Бросила осколок на пол. Пнула, он откатился под батарею.
– Что это вы так зло, – подал голос шаровидный мужик в полосатой пижаме, – что он вам сделал? Ничего не сделал.
Медсестра поставила надкушенный стакан на тумбочку, встала, выпрямилась, как доска, и попыталась обратить все в шутку.
– Вы мне все тут каждый день делаете!
Вместо шутки вышла злая жалоба.
Илья Ильич слабо дернулся на койке.
Дернулся и затих.
Под Илью Ильича подталкивали время от времени холодное, жесткое. Это было судно; его упорно, нудно подталкивали под его голый тощий зад. Иногда откидывали простыню и обжигали льдом спереди. Это была утка.
– Перестал мочиться, Господи, отпусти Ты душу грешную.
Санитарка ставила утку на пол и засучивала рукава халата, будто они ей мешали сделать дело.
Снова приставляла утку к телу Ильи Ильича.
– Ну давай же, миленький, ну же…
Он ничего не понимал, только ощущал – холод внизу и спереди.
Вдруг вспомнил веселую шутку жены Вари. Когда он говорил бодряцкую расхожую фразу: "У нас все впереди!" – Варя дергала плечиками и хохотала: "У нас все спереди!"
Спереди, спереди… Бесконечно повторял слово, стал его слышать обостренным, оголенным слухом, и слово сначала превратилось в перец, потом в стручок, потом в лоскут, потом в огрызок, потом в сломанную расческу, и зубья расчески осыпались и превращались в мошек. Мошки разлетались, толклись в ярком солнечном луче.
Это тучи разошлись, и свет мощно, напористо бил из окна в палату.
В круге света на панцирной койке лежал беспомощный человек; он уже ничего не мог живого, ни стыдного, ни благородного, все тайное сгорело, все позорное растаяло; остался только высохший полый стебель, он мотался на ветру.
Это санитарка распахнула форточку, проветрить палату.
И крикнула:
– Сейчас кварцевать будем! Все ну-ка быстро закрыли глазки!
Врач нежно гладил Илью Ильича по плечу – он не чувствовал. Врач спрашивал его и говорил с ним. Он не слышал, но ощущал тепло дыхания и вибрацию далекого голоса, и надо было притвориться – слышу, мол. Он изо всех сил старался улыбнуться, что да, да, слышу! – и ему чудилась его собственная улыбка, обвивающая гнилой веревкой высохшие щеки.
Врач ничего этого не видел; он видел – умирающий больной тяжело дышит, и надо написать в истории болезни, чтобы делали такие-то и такие-то вливания. Для облегчения дыхания. Для снятия отеков. "Отек легких, – думал врач, – да, близко уже, а может, и не отек, а инсульт. Все предвестники инсульта. Скоро. Сосуды у него никуда. Износились капитально".
– Сосуды никуда, – тихо сказал врач, а Илья Ильич вдруг услышал.
Подо лбом взлетела туча надоедливых золотых мошек, блеснула и исчезла; а в ушах сначала восстал до потолка, поднялся мелкий рассыпчатый звон, перешел в гул, гул – в вой. Он захотел спрятать, укрыть бедную голову от вездесущего воя. Вой пожирал его, хрустел его костями. Он выламывался на койке, колени трещали, локти выворачивались. Он сам превращался в вой, взвивался, закручивался змеиной спиралью, взлетал и рушился. Вой полз по больничному полу черной поземкой. Илье Ильичу удалось выпростать руки из-под одеяла и прижать их к ушам. Лицо его покривилось. Руки упали на подушку, ладонями вверх, и он напомнил врачу спящего ребенка.
Врач видел уже много смертей, и эта была не последняя. Сначала, после мединститута, врачу было любопытно и страшно. После привык. Так привыкают к горечи полыни, когда пьют абсент.
– Дохтур, он тут у нас ведь водки просил. Прямо умолял.
– Что ж не дали?
Врач взял обе руки Ильи Ильича и положил поверх одеяла.
– Так то ж давно уже было.
– А вы все вспоминаете.
– А мы все вспоминаем!
Больной в очках, с торчащими белой паклей волосами, показывал на Илью Ильича пальцем.
– Придется сбегать в магазин.
– Да к лешему, ну его! – Седая пакля затряслась от мелкого смеха. – Скоро тут и вспоминать-то будет нечего!
Илья Ильич все это слышал. Руки послушно, два кролика, лежали на одеяле.
Два костлявых, голодных, смирных кролика.
Их давно не кормили, и они уже не могли прыгать и ласкаться.
Желудок Ильи Ильича висел в животе на тонкой ножке. Ножка то и дело перекручивалась. Он изнутри видел свой желудок, бледную поганку. Голодно и пусто, и ядовито, и темно. Боль появлялась все реже. Но зато, когда приходила, была все сильнее.
Санитарка тщательно мыла у него под койкой. Возила шваброй, тыкала ею в дальние, пыльные углы. Уже и пыли не было, и пол блестел зеркально, а она все мыла и мыла. Будто хотела все отмыть вокруг него, чтобы в сиянии, в свежести и чистоте, хоть немного утишилась боль.
– Кряхтит… Мучается. Всем нам мучиться! Кто как перенесет.
Вынесла ведро и швабру в коридор. Подошла к умывальнику и вымыла с мылом руки.
Подоткнула одеяло под матрац Ильи Ильича. Пристально всмотрелась в него.
– Храпит. Недолго уже. Эй! Мужики! Если ночью вдруг что – вы покойников не боитесь?
Молчание облапило санитарку. Она потерла себе локти. Стояла и чего-то ждала.
– А что бояться. Мы видали виды.
Лицо Ильи Ильича на подушке растекалось, медленно синело. В груди клокотала дикая музыка.
Из музыки выросла война.
Она выросла так широко, внезапно и необоримо, что Илья Ильич хотел закусить губу, а беззубые десны, как он ни старался, не смыкались.
Он жевал деснами черный вязкий, как сырой ржаной мякиш, гарью пахнущий воздух. Воздух наплыл, навалился из времени, что он бесполезно пытался забыть.
Он всегда хотел забыть войну, но у него это получалось плохо.