими ступеньки, к этому частному домику отходил свисающий провод. Павлюшин открыл калитку, улыбнулся, поднялся к двери и однотонно постучался в нее.
«Кто там, твое мать?» – послышался из-за двери злой и пьяный голос жильца.
-Вась, ты забыл на заводе шапку!
-Б…ь, так вот где она!
Дверь распахнулась. На пороге стоял мужчина, ростом чуть ниже Павлюшина, с исписанным грубыми шрамами и глубокими морщинами лицом, которое украшали пышные седые усы. Нагота была скрыта заштопанным белым нижнем бельем, местами запачканном какой-то едой.
Павлюшин зашел в одноэтажный частный домик, закрыв дверь.
-Ну где шапка то? – злобно вопрошал усатый коллега Павлюшина.
-Вот – мрачным голосом и не меняя «стеклянности» в глазах ответил Павлюшин, протягивая старую шапку-ушанку мужчине. – Водчонки нальешь?
Мужчина усмехнулся, кинул шапку на кровать и направился к столу, где стояла бутылка водки. Павлюшин же достал из пальто топор, замахнулся и со всей силы ударил по шее счастливому обладателю украденной пару часов назад шапки. Его лицо было лицом волка, рвущего плоть своей жертвы, его глаза перестали быть стеклянными: в них загорелось пламя наслаждения и дикости. Усач закатил глаза, пустил порцию блестящей крови изо рта, и рухнул на ледяной пол, согревая его своей кровью. Павлюшин же, издавая то стоны, то рев, то вообще непонятные звуки начал с озверением бить мужчину топором по затылку, шее, спине. Кровь брызгала повсюду, заливая пол и Павлюшина, скатерть и стол, постель и стены, висящие на спинке кровати галифе и телогрейку; рука Павлюшина и топор уже стали красными, едиными, сросшимися. Так прошло несколько минут: Павлюшин не считал количество ударов, продолжая рубить со всей силы мертвое тело и визжать как свинья. Но издевательство на этом не закончилось: Павлюшин поднял за волосы голову изуродованного трупа, подложив под нее какую-то бумажку. Следом за этим, Павлюшин положил левую руку жертвы на пол, замахнулся топором и со все силы отсек левую кисть, которую вскоре бросил в извлеченную из кармана пальто стеклянную банку с покрасневшей от крови прозрачной жидкостью. Убийство и дальнейший «ритуал» длился всего минут пять, после чего счастливый Павлюшин спокойно поднялся, вытер кровь с топора принесенной с собой тряпочкой, спрятал его под пальто, еще раз оглядел окровавленный труп и растекающуюся кровь, дико улыбнулся и повернул фарфоровую ручку фарфорового же выключателя, выключив свет в этом домике. Улица встретила его холодным ветром и темнотой, которая будто обожгла привыкшие к яркому свету глаза. Он получил настолько сильное наслаждение что, казалось, температура его взлетела до 38-ми градусов, а душа склеилась из несчастных кусков в единое счастливое тело.
…Время было около шести утра. Минут двадцать назад прошумел утренний поезд, едущий от Новосибирска, встревожив уличных голубей и другую живность просыпающейся Первомайки. Горенштейн спал, наслаждаясь снами о Валентине – она завладела его мозгом, она стала для него всем, задавив ту боль, которая, казалось, изничтожила его несколько лет назад. Разбудил же и прервал эти блаженные сны стук в дверь. Летов, после обмывания нового паспорта с Горенштейном, спал пьяным сном и даже не проснулся, а Горенштейн сразу вскочил со своей койки. У порога стоял Скрябин в мокрой от утренней мороси шинели.
«На физкультурной жуткое убийство, жена приехала на утреннем, нашла труп» – шепотом проговорил Скрябин. Горенштейн лишь кивнул, быстро одел свое штатское тряпье и пошел за Скрябиным в синюю «Победу». До места преступления они доехали быстро – благо Физкультурная была рядом. Дом уже был оцеплен постовыми, у порога стоял судмедэксперт Кирвес со своим саквояжем изумрудного цвета и фотограф Юлов, в ожидании приезда капитана. На ступеньках же сидела и ревела женщина средних лет в черном пальто, в грязи стоял ее старый чемодан, про который она уже и думать забыла. Горенштейн больше всего ненавидел в своей работе успокаивать родственников убитых: он это совершенно не умел делать. Попытки сказать, мол, у меня семью убили ни к чему не приводили, видимо, голос у Горенштейна был какой-то не подходящий для таких моментов. Обычно он сваливал это жуткое занятие на плечи Кирвеса, у которого получалось в разы лучше. «Врождение чувство сострадание» – шутил про свою необычную способность судмедэксперт.
