<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>

Ведьмин коготь
Елена Арсеньевна Арсеньева


– А откуда ты знаешь, может, он уже появлялся, а я не поняла? – хихикнула Женя, диву даваясь, насколько же ей удобно и спокойно обсуждать с дедом Сашей свою личную жизнь! Ни с мамой, ни с отцом в голову не пришло бы откровенничать, да они к тому же настолько уважали право дочери на эту самую личную жизнь, что никогда не решились бы спросить, с кем она спит и спит ли с кем-нибудь вообще – а ведь именно об этом ее спрашивал сейчас дед Саша, хотя, понятно, облекал свой вопрос в самые что ни на есть интеллигентные эвфемизмы. Но, впрочем, Женя понимала, что дед Саша спрашивает не о сексе, которым Женя, яркая, красивая, веселая и остроумная не была обделена, а про любовь… но да, с любовью наблюдалась напряженка.

– Помнишь, я назвал тебе фамилию? – спросил дед.

– Чью? – рассеянно спросила Женя, которая начисто забыла их разговор перед свадьбой о некоем человеке, фамилию которого ей суждено носить, если уж сообразоваться с некими родовыми традициями, а сейчас вспомнила – и точно так же, как тогда, раздраженно тряхнула головой:

– Да ладно тебе, дед! Если бы все было так, как ты говоришь, он бы уже появился!

– Появится именно тогда, когда придет его время, – твердо заявил несносный старик, а Женя поторопилась свернуть этот бессмысленный, как она считала, разговор.

Вернувшись домой – то есть в Нижний, который теперь стал ее домом, – Женя поняла, что разговор с дедом все-таки произвел на нее впечатление. Таясь от себя самой, она пребывала в непрерывном ожидании, что завтра должно что-то случиться знаменательное, но наступало это завтра – а ничего не происходило, и она опять ждала завтрашнего дня и даже с насмешливым интересом прислушивалась к фамилиям мужчин, которые иногда появлялись на ее горизонте, однако, совершенно как Марья Гавриловна из пушкинской «Метели», то и дело восклицала, пусть лишь мысленно: «Ах, не он, не он!» И когда однажды ее позвали к регистратору, сообщив, что ее «очень настойчиво спрашивает какой-то симпатичный мужчина», Женя, чего греха таить, насторожилась: а вдруг это явился именно тот, как его там?..

Однако это оказался опять не он, не он, а Михаил Назаров – бывший супруг, о котором Женя уже успела давно и прочно забыть и тихо надеялась, что они больше никогда не увидятся. Только вот ведь и эта надежда не сбылась!

Сырьжакенже, прошлое

Раиса быстро вышла из сарая, села около старухи и снова принялась вязать крапивные веники, которые должны будут отогнать порчу от тех бедолаг, на которых сама же бабка Абрамец ее и наведет.

– Да ты не колотись, – мягко сказала та. – Мое время, может, еще не сразу придет. Может, поживем еще.

– Да я что, да я ничего! – обрадовалась Раиса ее словам. – Я просто задумалась о том, что вы сказали – ну, про вашу дочку, мол, ее вам какая-то дева бросила.

– Не дева, а Ведява! – хмыкнула бабка Абрамец. – Хозяйка воды. Меня долго замуж никто не брал: мужиков и так мало у нас в деревне, а девок и покраше меня найдешь. Но мне пора уже было рожать. Годы идут! Как бы пустоцветом не помереть, а для нашей породы это невозможно. Обязательно кто-то нужен, кому силу можно передать! И вот появился тут один захожий-заезжий… Я во сне увидела, что у этого мужика порода такая же, как у меня, ну и затащила его на себя.

– А какая у вас порода? – спросила Раиса, хотя на самом деле ей хотелось выспросить, как молодая бабка Абрамец затащила на себя этого захожего-заезжего. Раисиному уму было непостижимо, как можно по доброй воле заниматься с мужчиной тем, что с ней делали в хабаровской психушке Попов и Капитонов.

– Порода моя – содыця, по-нашему – колдуны да ведьмы, – пояснила бабка Абрамец. – Настоящим содыця сотворить эждямо, то есть парня к девке присушить, – делать нечего. Вытираешь платком со своего тела пот, выжимаешь платок в вино и бормочешь кое-какие слова. Какие – я тебе не скажу, еще запомнишь, но беда будет, коли неправильно выговоришь или не в час ляпнешь.

– А вы – тоже эта… – заикнулась Раиса.

