В шесть лет все мальчишки в нашей школе хотели быть дальнобойщиками или футболистами. Девочки стремились стать балеринами или учительницами, так уж повелось. Дальнобойщики сидели в высокой кабине, им можно было остановиться в любой момент, купить шоколадный батончик и съесть прямо за рулем, и даже, может быть, запить газировкой. Или зайти в «Босс Хогз», таинственное кафе на автостраде, где весь день подавали завтрак. Тогда, в восьмидесятые, все помешались на пищевых волокнах, и все обязательно было цельнозерновым и необработанным: цельнозерновой хлеб, цельнозерновые макароны, коричневый рис и даже цельнозерновые пирожные. Заехать в кафе и съесть яичницу с сосиской и картошкой фри в любой момент – это было настоящее приключение.
На следующий год мы стали метить выше и захотели водить поезда: выяснилось, что машинисты ездят быстрее дальнобойщиков и им не надо отвлекаться на руль. Это было вполне разумно и логично, хотя машинистам приходилось все планировать заранее и брать шоколадный батончик с собой. Еще через год мы стали мечтать о профессии астронавта (они еще быстрее), затем – зоотехника в зоопарке (после школьной экскурсии), полицейского, пожарного, каскадера. Фельдшер – или, как мы бы тогда сказали, водитель скорой помощи – никогда не был работой мечты: будем честны, это казалось недостаточно мужественным и слишком напоминало работу медсестры. Правда, я не помню, чтобы кто-то выражал желание стать бухгалтером, юристом или чиновником. В то время мы ничего не знали о такой штуке, как вероятность.
Занятия по профориентации в старших классах были забавные. Преподаватель химии – возможно, кто-то удивится такому выбору – долго распространялся о том, какая замечательная бизнес-модель у сети магазинов носков, и отвлекался на пространные размышления о парадоксе выбора:
– Ребята, вам так повезло. У вас столько возможностей. Но помните: чтобы эти возможности пошли вам на пользу, нужно сделать выбор. И… оп! Как только вы сделали выбор, все остальные возможности исчезают…
За этими оригинальными наставлениями следовало психологическое тестирование для выявления подходящей профессии. В опросниках нам предлагалось решить загадки с двойным дном и выбрать одно из нескольких решений разных дилемм, например:
Какое действие даст вам наиболее сильное чувство удовлетворения?
– соорудить убежище для раненого животного;
– решить математическую задачу на виду у зрителей.
– объединить группу незнакомых людей, чтобы издать журнал.
На основании результатов сконфуженным подросткам выдавались варианты будущих профессий, как будто нас подключили к какому-то диагностическому суперкомпьютеру. Либо алгоритм был кривой, либо мои одноклассники врали, потому что почти всем посоветовали стать ландшафтными дизайнерами или инженерами-сметчиками, а зачастую и тем и другим.
Конечно, некоторые ребята всегда знали, чем будут заниматься. В основном это были дети, которые должны были пойти по стопам родителей, как будто их будущее было уже полностью распланировано и не подлежало обсуждению: девочка из семьи двух врачей, которая уже в тринадцать лет решила взять три занятия по естественным наукам и три по математике и получить по ним высший балл, или сын ювелира, который ловко обращался с числами и собирался уйти из школы в шестнадцать лет, чтобы обучаться семейному бизнесу.
Но большинству из нас казалось, что от планирования будущей трудовой жизни нужно отбрыкиваться как можно дольше, потому что начать планировать – значит признать, что однажды работа станет главной частью нашей жизни на целую вечность из 15 000 и больше дней, уходящих за горизонт. Мы были заняты другим. Мы переписывали компакт-диски на девяностоминутные кассеты и дарили их друзьям, копировали сложные рисунки с обложек вручную, и поскольку большинство альбомов были длиной примерно 48 минут, приходилось делать сложный выбор: какую песню выбросить, чтобы на каждой стороне кассеты поместилось по альбому. Будущее, лишенное музыки, было неизбежным, но вызывало протест; тот, кто сам добровольно сдавался перед этой необходимостью, предавал свою юность и своих сверстников. Если честно, никто из нас толком не расстался с этим ощущением.
* * *
Во время вызова говорят о двадцатипятилетнем мужчине. Сначала он был без сознания, потом у него случился приступ, потом возникли проблемы с дыханием. Потом еще один приступ. Поступающие сведения запутаны. Вроде бы он в полицейском участке, потом – на улице. Потом приходит сообщение, что на месте происшествия полиция, потому что пациент «брыкается».
Мы останавливаемся в переулке и видим, что на асфальте, наподобие карикатурного Гулливера, на боку лежит мужчина, а к нему склонились шестеро полицейских и удерживают его на месте. Мужчина одет в камуфляжные штаны и тяжелые высокие ботинки со шнуровкой и металлическими «стаканами». У него короткие черные волосы, шрамы на щеках и темная монобровь, галочкой спускающаяся к переносице. Кожа туго натянута на скулах, а на белках глаз видны мельчайшие розовые разводы сосудов, проступивших от ярости. Он весь напряжен, как тетива арбалета, готового к выстрелу.
– Твари позорные, быстро меня отпустили, а то каждому набью вонючее рыло! Колени вышибу, уроды!