Яспер Кирвес был эстонцем, но вот уже девять лет жил в Новосибирске. Как только Эстония вошла в состав СССР в 1940 году, он перевелся из Кохтла-Ярве в РСФСР, а единственным в те годы вариантом для должности криминалиста был Новосибирск. Сначала он работал в Железнодорожном районе, но уже в 42-м его перевели в Первомайку. Кирвеса все полюбили: он был хорошим человеком и со всеми сумел найти общий язык, несмотря даже на свой эстонский акцент. Никого не оскорблял, ни с кем не ссорился, мирно и спокойно жил, переписываясь со своей дочерью в Таллинне. Кирвес выглядел как обычный эстонец пожилых лет: овальное бело-розовое лицо с частыми складками, пугающее своей бледностю многих, круглые очки в черной оправе, уже почти полностью поседевшие волосы, которые Горенштейн помнил еще умирающе-блондинистыми, зеленые, глубоко посаженные и немного узковатые глаза, торчащие в стороны уши, придающие ему комичности, как картавость Горенштейну, и тонкие розовые губы, изрытые трещинами. Роста он был сравнительно небольшого: чуть больше 160-ти сантиметров, а говорил с сильным акцентом: очень медленно, смягчая согласные звуки, особенно буквы «Л», «М» и «Н», но самым заметным и удивляющим всех было то, что он сильно растягивал гласные звуки. Иногда даже его движения были медленными, но в нужный момент он делал все быстро и энергично.
Горенштейн с ефрейтором направились к лестнице. Женщина сильно плакала, сжимая глаза руками, Кирвес пытался ее успокоить, но, видимо даже его способности не помогали в этой ситуации. Женщине было лет пятьдесят, она была в грязных чулках, старых ботиночках, длинной, кое-где заштопанной юбке и таком же длинном, еще старого пошива, пальто. Ее немного седые волосы выглядывали из под берета, заплаканное лицо было закрыто пожилыми ладонями, покрывшимися краснотой от холодного и сырого утра. Горештейн изредка замечал черты ее лица: кругловатый нос, пышные брови и лицо с морщинами.
Постовой у входа отдал честь, открыв дверь. На улице было темно, поэтому сенки были окутаны мраком, и Горенштейн, пару раз ударившись обо что-то звенящее, кое как доплелся до тяжелой двери в комнату и, нащупав фарфоровый выключатель, повернул его, продрав темноту комнаты светом лампы. И тут пред ними предстала жуткая картина. Жена убитого, выглядывая из-за спины Юлова завыла, упала на колени и начала реветь с новой силой, оглушая всех всхлипываниями и воем. По середине комнаты недалеко от стола на животе лежал труп. Вокруг него была огромная лужа свернувшейся крови, левая рука была отставлена в сторону, а кисть отсутствовала. Кирвес произнес что-то по-эстонски, ефрейтор начал смотреть в пол, а Горенштейн покачал головой.
«Приступаем» – сказал он. Кирвес направился к трупу, Юлов взвел фотоаппарат, а Горенштейн позвал постового и приказал: «Отогнать людей и прочесать местность: ищите человеческую кисть, она отсутствует. В доме я сам поищу, а на улице это ваша задача».
Постовые отогнали небольшую толпу людей у покосившегося забора, но они все равно не уходили, а лишь отошли подальше. Были слышны крики: «Тут запрещено находится, отошли!», возмущения каких-то старушек, и даже хлюпанье грязи под ногами. Потом постовые пошли по улице, заглядывая на участки людей, обыскивая заросли засохшей травы около заборов, осматривая даже лужи. Горенштейн же стал обыскивать это скудное жилище. Заглянул под старую кровать, аккуратно перебуровил одежду в голубоватом шкафчике, заглянул в умывальник, аккуратно перешагнув лужу крови, посмотрел на столе и под столом, на подоконнике, даже посветил зеленым немецким фонариком «Daimon» в щель между досками пола, но ничего найдено не было.
Постовые, придя минут через тридцать, также сказали, что ничего не обнаружили. Кирвес окончил осмотр трупа и мрачно-медленным голосом сказал: «Мужчина, примерно пятидесяти лет, убит около часа ночи. Преступник нанес ему примерно тридцать ударов тупым предметом, кажется, топором. Удары глубокие, бил он очень сильно. Левую кисть ему отрубили, но самая странность у него под головой. Посмотри, Вень».
Кирвес аккуратно поднял голову жертвы и Горенштейн увидел под ней небольшой клочок бумаги, на котором были напечатаны три строчки: «Левой,
Левой,
Левой!»
–Твое мать, что это за идиотизм? – зло спросил Горенштейн. – Я понимаю, кисть он мог отрубить чтоб запугать нас, грабители сейчас совсем оборзели. Но что значит это?
Все промолчали. Горенштейн еще раз осмотрел дом: на первый взгляд, ничего не пропало. В это же время ввели женщину: она успокоилась и могла говорить, хоть и заикаясь. Допрашивать ее решили на улице, чтобы не было видно трупа. Ефрейтор достал протокол, химический карандаш, положил лист на полевую сумку и начал записывать.
«Скажите, как звали вашего мужа?» – добрым голосом начал Горенштейн.
-В…Василий Павлович Дроздов – еле сдерживая слезы сказал женщина
-Он где-то работал?
-Да. Слесарем на паровозоремотном заводе, вот уже четвертый год.
-Вы с ним давно женаты?
-Двадцать лет уж как.
-Сколько ему лет?
-53 года исполнилось, три дня назад.
После этого женщина опять заревела, но вскоре успокоилась, понимая, что ее ответы могут помочь поймать убийцу.
–Как вас зовут? – продолжил Горенштейн.