Начинало светать. Все кругом спали. Шум пароходной машины разносился далеко по реке. На луговом берегу Камчужной бродил волокнистый туман. Половецкий долго ходил по палубе. Спать не хотелось. Он в последнее время, вообще, спал плохо, а сегодня просто задремал и проснулся от слуховой галлюцинации, которая, как молния, осветила все прошлое. Боже мой, как он жил, если бы можно было рассказать… И разве это был он? Какое-то полуживотное состояние, затемнение сознания, полная разнузданность дурных инстинктов, отсутствие задерживающих нравственных основ. День шел за днем, как звенья роковой цепи. Не являлось даже мысли о том, что необходимо проверить себя, подвести итог, просто подумать о другой жизни. И крутом все другие жили так-же, т. е. люди известного обеспеченного круга. У всех порядок жизни и логика были одинаковы. Сытая тоска, мучительная погоня за удовольствиями, пресыщение, апатия и недовольство жизнью. Мужчины искали развлечения на стороне, женщины – тоже. Это были два вечно враждовавших лагеря, и семейная жизнь держалась только приличиями. Да и какая могла быть семейная жизнь при таких условиях… Прибавьте к этому дешевенький скептицизм, презрение к остальным людям, которые не могут так жить и в лучшем случае – общественная деятельность на подкладке личного самолюбия. А главное, никакой серьезной работы и серьезных интересов в жизни…
– И это был я… – повторил Половецкий в каком-то ужасе.
Смысл и цель жизни были затемнены, красота окружающего проходила незаметной. А сколько можно было сделать хорошего, доброго, честного, любящего…
– Папа, а как другие живут? – спрашивал его детский голос.
– Каждый живет по своему, – уклончиво отвечал он, потому что нечего было отвечать.
Он лгал перед ребенком и не сознавал этого. Нужно было ответить так:
– Твой папа, милая девочка, дрянной человек и не знает, как живут другие, т. е. большинство, потому что думает только о себе и своей легкой жизни.
Ах, как мучил его временами этот детский голос… И он его больше не услышит на яву, а только во сне. Половецкого охватила смертная тоска, и он едва сдерживал накипавшие в груди слезы.
Убедившись, что все кругом спят, Половецкий торопливо развернул котомку, завернутую в клеенку, вынул из неё большую куклу и поцеловал запачканное личико со слезами на глазах.
– Милая… милая… – шептал он, прижимая куклу к груди.
IV
Утром пароход долго простоял у пристани Гребешки. Сначала грузили дрова, а потом ждали какую-то важную чиновную особу. Брат Павлин начал волноваться. «Брат Яков» придет в Бобыльск с большим опозданием, к самому вечеру и придется заночевать в городе, а всех капиталов у будущего инока оставалось четыре копейки.
– Задаст тебе жару и пару игумен, – поддразнивал повар Егорушка.
– Это ничего… По делом вору и мука. А лиха беда в том, что работа стои?т. Какое сейчас время-то? Страда стоит, а я целую неделю без всякого дела прогулял.
– В том роде, как барыня… Ах, ты, горе луковое!..
Егорушка продолжал все время следить за Половецким, даже ночью, когда тот бродил по палубе.
– Ох, не прост человек… – соображал Егорушка. – Его и сон не берет… Сейчас видно, у кого что на уме. Вон председатель, как только проснулся и сейчас подавай ему антрекот… Потом приговаривался к пирожкам… А этот бродит, как неприкаянная душа.
За время стоянки набралась новая публика, особенно наполнился третий класс. Чувствовалась уже близость Бобыльска, как центра. Ехали поставщики телятины, скупщики яиц, сенные подрядчики и т. д. Между прочим, сели два солидных мужичка и начали ссориться, очевидно продолжая заведенный еще в деревне разговор.
– Дураки мы, и больше ничего, – повторял рыжебородый мужик в рваной шапке. – Прямо от своей глупости дураки…
Его спутник, оборванный, сгорбленный мужичок, с бородкой клинушком угнетенно молчал. Изредка он подергивал левым плечом и слезливо моргал подслеповатыми глазами.
– Да, дураки, – повторял рыжий. – Сколько берлогов мы оказали барину Половецкому? На, получай сотельный билет… Помнишь, как он ухлопал медведицу в восемнадцать пудов? А нынче цена вышла-бы по четвертному билету за пуд… Сосчитай-ка… восемнадцать четвертных… двести пятьдесят да двести – четыреста пятьдесят и выйдет. А мы-то за сотельный билет просолили медведицу…
Половецкий даже покраснел, слушая этот разговор. Мужички – медвежатники, обкладывавшие медвежьи берлоги, конечно, сейчас не узнали-бы его, хотя и говорили именно о нем. Ах, как давно все это было… Да, он убил медведицу и был счастлив этим подвигом, потому что до известной степени рисковал собственной жизнью. А к чему он это делал? Сейчас он решительно не мог бы ответить.