По напряженным мышцам видно, что он не шутит. Он внезапно делает рывок, пытаясь вырваться на свободу, и извивается всем телом. Полицейские хватают его, держат, прижимают к земле, но он умудряется вырвать одну ногу и пинает женщину-полицейского, точнее – толкает подошвой в грудь. Он сбивает ее с ног, она падает, но вскакивает, прыгает обратно, снова хватает ногу и прижимает ее к земле, и снова он в плену.
– Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ар-р-р-р-р-ргх!
Он словно зверь, отбивающийся от ловцов. Бушующее пламя, в которое подкинули топлива, еще не перегоревшее. Побежденная, но не сдавшаяся сила. Бунт против машины.
Его тело сковано, поэтому вся сила этого бунта перетекает в речь. Он по очереди неотрывно смотрит на каждого полицейского, старается заглянуть в глаза и поливает руганью каждого лично:
– Эй! Франкенштейн! Я тебе в глотку насру! А ты, имбецил! Я тебя выдеру в жопу сапогом, пока зубы снизу не выбью!
Непристойности – преувеличения, преуменьшения, пугающие, абсурдные – вылетают сквозь щели в ломаных, но белых зубах вместе со слюной.
Судя по всему, произошла какая-то перепалка, потом кто-то решился на крайние меры, потом с пациентом случился припадок. Эпилептический припадок? Никто не знает точно: как рассказали полицейским, было много злобных воплей, и пациент колотился в истерике. Это не очень похоже на припадок болезни, но очевидцам не всегда стоит доверять. Когда вопли продолжились, подошла полиция, но настроение пациента от этого не улучшилось. Его попросили успокоиться, он стал еще сильнее выпендриваться и хамить, ситуация накалилась, пациент шатался вокруг и молотил руками. Когда он собрался переходить от слов к делу, его удержали за руки. У него был еще один припадок: он еще раз зашелся в крике, и постепенно дошел до нынешнего состояния.
Рядом с ним женщина, робкая девушка в большом капюшоне и очках с толстыми стеклами. Она сжимает чемодан на колесиках и сумку с пожитками и неотрывно смотрит в стену. На мой вопрос, что произошло, она глядит вниз, на свои туфли, и говорит, что ничего не видела.
– У него есть хронические заболевания?
– Не знаю.
– Он принимает таблетки?
– Нет. Да. Я не знаю, как они называются. У него эпилепсия.
– Как его зовут?
– Стивен. Я не знаю фамилии.
– Какая у Стивена дата рождения?
– Не знаю.
– Ну ладно. А вы ему кем приходитесь?
– Я его жена.
Она поворачивается к нам спиной и ничего больше не говорит.
Я беру Стивена за руку, чтобы пощупать пульс. Пульс ускоренный, как и дыхание. Он явно на взводе, но вопрос: отчего? Вариантов масса. Я присаживаюсь так, чтобы он меня видел, и говорю как можно спокойнее:
– Стивен! Ты меня слышишь, Стивен? Здорово, приятель. Это скорая. Сочувствую, что тебе так плохо. Мы приехали тебе помочь. Хотим убедиться, что все в порядке. Помочь тебе прийти в себя? Можно тебя осмотреть? Не возражаешь?
Он смотрит мне в глаза с беспримесной, личной ненавистью.
– Только тронь меня, пидорок. Голову тебе снесу с ноги и мозги раскатаю по асфальту. Вы когда-нибудь просыпались с чувством, что вас парализовало? Вот и я однажды сидел в офисе с кондиционером, правая рука – на мышке, в левой – кружка остывшего чая, и поймал себя на мысли, что, возможно, никогда не выберусь из этого вращающегося кресла на пяти колесиках, потому что каким-то образом оно срослось со мной или я с ним. Может быть, я спал с открытыми глазами, а может быть, я просто незаметно перебрался жить в офис: вытянул ноги под столом, завел большую упаковку «Кит-Ката» и зубную щетку в нижнем ящике стола? Может быть, где-то уже хранился спальный мешок? Раскладушка? Электрочайник со встроенным будильником?
Передо мной был целый экран непрочитанных сообщений, список заданий на день, стопка проектов, которые надо было прочитать и по итогам составить отчет. И я не мог отделаться от смутного опасения, что только зазеваюсь, как засну снова и проснусь в точно такой же позе через сорок лет.
* * *
Стивен поедет в отделение неотложной помощи, потому что в таком состоянии его некуда больше девать. Он не усидит в кресле, не ляжет на койку, а в машине на ходу полицейские его не удержат. Поэтому он поедет за решеткой в полицейском фургоне. Его заводят внутрь и захлопывают двери. Я вместе со всем оборудованием тоже занимаю место в задней части фургона, но на безопасной стороне, за защитным экраном.
Как только мы трогаемся с места, начинается фырканье, выпученные глаза и битье головой об стену.
Бум! Бум! Бум! Бум!
Ехать недалеко, но времени достаточно, чтобы он нанес себе вред. Мы сделали все, что можем, чтобы не дать ему это сделать. Теперь мы включили мигалку и предупредили больницу, что едем. Там ему не обрадуются. Я стараюсь спокойным тоном убедить Стивена перестать издеваться над собой. Но этот поезд не остановить. Пока он не осел на пол, он, по моим прикидкам, раз двадцать бухнул головой об экран.
– Можете остановиться?
– Что-то не так?
– Он упал.
– С ним все нормально?
– Не уверен. Давайте вытащим его.