Было ли это признанием в любви? Я очень на это надеялась, ведь я-то к этому времени уже точно знала, что влюблена. А еще я знала, что моя неуклюжая тирада – максимум того, на что я способна по части объяснений в нежных чувствах. Мне всю жизнь трудно давалась подобная откровенность. Мои родители, школьные учителя, тоже были в этом не сильны – это были самые заботливые родители, настоящие друзья двум своим дочерям, но только не в том, что касалось внешнего проявления нежности и всяческих излияний.
– Знаешь, я только один раз видела, как они целуются, – сказала моя старшая сестра Сэнди вскоре после того, как родители погибли в автомобильной аварии. – Да и обнимались они нечасто. Но ведь это неважно, дело не в этом, правда?
– Да, – ответила я. – Совершенно не в этом.
После чего Сэнди уже не могла держать себя в руках и разрыдалась так громко, что это напоминало крики плакальщиц. Сама я на людях почти не плакала, даже во время похорон. Может быть потому, что потрясение оказалось слишком сильным и оглушило меня. Это случилось в 1988 году. Мне был двадцать один год. Я только что окончила последний курс колледжа и собиралась через пару месяцев приступать к работе в «Бостон пост». Мы с подругами только что подыскали квартиру на троих в Бэк-Бэй[3 - Бэк-Бэй – престижный жилой район в Бостоне.]. Я только что купила первую машину (видавший виды «фольксваген»-жучок за тысячу баксов) и только что узнала, что у меня диплом с отличием. Родители были на седьмом небе от радости за меня. Они приехали в колледж на церемонию вручения дипломов и были так непривычно взволнованы и возбуждены, что даже остались на вечеринку, устроенную в честь актового дня. Я настаивала, чтобы родители и переночевали у меня, но они непременно хотели вернуться в Вустер вечером, чтобы с утра поспеть на какое-то важное церковное мероприятие (как и многие либералы в Новой Англии, родители были истовыми приверженцами унитарианства). Перед тем как сесть в машину, отец вдруг крепко меня обнял – это было так на него непохоже – и сказал, что любит меня.
Через два часа он задремал за рулем на шоссе, ведущем на юг. Машину развернуло, она на полном ходу врезалась в ограждение и при этом задела автомобиль на соседней полосе – «форд-универсал». В нем ехала семья из пяти человек. Двое пассажиров – молодая мать и ее сынишка – погибли. Погибли и наши родители.
На похоронах и поминках Сэнди все ждала, когда же я наконец разрыдаюсь (сама она ревела непрестанно). Ее огорчало и тревожило, что я не способна дать волю чувствам и выплакаться (впрочем, и она, и все, кто общался со мной тогда, не могли не замечать, что происшедшее нанесло мне тяжелую и мучительную травму). Что ж, Сэнди отличалась эмоциональностью и даже взбалмошностью, не в пример прочим членам нашей семьи. При этом я всегда знала: Сэнди – человек, на которого я при любых обстоятельствах могу положиться (как она могла положиться на меня). Хотя характеры у нас были совершенно непохожими. Сэнди была настоящей домоседкой. Она пошла по стопам родителей, устроилась работать в школу, вышла замуж за учителя физкультуры, переехала в пригород Бостона и к тридцати годам уже родила троих ребятишек. За это время она позволила себе немного располнеть – перевалила через отметку в сто семьдесят фунтов[4 - Около 77 кг.] (далеко не оптимальный вес для женщины ростом пять футов три дюйма[5 - Около 160 см.]), а все оттого, что постоянно что-нибудь жевала. Иногда я намекала, что ей надо бы повесить на холодильник большой висячий замок, но не слишком настаивала на этом. Я никогда не смогла бы давить на Сэнди: она болезненно реагирует на любую критику, непосредственна, как ребенок, и вообще – она просто прелесть.
А еще Сэнди – единственная, с кем я всегда откровенно делилась и делюсь абсолютно всем, что со мной происходит – если не считать некоторого времени после гибели родителей. В то время я замкнулась, и никто не мог до меня достучаться. Спасла меня новая работа в «Пост». Мой начальник в отделе местных новостей, кажется, не рассчитывал, что я сразу выйду на службу, но я настояла на том, чтобы начать уже через десять дней после похорон. Я нырнула в работу с головой. Двадцатичасовой рабочий день был для меня обычным делом. Я подписывалась на все сверхурочные работы, хваталась за любой завалящий сюжет – и быстро приобрела репутацию полнейшего трудоголика, на которого можно положиться.
