<< 1 ... 33 34 35 36 37

Дэниел Мартин
Джон Роберт Фаулз

– Все это вовсе не значит, что я не благодарна тебе, ведь ты приехал. – На миг я встретил ее взгляд, почти прежний, столько в нем было искренности и самоиронии. – Просто сейчас я не в состоянии хоть в чем-то увидеть надежду или смысл. Не обращай внимания.

Но после этих слов не обращать внимания я уже не мог; все было так странно, словно наши прежние родственные отношения ничего не значили, словно все изменилось и нужно было каждой фразой, каждым жестом подтверждать свой родственный статус. Казалось, она хотела сказать, что теперь я – слишком важная и известная персона, чтобы тратить свое время на нее – существо захолустное и незначительное.

– Было бы чудом, если бы ты чувствовала себя иначе.

– Может быть.

Улыбка ее была поразительно ненатуральной, и – абсурд! – она снова принялась извиняться, уже по другому поводу:

– Знаешь, пока не забыла, Нелл просила передать, она очень жалеет о том, что сказала тебе тогда по телефону… О твоей приятельнице…

– Ну, я и сам поддался на провокацию.

– Я видела ее только в одном фильме. По-моему, она прекрасно играет.

– Она может далеко пойти. Если будет держаться подальше от людей вроде меня.

– У нее на этот счет, скорее всего, имеется собственное мнение?

Я глянул на студентов за столиком напротив:

– Ее место – в той компании, Джейн. У меня совсем другой столик.

– Она хочет за тебя замуж?

Я покачал головой:

– Я всего лишь помогаю ей в первом познании Голливуда. Пытаюсь отдалить неизбежное.

– А именно?

– Момент, когда она в него поверит.

Она кивнула, улыбнувшись, и снова в этом ответе было слишком много от вынужденной вежливости, она будто бы давала понять, что мысли ее далеко. Я заметил, как она тайком бросила взгляд на часики.

– Нам пора?

– Он уже, наверное, покончил с так называемым ужином.

– А что же мы? Где тут теперь можно хорошо поесть?

И снова – недолгий спор по этому поводу: Нелл недавно привезла пару фазанов из Комптона… но я заставил Джейн согласиться и, выходя из кафе, заказал по телефону столик в рекомендованном ею итальянском ресторане; Джейн позвонила домой – предупредить au pair. Может, мне лучше остановиться в отеле? Но тут наступил ее черед проявить упорство. Мы отправились в больницу.

Вот тут больше пригодилась бы кинокамера: глаза, полные сомнений, потупленные взгляды, недоговоренность с той и другой стороны, затаенная неловкость. У меня сохранялось впечатление о женском характере, податливом, словно воск, на котором запечатлелись догматы Энтони и его взгляды на жизнь; однако теперь мне казалось, что передо мною – печальный, зрелый вариант прежней Джейн, прежней самостоятельной личности, только теперь ее независимость обернулась безразличием. И она была иной, чем я представлял себе со слов Каро: почему-то мне не дано было увидеть тот ее образ.

Я понимал, что мне предстоит открыть ее для себя заново, найти новый язык общения: изощренный, способный скрыть глубоко укоренившийся нарциссизм… манеру, которая к тому же была бы строго критичной. Никакой другой город не может так далеко, как Оксфорд, отойти – если того захочет – от банальных норм общения, свойственных среднему классу всей остальной Англии, с характерными условностями и умолчаниями, фразами, прерванными на половине, всегдашней преднамеренной невнятицей. Я так долго жил на чужбине, в мире, где единственным мерилом был твой профессионализм в определенной области, в мире, на целую вечность удаленном от этого крохотного мирка, живущего – на поверхности – сугубо научными интересами, а по сути – руководствующегося идеальными, абстрактными и зачастую просто абсурдными понятиями о человеческих ценностях и личной порядочности.