Рыжий медвежатник только делал вид, что не узнал Половецкого, и с расчетом назвал его фамилию. Ишь, как перерядился, точно собрался куда-нибудь на богомолье. Когда пароход, наконец, отвалил, он подошел к Егорушке и спросил:
– А давно вон тот барин едет?
– А ты его знаешь? – обрадовался Егорушка.
– Случалось… На медведя вместе хаживали. Михайлой Петровичем звать. Ловкий, удалый барин… Он тогда служил офицером, жена красавица, все было по богатому.
– Так, так… А я то и ни весть чего надумался о нем. Сел он прошлой ночью за Красным Кустом. Так-с… Ах, ты грех какой вышел…
– У него большущее имение в Тверской губернии, да у жены два в нашей Новогородской. Одним словом, жили светленько…
– Проигрался в карты – вот и все, – решил Егорушка, махнув рукой. А я то, дуралей, всю ночь караулил… Думаю, сблаговестит он у меня кастрюли.
– Куда бы ему, кажется, ехать, – соображал мужичок, подергивая бородку. – И с котомкой едет… Не спроста дело.
Егорушка только крутил головой. Нынче мудреные и господа пошли, не то, что прежде. Один председатель из настоящих господ и остался.
Половецкий видел особу, из-за которой пароход простоял на пристани целых пять часов. Это был брюзглый, прежде времени состарившийся господин в штатском костюме. Он шел с какой-то особой важностью. Его провожали несколько полицейских чинов и какие-то чиновники не из важных. Вглядевшись в этого господина, Половецкий узнал своего бывшего приятеля по корпусу. Боже мой, как он изменился и постарел за последние года, когда бросил Петербург и посвятил себя провинциальной службе. По жене Половецкий призодился ему дальним родственником. Перед отъездом из Петербурга Половецкий прочел в газетах о назначении Палтусова на выдающийся пост, но не знал, которого из братьев. «Председатель» Иван Павлыч так и вытянулся пред особой, но Палтусов едва отдал ему поклон. Это было олицетворение чиновничьего тщеславия.
– «Ведь и я мог быть таким же», – с улыбкой подумал Половецкий, припоминая по ассоциации идей целый ряд пристроившихся по теплым местам товарищей.
Ему почему-то сделалось даже жаль этого важничавшего господина. Сколько тут лжи, а главное – человек из всех сил старается показать себя совсем не тем, что он есть на самом деле. Все это видят и знают и стараются пресмыкаться.
Быть самим собой – разве это не величайшее счастье? О, как он доволен был теперешним своим настроением, той согревающей душевной полнотой, о которой еще недавно он не имел даже приблизительного представления.
И все кругом было так тесно связано между собой, представляя собой одно целое. Вот и повар Егорушка с его красным носом близок ему, и мужички медвежатники, и брат Павлин. Здесь все так просто и ясно… Кстати, Егорушка несколько раз подходил к нему и как-то подобострастно и заискивающе спрашивал:
– Не прикажете-ли чего-нибудь, ваше благородие?
– Почему ты думаешь, что я благородие?
– Помилуйтес, сразу видно… В кирасирском полку изволили служить?
– В кавалерии…
– Так-с. Лучше военной службы ничего нет. Благородная службас… У всякого свой гонор-с.
Егорушка уже успел сообщить брату Павлину все, что выспросил у медвежатника про Половецкого, но брат Павлин даже не удивился.
– У нас в обители жил один барин в этом роде, – кротко объяснял он. – Настоящий барин. Даже хотел монашество принять, но игумен его отговорил. Не господское это дело… Послушание велико, не выдеряш. Тяжело ведь с гордостью-то расставаться… Ниже всех надо себя чувствовать.
– Да, трудновато… – согласился Егорушка. – Вот хоть до меня коснись – горд я и никому не уступлю. Игумен бы мне слово, а я ему десять.
Половецкий заказал чай и пригласил брата Павлина, который счел долгом отказаться несколько раз.
– Мне скучно одному, – объяснил Половецкий.
За чаем он подробно расспрашивал брата Павлина о всех порядках обительской жизни, о братии, игумене и о всем обительском укладе.
– У нас обитель бедная, и все на крестьянскую руку, – объяснял брат Павлин. – И сам игумен из крестьян… Один брат Ираклий из духовного звания. Ну, и паства вся тоже крестьянская и работа…
– А посторонние бывают?
– Конечно, наезжают. Купчиха одна живет по целым неделям. О муже покойном все убивается… Страсть тоскует. А, ведь, это грешно, т. е. отчаяние, когда человек возлюбит тварь паче Бога. Он хоть и муж ей был, а все таки тварь. Это ей игумен объяснял при всей братии. Он умеет у нас говорить. До слез доводит… Только с одним братом Ираклием ничего не может поделать. Строптивец и постоянно доносы пишет… И про купчиху архиерею жаловался, и меня тут же приплел… А я его все-таки люблю, когда у него бывает просветление души.