Я работала уже месяца четыре, когда, возвращаясь вечером домой, обогнала на Боулистон-стрит пару примерно того же возраста, что мои родители. Они шли, держась за руки. В этой паре не было ничего особенного. Они вовсе не были похожи на моих маму с папой. Обычные, заурядные люди, видимо муж и жена, лет пятидесяти пяти, которые шли, держась за руки. Может, именно это меня и пробило – то, что им, в отличие от многих пар с большим стажем супружеской жизни, до сих пор явно нравилось быть вместе. Вот и моим родителям общество друг друга всегда доставляло радость. Как бы там ни было, в следующее мгновение я уже обнимала ближайший столб и, заливаясь слезами, ревела как белуга. Я не могла остановиться, я даже не пыталась сдержать этот поток, который наконец настиг меня и захлестнул. Я долго простояла так, не двигаясь, обнимая столб, – горе вдруг стало неизмеримым, бездонным. Появился полицейский. Он опустил мне на плечо ручищу и спросил, не нужна ли помощь.
«Где мои мама и папа?!» – чуть было не прорыдала я, готовая выпустить наружу шестилетнего ребенка, ведь он таится в душе у каждого из нас и в трудные минуты отчаянно нуждается в защите родителей. Но я умудрилась собраться и объяснить, что переживаю утрату близких и единственное, чем он может мне помочь, – это поймать такси. Полицейский взмахом руки остановил машину (в Бостоне это непросто, но на то он и полицейский). Он помог мне забраться на сиденье, сказав (неловко запинаясь, грубовато, но вместе с тем ласково), что «поплакать-то нужно, тогда полегче станет». Я поблагодарила и всю дорогу до дому сдерживалась. Но, оказавшись у себя, упала на кровать и снова зарыдала в полный голос, предаваясь горю. Не знаю, сколько времени это продолжалось, но когда я опомнилась, было два часа ночи, и я лежала, свернувшись калачиком, в полном изнеможении. Мне только хватило сил порадоваться, что обе мои соседки в ту ночь отсутствовали. Я вовсе не хотела, чтобы кто-нибудь увидел меня в таком состоянии.
Наутро, проснувшись, я обнаружила, что у меня распухло лицо, покраснели глаза и я не могу пошевелить ни рукой, ни ногой. Но слез больше не было. Я понимала, что второго такого нервного срыва позволить себе не могу. И потому, напустив на себя невозмутимый вид, отправилась на работу – а что еще я могла сделать? Неожиданная смерть всегда абсурдна и трагична. В тот единственный раз, когда я поделилась этой историей с Тони, я добавила: когда из-за нелепого стечения обстоятельств теряешь родителей – самых главных в мире людей, – начинаешь ясно понимать, как все в этой жизни зыбко, осознаешь, что так называемая «защищенность» – лишь видимость, хрупкая скорлупа, и может дать трещину в любой момент.
– Тогда ты и решила стать военным корреспондентом? – спросил он, ласково погладив меня по лицу.
– О, да ты прямо ясновидящий.
На самом деле мне понадобились долгие шесть лет и путь от коротких сообщений в отделе местных новостей до разделов экономики и культуры и даже небольшой собственной колонки на редакционной полосе. Потом меня наконец направили на полгода в Вашингтон. Если бы Ричард отважился на перевод в Токио, я бы, наверное, тогда выскочила за него.
– Пожалуй, ты слишком заупрямилась тогда с Токио, – заметил Тони.
– Представь, если б я тогда вышла за Ричарда, жила бы сейчас в тихой дыре вроде Уэлсли[6 - Уэлсли – пригород Бостона.]. У меня было бы двое детей, джип «чероки», и я бы пописывала статейки в «Пост»… Не такая уж плохая жизнь. Вот только меня не носило бы по всему миру, и я не пережила бы даже четверти своих приключений, а ведь мне за это еще и деньги платят.
– И ты не встретила бы меня, – добавил Тони.
– Верно, – отвечала я, целуя его. – Не встретила и не полюбила бы тебя.
Пауза. Я была поражена своими словами даже больше, чем он.
– И как это я ляпнула? Вырвалось… – пробормотала я.
Тони поцеловал меня.
– А я этому рад, – сказал он. – Потому что чувствую то же самое.
То, что я, оказывается, влюблена, меня ошеломило. Поразительно было и то, что мне отвечал взаимностью именно такой человек, какого я втайне всегда мечтала встретить, но была уверена, что в реальной жизни подобных мужчин нет (журналисты, по большей части, никуда не годились).
Какая-то природная осторожность или подозрительность заставляла меня сдерживаться, не торопить события. По той же причине мне не хотелось задумываться о том, сколько еще мы будем вместе – неделю, месяц, неважно. Я чувствовала, что и с Тони происходит то же самое. Он ничего не рассказывал о своих прошлых романах – только раз упомянул, что однажды чуть было не женился («но все пошло кувырком… и вообще, наверное, все к лучшему»). В ответ на попытку выяснить хоть какие-то подробности (в конце концов, рассказала же я про Ричарда) Тони быстро сменил тему, а я и не настаивала, решив, что со временем он сам мне все расскажет. Дело было еще и в том, что за два месяца жизни рядом с Тони Хоббсом я прекрасно поняла: он ненавидит, когда его припирают к стенке или требуют объяснений.