Еще я чувствовал за всей ее внешней почтительностью, что ко мне как бы снисходят – так интеллектуал снисходит к крестьянину, подчеркнуто вежливо делая уступки его невежеству. Ощущение было такое, что я повсюду несу с собой запах того вульгарного внешнего мира, в котором обитал; что существовала по меньшей мере одна причина, по которой Джейн не могла более откровенно выражать свои чувства: я настолько утратил чистоту и тонкость восприятия, общаясь с второстепенными умами второсортного мира, что теперь не мог бы ее понять. Что вполне уживалось с опасением, что я – человек светски умудренный, извне проникший в эту башню из слоновой кости, в ее замкнутый мир со всеми его мелочными лингвистическими и этическими условностями. Наш недолгий спор о том, где поужинать – дома или в ресторане, оказался весьма символичным. Настаивая на своем, я требовал признания своего нынешнего статуса, и она согласилась, хоть и полагала, что это глупо. Порекомендовав итальянский ресторан, она тут же принялась отговаривать меня, заявляя, что «там абсурдно высокие цены», будто хотела сказать, что деньги в нашей жизни должны оставаться по-прежнему проблемой, что нам не стоило слишком далеко уходить от времен студенчества.

Мы ехали сквозь туман по улицам Оксфорда, и я чувствовал, что совершенно сбит с толку и разочарован; я все больше нервничал, понимая, как далека от меня эта сидящая так близко женщина, и подозревал, что муж ее окажется еще более далеким. Снова, остро и неожиданно, я затосковал о молодой женщине, которая физически была сейчас так далеко, в Лос-Анджелесе, и которую я из живой и реальной только что превратил в объект благодеяния; я затосковал не по ее телу, но по ее открытости и простоте, по ее «сейчасности», настоящести. Для кино не существует ничего, кроме «сейчас»; оно не позволяет отворачиваться, чтобы заглянуть в прошлое или будущее; именно поэтому кино – самая безопасная из иллюзий. Вот почему я потратил на него столько времени и столько изобретательности.

Преступления и наказания

Воздействие общества на личную судьбу человека загадочно, но, поскольку наш век нельзя упрекнуть в нежелании разгадать эту загадку, пожалуй, следует сказать – загадочно для меня самого. Всю свою жизнь я метался меж верой в хотя бы малую толику свободной воли и детерминизмом. И вот – единственный четкий вывод: решения, которые, как мне представлялось, были результатом моего собственного свободного выбора, вовсе не свидетельствуют о большей разумности, чем те, что продиктованы слепой судьбой. Одним из самых страшных чудовищ семнадцатого века в бестиарии моего отца был квиетизм; а в моих глазах эта философия – когда он яростно ее обличал – выглядела привлекательной… Прежде всего представлением, что и добродетель, и порок – оба враждебны благодати. Никакой благодати я, разумеется, не обрел, но точно так же не нашел и убедительных доводов в пользу того, что следовать собственной природе хуже, чем противиться ей. Главная проблема, опаснейшая ловушка, разумеется, в том, как узнать, что есть твоя истинная природа.

Не припомню, чтобы кого-нибудь в моем окружении тех лет особенно волновали разруха первого послевоенного десятилетия и всеобщее возмущение тем, что, победив в кровавой бойне, мы должны теперь за это еще и расплачиваться. Сегодня я думаю, что главным побудительным мотивом всего моего поколения (а не только моего класса) был крайний эгоизм. Мы без всякого сожаления (сожаления пришли гораздо позже) наблюдали, как рушатся имперские и коммерческие основы национальной культуры, главным образом потому, что утрата общенациональной цели давала нашему эгоизму больше Lebensraum[17 - Жизненное пространство (нем.).]. Большинство из нас на публике были либералами, однако наедине с собой каждый был партией одного человека – самого себя, предопределяя переход – в шестидесятые годы – многих из нас на сторону правых. Начало сегодняшнему положению вещей, когда все определяется противостоянием разбогатевших и желающих разбогатеть, было положено уже тогда.

