– Я вот вообще не догоняю, че мы там забыли, в этой империи. Давно надо было, короче, делать независимость. Че мы попрошайничаем у Москвы-то? С косых калым брать – уже норм. А если за проезд еще, кто по железке куда собрался, мимо нас едет – тоже, давай, иди-ка сюда. Ну ладно, сейчас никто не ездит. Но надо же вперед думать. Процентиков десять хотя бы брать. И с этих, и с тех. Слышь, ты-то че сам думаешь?
– Да мне вообще как-то это все по херу, – сплевывает Егор.
– А батька твой как на эту тему?
– Он мне не батька.
– Ой ты деловой! Нравишься мне, – скалится Ринат.
– Да я б вообще всю эту шарагу послал к едрене фене. Таможня… Империя… Херня какая-то. Я бы группу сделал и играл бы.
– Какую группу? Музыку, что ль? Гитару свою? – Ринат щербато и заливисто смеется, пропускает заскорузлые пальцы через черный ершик волос. – Кому ты тут играть собрался, братанчик? Бабуськам нашим? Косорылым?
– Ну вот свалил бы куда-нибудь… Да, блин, хоть в Москву и там бы играл. Вон, слышал, что казаки заливают? Типа, порядок у них, мир, красота и здоровье. И рестораны, и все дела.
– Рестораны, все дела! Там, наверное, телочки-то козырные, в Москве, а? У нас-то с этим делом так, на троечку! – Ринат оглядывается на деда Никиту, снижается на полтона. – У этого только, блин, сладкая растет… Но… пацаны говорят, ее казачок расшевелил…
– Ну и по херу! Тебе-то какое дело?!
Ринат покатывается со смеху. Веселый человек.
– Втюрился, да, братанчик? Ну, жди! А я сейчас там китаяночку себе выберу. У меня вон и курево с собой для них по бартеру. Долго ждал, думал, лопну! Уговорю сегодня какую-нибудь шкурку желтенькую… Они, знаешь, так попискивают смешно…
– Да знаю я все!
– О! Точно знаешь? А я-то думал, ты скромный! Нрааавишься мне!
Егор оглядывается по сторонам. Микрорайоны с пустыми панельками, пустыми коробочками от людей, отъехали в туман. Теперь по одну руку лес, по другую пусто. Егор слушает вокруг: ничего странного не слышно? Но слышно только тарахтение трактора, железный лязг подпрыгивающего на ухабах прицепа, пыхтение и матерок шагающих вразнобой мужиков.
Ничего. Отравленная река, километр шириной, надежно прикрывает этот берег от всего, что творится на том. Даже если бы трактор и заглушить сейчас, только и будет слышно, что какое-нибудь стрекотание из чащи, или тявканье чье-нибудь… По эту сторону никогда не может произойти что-то вроде того… Что на мосту.
Ринат хлопает Егора по плечу.
– Хочешь, со мной пойдем. Познакомлю с одной безотказной. Молоденькая, свеженькая, а умеет все… Все как надо.
Егор ничего не отвечает. Когда вызывался в этот поход, он, если по правде, и сам подумал о китаянках. Эта мысль как бы на заднем плане была все время, звенела, как комар в темной комнате: приятное с полезным. Полезное с приятным, сука. Но теперь как-то… Расхотелось расчесывать комариный укус. Да еще и стыдно стало за то, что хотелось вообще.
А Ринат все болтает:
– Давай со мной держись! Я своих всегда выручу, понял? Так что там, на совхозе, давай не отставай, такую одну шкуру козырную покажу… Слышь?
– Слышу, слышу. Да слышу, бляха, отвали ты уже!
11
Мишель встает на колени. Поднимает край покрывала, заглядывает под кровать. Сверток с консервами лежит на месте. Она вытаскивает его, разворачивает, разглядывает блестящие банки. Ей кажется, что она чувствует запах тушенки прямо через металл и через вонь солидола, которым банка смазана сверху от ржавчины.
Она никогда не любила ее, вообще мясо ей для жизни нужно не особо – гречку ест, овсянку московскую обожает, ну, и эти китайские яблоки… А тут вдруг… Накатило как-то. Жуть как хочется, и совершенно невозможно выкинуть из головы.
Наваждение. И какое, блин, идиотское наваждение!
Она берет одну банку, как сомнамбула идет в кухню и ищет открывашку в пахнущем лежалым чесноком и ржавчиной ящике с приборами. Напоминает себе, что не собиралась открывать ни единой баночки, а хотела все-все вернуть Кригову, чтобы он даже ни на секунды не подумал, будто бы купил ее за еду. И вот вместо этого она перебирает липкие вилки и ножи, а потом, теряя терпение и забыв об осторожности, вырывает наружу весь ящик: где эта чертова открывашка, мать ее?!
Не находит! Хватает обычный нож, упирает острием в круглую крышку банки и ладонью с размаху вгоняет нож в жесть – как дед делает. Но нож оскальзывается на солидоле и отскакивает ей в палец.
Сразу кровь!
Мишель кое-как унимает ее, лезет по ящикам, ищет спирт и бинт – у деда точно было.
– Мишель! Мишель! Что случилось? – бабка очнулась, из комнаты зовет.
– Все в порядке, ба! Спи!
– Упало что-то?
– Ничего не упало! Все супер!
Хорошо, хоть деда дома нет.
Находится и бинт, и спирт. Порез неглубокий, но длинный. Мишель сама себя бинтует, зубами рвет конец надвое, перевязывает. Садится к столу. Пытается отдышаться.
Бабка в комнате принимается бубнить:
Видно, так заведено на веки —
К тридцати годам перебесясь,
Все сильней, прожженные калеки,
С жизнью мы удерживаем связь.
Милая, мне скоро стукнет тридцать,
И земля милей мне с каждым днем.
Оттого и сердцу стало сниться,
Что горю я розовым огнем.
Коль гореть, так уж гореть сгорая…
Дальше она не помнит. Начинает снова эту строчку, снова. Потом принимается тихонько плакать – то ли от того, что растрогалась есенинскими строчками, то ли от своей беспомощности.
В кухне Мишель смотрит на эту проклятую банку. Хочет ее загипнотизировать.
Потом встает. Вытирает с банки солидол куском бинта. Снова берет нож, рассчитывает тщательней – и вгоняет нож в банку. Сначала на чуть-чуть, потом еще одним ударом – поглубже. Еще и еще. Потом гонит его по кругу и откупоривает крышку. Отгибает ее. Принюхивается.
А потом запускает туда вилку и кусок за куском съедает все до дна – за какие-то три минуты. Отставляет пустую банку от себя и с ужасом на нее смотрит.
У Мишель задержка. Уже неделя.
12
Егор слышит это первым, у него слух лучше и тоньше других.