Мы не торопились афишировать отношения перед коллегами, каирскими журналистами. И вовсе не потому, что боялись сплетен – просто мы оба считали, что это никого, кроме нас, не касается. Так что на людях мы держались так, словно нас не связывает ничего, кроме профессиональных интересов.
Ну, по крайней мере, мне так казалось. До тех пор, пока Уилсон – тот самый толстяк из «Дейли телеграф» – не дал мне понять, что дело обстоит иначе. Он позвонил мне в офис и пригласил вместе перекусить в обеденный перерыв, заметив, что нам необходимо обстоятельно побеседовать. Это было сказано в характерной для него высокопарной манере – а потому прозвучало как приглашение от члена королевской семьи. Можно было подумать, что он оказывает мне особую честь, предлагая посидеть в дешевой кофейне отеля «Семирамарис». Как выяснилось, он надеялся, что я поделюсь с ним кое-какой информацией о египетском правительстве, а также некоторыми своими связями. Поэтому, когда речь вдруг зашла о Тони, это застало меня врасплох – мы ведь были уверены, что никто ни о чем не догадывается. Это оказалось верхом наивности, учитывая особенности журналистской тусовки в таких местах, как Каир, где каждому известно, что его коллега ел на завтрак. Тем не менее я вздрогнула, услышав:
– Ну, а как дела у мистера Хоббса?
Я попыталась сохранить невозмутимый вид.
– Полагаю, у него все хорошо.
Услышав столь сдержанный ответ, Уилсон хмыкнул:
– Полагаешь, значит?..
– Откуда же мне знать?
Еще одна елейная улыбочка.
– Понимаю.
– Но если это тебе так интересно, – продолжала я, – почему бы не позвонить ему в офис и не спросить у него самого?
Это замечание Уилсон пропустил мимо ушей и заметил:
– Интересный он фрукт, этот Хоббс.
– В каком смысле?
– О, это я о его хваленом безрассудстве и о том, что он якобы не умеет угождать начальству.
– Ничего об этом не знаю.
– Ав Лондоне всем давно известно, что Хоббс – сущий монстр по части офисных интриг. От него всего можно ожидать, совершенно непредсказуем, – но при этом репортер талантливый, только поэтому его и терпят столько лет.
Он смотрел на меня, ожидая ответа. Я промолчала. Уилсон расплылся в улыбке – видно, сочтя мое молчание признаком замешательства (тут он был прав). Потом добавил:
– Но ты, надеюсь, в курсе, что в любовных делах он всегда ведет себя, как… хм… как бы поточнее выразиться?.. ну, скажем, как бешеный бык. Меняет женщин, как…
– С чего ты вдруг об этом заговорил? – весело перебила я.
Настала его очередь изумляться – хотя удивление было деланым, почти театральным.
– Да просто к слову пришлось. – Он притворился смущенным. – Да и посплетничать захотелось. А самая главная сплетня про мистера Энтони Хоббса – то, как одна женщина разбила старому пройдохе сердце. То есть это, конечно, старые слухи, но…
Он замолчал на полуслове, дразня мое любопытство. И я, как идиотка, поддалась на провокацию:
– Что за женщина?
Тут-то Уилсон и рассказал мне про Элейн Планкет. Я слушала, не в силах сдержать любопытство – и растущую неприязнь. Уилсон говорил тихо, доверительно, но при этом легко и даже игриво. Нечто подобное я и раньше замечала за некоторыми англичанами, когда они общаются с американцами (или еще того хуже – с американками!). Они считают нас простаками, неспособными понимать тонкий юмор, и противопоставляют нашей бесхитростной прямолинейности легчайшую иронию – такую особую интонацию, когда решительно ни о чем не говорится всерьез… даже если речь идет о самых важных вещах.
Именно в таком стиле и общался со мной Уилсон, но ощущение легкости нарушалось сквозившим в голосе ехидством и даже злобой. И все же я слушала его рассказ с напряженным вниманием. Потому что он говорил о Тони, в которого я была влюблена.
Итак, благодаря любезности Уилсона, я узнала, что некогда сердце Тони разбила женщина – ирландская журналистка Элейн Планкет, с которой они работали в Вашингтоне. Само по себе меня это не огорчило – я твердо решила не изображать ревнивую дуру и не теряться в бесплодных догадках по поводу этой Планкет и того, не вернется ли она к Тони… или, еще того хуже, не она ли – любовь всей его жизни. Но не могу выразить, до чего противна была мне игра, которую вел Уилсон, – хотелось врезать ему по физиономии. Со всей силы. Но я молча слушала и ждала, когда же в его монологе наступит пауза.