В большинстве своем мы рассматривали такое противостояние в контексте теории марксизма. Истинное лицо британских профсоюзов и лейбористской партии нам еще только предстояло разглядеть. Кто мог подумать, что эта партия окажется такой подспудно-буржуазной и консервативной или что политическая жизнь страны выродится в вялотекущий конфликт не столько меж тори и социалистами, сколько между комфортом апатии (исторической судьбой) и периодическими всплесками свободного волеизъявления, а то и во взаимный шантаж труда, всегда готового к забастовкам, и капитала. Кто тогда мог догадаться, что признанные национальные достоинства (гражданская порядочность, чувство долга, ненависть к насилию и все прочее) в один прекрасный день покажутся столько же проявлением непреодолимой лени, сколько и результатом свободного выбора. Даже нелепая ностальгия по имперскому и военному прошлому, что – словно поганки на гниющем пне – растет и множится в стране в последние годы (и которой я пытался противопоставить скептическую трактовку истории Китченера в своей новой работе, без уверенности, правда, что это поможет, хотя именно это и побудило меня взяться за сценарий), проистекает не столько из политических пристрастий, сколько из чувства растерянности и сознания, что наш сегодняшний эгоизм сыграл с нами худую шутку.

Как многие военнослужащие, в те первые десять лет «мира» вся страна почувствовала себя демобилизованной, освободившейся от многовекового, давно надоевшего долга по отношению к другим, от ложного престижа, притворного единообразия характеров и манеры вести себя. В 1951 году «Фестиваль Британии»[115 - «Фестиваль Британии» – британская юбилейная выставка в Лондоне в 1951–1952 гг., устроенная в ознаменование столетия «Великой выставки» 1851 г. и для демонстрации достижений страны за сто лет.] вовсе не возвестил рождение новой эры, он лишь погребальным звоном проводил старую. Тогда-то мы и разбились на племена и группы, а в конце концов – на отдельные особи.

В принципе я вовсе не против этого. Уже в школе я не чувствовал себя «британцем»… всего лишь англичанином, и даже это чувство не всегда было таким уж сильным. Но я полагаю, теперь уже ясно, что с превращением нации оболваненных патриотов в сообщество занятых лишь собой индивидуумов мы безнадежно запутались. Мы так и не поняли, что происходит на самом деле; и так же точно, как не хватило сил создать новые политические партии, способные справиться с новыми нуждами – и новыми опасностями, – характерными для сообщества себялюбцев, нам не хватило порядочности сбросить старые маски.

Себялюбие стало явлением повсеместным, но мы считали, что это личная тайна каждого и ее следует прятать от всех остальных… а значит, по-прежнему нужно прикрываться пуританским лицемерием, сохраняя весь пестрый набор: тут и всеобщая озабоченность экономикой страны и новой ролью Великобритании (будто речь идет о знаменитом актере)… Суэцкий фарс, не столь давние вопли о порнографии и обществе вседозволенности, победа Карнаби-стрит[116 - Карнаби-стрит — улица в Лондоне, известная модными магазинами одежды, преимущественно для молодежи. Даунинг-стрит — символическое обозначение правительства Великобритании (по месту резиденции премьер-министра), привычно воспринимается как воплощение консервативности и респектабельности.] над Даунинг-стрит, триумф телевидения – чем не современный вариант «хлеба и зрелищ»? – над демократическими настроениями. Все, что хоть на йоту по-настоящему заботило мое поколение и тех, кого оно породило на свет, – это своя собственная, личная судьба; забота о других судьбах – всего лишь ширма. Может, так оно и должно быть, не знаю; но чудовищные напластования лицемерия и двойных стандартов, зловонные клубы лжи, которыми сопровождается еще не завершенный процесс, наверняка сделают нас омерзительными в глазах Истории.