– Ну раз поладила с мужиком, значит, эта, – хмыкнула старуха. – Только, видать, сильно я ему не по нраву пришлась, поэтому эждямо только раз и подействовало, а потом он шарахался от меня, как идемевсь от пурьгинепалакса[6 - Черт от чертополоха (эрзянск.).]. Ну, я сделала тряпичную куклу, как у нас водится, и пошла к Ведяве. Куклу в воду бросила и жду, что будет. Поплывет по течению – мальчик родится у меня, а если потонет – знать, девчонка. А Ведява возьми да и выброси мою куклу на берег! Вот такой Люська и уродилась – не содыця путёвая, а отброс.

– Это почему? – изумилась Раиса.

– Да потому что все ее замыслы любому дураку с детства видны были, – буркнула бабка Абрамец. – Хотя грех жаловаться: ей сглазить человека было – как плюнуть. Она ж рано рожденная, семимесячная. У таких сглаз сам собой получается. Посмотрит кому-нибудь вслед – человек обязательно споткнется. На сыр глянет – засохнет сыр, на молоко – молоко свернется. Но сторожиться не умела: коли в ее след гвоздь вобьют – непременно оглянется, дура! Ну, народ начал о ней шептаться… Потом влюбилась она в Петьку Ромашова. А он на другой жениться решил. Так Люська задумала испортить молодых. Знаешь, как колдуны молодых портят?

Раиса изумленно покачала головой. Она ни о чем таком и слыхом не слыхала!

– Эрь-эрь! – чуть ли не с жалостью взглянула на нее бабка Абрамец. – Где ж ты жила, бедняга, что вообще ничего знать не знаешь? Издавна колдуны портят свадьбы. И наши портят, и русские. Кто из вредности портит, кто за деньги, кто – чтобы силу свою показать и власть утвердить. Некоторые просто удержаться не могут по природе своей. Ну а кто – как Люська – из ревности. Но умные люди знают: чтобы колдуна спознать, надо платье невесты иголками утыкать. Проведет такой колдун по платью ладонью, пытаясь учуять, где самое слабое место, куда легче всего порчу навести – да и уколется. Сразу видно, кто он! Вот так Люську и распознали. Но ладно, отпустили – пожалели, говорят. Конечно, не столько ее пожалели, сколько меня побоялись… Ей бы, дуре, угомониться, за ум взяться, а она затеяла кельмевтему сотворить. Знаешь, что это такое?

Раиса тупо покачала головой, которая уже шла кругом от незнакомых слов.

– Отсушка по-вашему, – снисходительно пояснила бабка Абрамец. – Отворот. – И вдруг, прижмурясь, завела сухим таинственным шепотком: – На той горе великой воды большое поле, посредине поля большая гора, вокруг горы зеленый луг, на горе ледяной холм, в том доме ледяная бабушка, ледяной кисель она подала, этим киселем Петра накормила, остудилось у Петра сердце, залезает на печку – не согревается. Как от того киселя остыло у Петра сердце, так пусть и от Дуньки остынет его сердце, пусть не нагреется весь век. Пувамс и сельгенес, Петр! Пувамс и сельгенес!

Раиса зашлась в истерическом смехе, прижимая к себе крапивный веник.

– Чего ты, Рая, смеешься? – раздался рядом мальчишеский голос. – Ты не смейся! Пувамс и сельгенес значит – дунь и плюнь! Если так не сказать, кельмевтема не сбудется!

Рая вздрогнула. Это был Ромка. Все тот же маленький шестилетний Ромка, но как же по-взрослому серьезно, властно и, честно говоря, пугающе звучал его голос, когда он произносил эти странные слова!

– Не смейся, Рая! – уже сердито повторил Ромка. – А то худо тебе среди наших будет!

Рая сглотнула ком, вдруг застрявший в горле, и прохрипела:

– Не буду больше. Не буду смеяться!

– Да ты мой рудный, – умилилась бабка Абрамец. – Быстро растешь, быстро умнеешь. Ну иди, иди попей молочка, вадря[7 - Милый (эрзянск.).]!

Ромка пошел в дом, а Рая бросила взгляд на его спину, вспомнила, что едва заметный хвостик на копчике увеличился (это она заметила, когда в прошлый раз мыла Ромку), и незаметно, под прикрытием крапивного веника, до боли стиснула руки, чтобы сдержать подступившие к глазам слезы. Казалось, шла она шла гуляючи лесом-полем и забрела на зеленую, нарядную лужайку, на которой надеялась передохнуть. Только устроилась, как вдруг заметила, что вовсе это не лужайка, а мшава, болотина! И отсюда не выйти: сделаешь шаг – увязнешь, пропадешь. Надо залезть на кочку и стоять на ней несходно. Тогда, может, спасешься. Но разве всю жизнь простоишь?.. Одна надежда – что-то вдруг изменится, помощь придет!

Вот только откуда бы ей прийти, помощи?!

