– К вечеру будут готовы… – ответил сурово Кирилыч.
– То-то, смотрите у меня…
На Сережку хозяин даже не взглянул, а пошел обратно на свою половину. Послышались переговоры.
– Опохмелиться бы, Паша? – виновато говорил Фома Павлыч.
– В самый раз… – сердито ответила Парасковья Ивановна. – Давай деньги…
Фома Павлыч только что-то промычал.
– Кто велел вчера натрескаться?
– Кто? А ежели дядя Василий посылал за мной.
– Дядя Василий, не бойсь, на работе, а ты валяешься… Чему обрадовался-то?
– Всего один стаканчик, Паша…
– Отстань, смола!
– Паша… Ах, боже ты мой!.. Ежеминутно…
У Парасковьи Ивановны были припрятаны на черный день три рубля, но она крепилась и не давала денег. Фома Павлыч надел свои опорки, взял шапку и хотел уходить.
– Ты это куда поплелся? – остановила его Парасковья Ивановна, загораживая собою дверь. – Сказано, не пущу. Вот еще моду придумал.
Фома Павлыч обиделся и начал отталкивать жену, приговаривая:
– Как ты можешь мне препятствовать? Кто хозяин в дому? Ступай, прочитай вывеску: «Фома Павлыч Тренькин». А ты: «Не пущу». У меня дело есть…
– Знаем твои дела. В кабак уйдешь, а то в портерную.
Этот неприятный разговор был прерван совершенно неожиданно. Отворилась дверь, и вошла мать Сережки. Она отыскала глазами маленький образок в углу, помолилась и, поклонившись всем, проговорила:
– Здравствуйте… Хозяину с хозяюшкой много лет здравствовать.
Потом она передала Парасковье Ивановне какой-то узелок, в котором оказались сороковка водки, горячий калач и десяток принесенных из деревни яиц. Самой Марфе не догадаться бы все это сделать, но научила Катерина Ивановна. Фома Павлыч сразу отмяк.
– Вот это настоящее дело, Марфа Мироновна… В самый то есть раз. Паша, сделай-ка нам яишенку и прочее.
Марфу провели на хозяйскую половину и посадили к столу. Фома Павлыч совсем повеселел и даже потирал руки от удовольствия.
– А вы, не бойсь, о своем детище беспокоитесь, Марфа Мироновна? Будьте без сумления… Все в лучшем виде устроим. Человеком будет…
Когда яичница была готова, позвали Кирилыча.
– Ну-ка, Кирилыч, поздравимся с новобранцем? – говорил Фома Павлыч, разливая водку. – Что делать, выучим помаленьку…
– Как не выучить, ежели понятие есть, – уклончиво ответил Кирилыч, выпивая рюмку. – Все дело в понятии… Без понятия никак невозможно.
Выпитая сороковка всех оживила, и даже Парасковья Ивановна повеселела.
– Что же, пусть его живет, – проговорила она. – Помаленьку выучится… Все так же начинали. Ежели баловать не будет, так и совсем хорошо.
Марфа осмотрела мастерскую и хозяйскую половину, и ей тоже не понравилось, как Сережке. Не красно живет Фома Павлыч…
IV
Марфа погостила всего три дня и собралась домой. Это было страшным горем для Сережки, первым детским горем. Он так плакал, что Катерина Ивановна взяла его к себе.
– Еще убежит как раз, – говорила она мужу. – Карактер у него такой. Тошно покажется… Пусть пока поиграет с Шуркой.
Сережка не мог успокоиться целых два дня. Он как-то сразу привязался к маленькой Шуре, тихой и послушной девочке, вечно сидевшей на стуле. Она ходила с трудом, как утка. Сережка мастерил ей свои деревенские игрушки, пел деревенские песни, а главное, рассказывал без конца о своей деревне. Шура все говорила и все понимала. В ее воображении Сережкина деревня рисовалась каким-то земным раем. Кроме своего грязного двора и грязной фабричной улицы, она ничего не видала. Девочка напрасно старалась представить себе те нивы, на которых родится хлеб, заливные луга, с которых собирают душистое золеное сено, домашнюю скотину, огороды, лес, маленькую речку, белую деревенскую церковь, зеленую деревенскую улицу. Это незнание доводило Сережку до отчаяния.
– Эх, если бы тебе ноги, Шурка… – повторял он.
– Что бы тогда, Сережка?
Сережка осторожно оглядывался и шептал:
– А мы бы убегли с тобой!.. Видела котомку у мамки моей? Вот такую же котомку бы сделали, наложили бы сухарей да по машине бы и пошли… Я знаю дорогу. Прямо бы в свою деревню ушли… А там спрятались бы в бане… Потом я пошел бы к дяде Якову. У него три лошади… Вот как бы ты выправилась в деревне-то!
Маленькая Шура только отрицательно качала своей большой золотушной головкой.
– Я боюсь, Сережка…
– Чего бояться? Будешь здоровая, как наши деревенские девки… Вон ты и есть-то не умеешь по-настоящему, а там наелась бы черного хлеба с луком да с редькой, запила бы квасом… вот как бы расперло.
Мысль о бегстве засела в голове Сережки клином с первого дня городской жизни. Он лелеял эту мысль и любил поверять ее только одной Шуре.
– Ты только никому не говори… – просил он ее.
– А тебя поймают дорогой…
– Я руки искусаю… Палкой буду драться.
В мастерской Сережка освоился быстро. Работа была нетрудная. Пока он сучил шнурки для дратвы, приделывал к концам щетинки, натирал варом; потом Кирилыч научил его замачивать кожу и класть заплатки на женские ботинки. В первый же праздник рыжий Ванька его поколотил, но не со злости, а так, как бьют всех новичков.
– Нас еще не так дубасили, – объяснил он плакавшему Сережке. – А ты просто пирожник…
Кривой Петька изображал собой публику.
– Дай ему еще хорошего раза, Ванька, – поощрял он приятеля. – Ишь какие слезы распустил, пирожник…
Фома Павлыч и Кирилыч совсем не обижали Сережку, и последний убедился, что в городе не все злые. Парасковья Ивановна даже жалела его, когда по праздникам сидел один в мастерской.
– Ты бы хоть на улицу шел с ребятами поиграть…