Не стану делать вид, что Дэн был честен и дальновиден с самого начала; не скажу также, что он был готов скорее пожертвовать неродившимся ребенком, чем оставить неудовлетворенным малейший свой каприз; правда, теперь мне хотелось бы, чтобы он шагал тогда потверже, был не так готов к компромиссам и лжи. Если он и выстоял в схватке с будущим чуть более успешно, чем большинство его сверстников, то лишь потому, что его себялюбие оказалось более многосторонним, а посему у него было больше возможностей его тешить. У Нелл, я думаю, шансов выстоять не было.

Эра эгоизма предоставила Дэну возможность обратить старые пороки в новообретенные свободы. А Нелл она обрекала на существование в тесной клетке. Это и было реальным поводом для ее ревности; в этом и заключалась его истинная измена.

Словно страна перед лицом готтентотов, надвигающихся прямо от Кале, Дэн стремился замкнуться, отгородиться от внешнего мира. Мир внутренний, живой и яркий, отчасти созданный одним его воображением, отчасти – измененной воображением реальностью, в котором он жил с самого детства, теперь полностью вступил в свои права. Прежде это порой воспринималось как некое извращение, даже жестокость, но потом, когда пришел успех, прощалось и поощрялось и, наконец, дерзко завладело всей его жизнью. Этот мир все меньше и меньше допускал постороннее вмешательство, не терпел отвлечений и яростно противостоял незаконному захвату своих территорий. Нелл представляла собою постоянную угрозу, она могла неожиданно вторгнуться, проникнуть в этот мир украдкой и обнаружить, что «золото», скрытое в крохотных серых клеточках мозга, не такой уж высокой пробы. Я подозреваю, что наша все возраставшая несовместимость была в какой-то мере не только психологической, но и исторически обусловленной. Если бы я родился в более раннюю эпоху, когда общество наказывало еретиков, я никогда не предал бы Нелл или, во всяком случае, постарался бы получше скрыть свое предательство. Но я – драматург, в Викторианскую эпоху этот вид искусства и за искусство-то не считался. Полагаю, викторианцы столь долго предавали театр анафеме и всячески кастрировали его потому, что понимали – драма намного ближе к неблаговидной реальности, чем роман. Она прилюдно выдает секреты, выбалтывает тайны чужакам; реплики доносятся не анонимной строкой печатной страницы, не в уединении, подобном тому, в каком совершаются естественные отправления или противоестественные сексуальные забавы, не в глубине одинокого ума, а мужчинами и женщинами, выступающими перед широкой аудиторией. Роман, печатная страница – вещи очень английские; театр (вопреки Шекспиру) – нет. Меня всегда мучил этот парадокс, сосуществование во мне глубоко личного «я», стремящегося укрыться от посторонних взглядов, и «я» публичного, фальшивого; моих так и не написанных сонетов и не просто написанных, но выставленных на всеобщее обозрение пьес.

В 1954 году я написал свой первый «большой» сценарий, четвертый по счету. Натурные съемки предстояли в Испании. Впервые я отправился в Голливуд, поскольку мне предстояла еще и встреча с «большим» продюсером – священным чудовищем… и, как часто бывает с людьми этого типа, в нем, если судить здраво, было гораздо больше чудовищного, чем священного. Нелл и Каро приехали в Америку вместе со мной, но остановились у матери с отчимом, на Восточном побережье. Те три недели, что я жил на Западе один, я спал с девицей, которая подобрала меня в баре отеля. Ей нужно было проникнуть в мир, куда я только что сделал первый осторожный шаг, но на самом деле она была больше похожа на неудачливую потаскушку, которую так хорошо сыграла Вероника Лейк[117 - Вероника Лейк (1919–1973) – американская киноактриса, популярная в 40-е гг.] в фильме Престона Стёрджеса[118 - Престон Стёрджес (1898–1959) – американский режиссер и сценарист; наиболее известная картина «Странствия Салливена» (1941) – сатира на Голливуд и американское кино.], чем на честолюбивую шлюху. Она нравилась мне не только в постели, но и в каждодневном общении, в немалой степени потому, что легко принимала жизнь такой, как она есть, что приятно отличало ее от Нелл, все больше стремившейся уйти от реальности. Даже ее наивность и незнание голливудской жизни (она сама всего лишь пару месяцев назад приехала со Среднего Запада) казались мне очаровательными, особенно потому, что мое собственное превосходство в этом смысле было весьма сомнительным… просто я походя набирался опыта и знаний в каждодневной суете.