– А Люська с Петькой Ромашовым рассчиталась-таки, – долетел вдруг до Раисы голос бабки Абрамец. – Овдовел он, но Люськи здесь уже не было: сбежала она, пока народ не разошелся от злости и не пожег нас с ней. Добралась до Москвы, устроилась там на завод, жилье ей дали. А мужика себе так и не могла найти. В сорок первом, как раз Москву бомбить начали, приехал Петька туда по каким-то делам, да шибко неочестливо с Люськой обошелся: попил у нее, поел, а потом ушел к другой бабе. А в ту ночь немцы Москву бомбили, ну и дом тот, куда он ушел, разбомбили. И тут возьми да и появись он. Тоже Ромашов, только не Петр, а Павел… Люська такое письмо мне прислала, как сумасшедшая писала! От счастья сумасшедшая. Поспали они вместе, его на фронт угнали, Люська после того и родила Люсьеночку, внученьку мою. Но я ее так и не видела ни разу в жизни, только письма читала ее, а Люська своего мужика больше не видела ни разу… Все они теперь на тоначи[8 - Тот свет (эрзянск.).], свои да чужие, один Ромка мне остался в утешение, да только надолго ли?..

И стоило ей произнести эти слова, как из дому вдруг отчетливо донеслось:

– Калт-култ! Калт-култ! Калт-култ!

У бабки Абрамец посыпалась из рук трава. Старуха вскочила, бросила на Раису безумный взгляд своих выпученных глаз, метнулась было в избу, да ноги у нее подкосились. Рухнула на колени, бессильно заскребла руками по земле, бормоча:

– Дымно… тёмно… тошно мне…

Раиса кинулась помочь ей встать, но старуха просипела:

– Ва! Вадо![9 - Прочь! Прочь от меня! (эрзянск.)] – и, с трудом поднявшись, потащилась в избу.

Раиса стояла будто в землю врытая, не могла шевельнуться.

– Бабине, бабине! – испуганно заверещал из избы Ромка, и Раиса бросилась к нему. Но чуть не упала в обморок, когда увидела, что крышка подпола откинута, бабка Абрамец стоит рядом на коленях, кидает в подпол куски сырого мяса и кричит:

– Жрите, твари! Мясо жрите, меня жрите, а больше никого не троньте!

С грохотом захлопнула крышку, огляделась, но, кажется, не увидела ничего, и Ромку с Раисой не увидела… Бледная, трясущаяся, едва доковыляла до лавки, нога об ногу скинула свои растоптанные карсемапели[10 - Башмаки (эрзянск.).] и неуклюже забралась на лавку. Вытянулась на ней, пошевелила грязными босыми ногами…

– Бабине! – снова завел плаксиво Ромка, но Раиса взмолилась:

– Молчи! Молчи, миленький! – и кинулась к неуклюжему шкафу, занимавшему чуть ли не полгорницы.

На нижней полке расстелена была пожелтевшая газета. Под нее Раиса спрятала те шерстяные носки, которые дала ей старуха, едва они с Ромкой поселились в ее доме. Носки были совсем новые, словно бы совсем недавно связанные из толстой и очень жесткой черной шерсти. Не зря бабка чуяла, что скоро час ее придет, подсуетилась Раису предупредить!

«Людей никого не зови, печную затворку открой, дверь входную – тоже открой. Потом залезь с Ромкой в печь, в уступ. Тихо там сидите! А уж после, когда вихрь уляжется, людей позови и меня схороните. Но пока в печке сидеть будешь, на Ромку поглядывай. Со страху заплачет – успокой. А захочет вылезти и ко мне подойти – пусти его», – вспомнила Раиса и, схватив Ромку за руку, потащила к печи. Это была приземистая, осадистая русская печь с широким устьем, и Раиса сначала втолкнула туда всхлипывающего от страха Ромку, а потом без труда забралась сама и свернулась клубочком, обнимая мальчика.

– А вдруг кто-нибудь печку затопит? – чихая от запаха сажи и холодного дыма, прошептал Ромка испуганно.

– Некому топить, – постукивая зубами от страха, еле выговорила Раиса. – Бабушка, видишь, лежит…

– А эти, которых она покормила? – прошелестел мальчик, и в это мгновение послышался легкий скрип. – Из подпола которые?.. Они не затопят?

Раиса не успела ответить. Прошумело что-то по избе, словно резко подуло из подполья, потом громыхнуло – и Раиса вдруг поняла, что это откинулась захлопнутая бабкой Абрамец крышка. И, словно вырвавшись именно оттуда, понесло по избе вихрем, да таким, что у Раисы засвистело в ушах, да так остро, пронзительно, болезненно, что она зажала их руками.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>