К тому же в ней я впервые встретил женщину, лишившую секс всякой романтики, подобно многим американцам смотревшую на эти отношения как на некий гибрид анатомии и гастрономии, нечто такое, о чем, словно о еде, можно рассуждать до, во время и после того. Я не привык к такой откровенности, и поначалу это меня завораживало, хотя стало утрачивать свою прелесть еще до того, как я вернулся к Нелл, и с тех пор нравится мне все меньше и меньше. Члены нашего тела – существительные, действия – глаголы; ничто так не разрушает наслаждение, как необходимость вслух оценивать и анализировать то, что само по себе уже является совершенным, предельно выразительным языком: словно музыкой, им следует наслаждаться в тишине. Я не виню Илейн – она лишь послушно следовала нормам своей культуры; напротив, я благодарен ей за то, что помогла мне многое понять и в ее культуре, и в своей собственной.

Другими словами, я завел интрижку с самой Америкой. Но, несмотря на Илейн, в свой первый приезд я не вполне представлял себе, насколько Калифорния далека от остальной Америки. Мне все здесь нравилось, хотя не столько присущими этому миру качествами, сколько его абсолютной неанглийскостью и представившимися мне бесконечными возможностями подавлять англичанство в себе самом. Я почти не испытывал чувства вины из-за Илейн или, скорее, чувствовал себя виноватым лишь настолько, чтобы держать все три недели наших свиданий и сексуальных игр в тайне. Почти каждый день я звонил Нелл – не потому, что скучал о ней, больше из опасения, как бы она вдруг не прилетела, не застала меня врасплох. Думается, к тому времени я стал совершенно аморальным, на отношения с женщинами смотрел как какой-нибудь шейх. У меня не было физического отвращения к Нелл, что значительно облегчало обман, а она, как большинство женщин, большое значение придавала этому ложному, чисто физическому, доказательству. И вообще, неделя, проведенная с Нелл в Коннектикуте перед возвращением домой, доставила мне колоссальное удовольствие, в немалой мере еще и потому, что поездка в Голливуд придала мне – в глазах ее родителей – престиж, которым я прежде не обладал.

Однако попозже, в том же году, рабочие каникулы во время натурных съемок в Испании не задались. Мы сняли небольшую виллу недалеко от Валенсии, у самого пляжа, наняли молодую женщину присматривать за Каро. Но Нелл быстро прискучили долгие репетиции. Вряд ли стоило винить ее за это, они стали надоедать и мне самому, но я впервые видел такие съемки, с участием сотен статистов, и считал своим профессиональным долгом уделять им внимание. Да и продюсер мой – это священное чудовище – не давал расслабиться: его возбуждение и зачаточная мания величия все возрастали по мере приближения съемок, достигли высочайшего пика и оставались на этом уровне все последующие недели. Молодой режиссер-американец, как и я, получивший с этим фильмом свой первый «большой шанс», предупредил меня, что это дело обычное, и нам вдвоем удалось выстоять под градом безобразной ругани и угроз, что нас немедленно выгонят с работы. Сцены, которые на репетициях были «великолепны», наутро – обычно непосредственно перед съемкой – оказывались «мерзопакостными». Все то время, что я писал сценарий, этот жалкий старикашка сыпал собственными идеями, снежной лавиной обрушивая их на мою голову… его невозможные капризы и «задумки» имели свойство всплывать бесплодными айсбергами недели и даже месяцы спустя, угрожая потопить любой разумный ход, предложенный мною и режиссером. А это лишь подливало масла в огонь недоверия и презрения, какие испытывала Нелл ко всей кинодеятельности.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
всего 12 форматов
<< 1 ... 33 34 35 36 37