Тайно оглядывал пухлые, щедрые Любины стати.
«Вот пропадает баба. Годов ей за тридцать. А то и к сорока подкатывает. Сколько дитяток нарожала бы уже! А толчется в желтом доме. Ни зарплаты, ни мужнишки, ни жилья».
– Любовь Павловна, вы по-прежнему на съемной квартире?
Смущенно отвернулась, заалела. Стыдится как школьница, даже смешно.
– В комнате.
– Ах прошу пардону. Я грубый неотесанный мужлан. – Сосал валидол, как монпансье. Безжалостно, вынимающими душу зрачками щупал, колол румяное Любино лицо с тремя царскими подбородками. – Приведите меня в вашу комнату.
– Ян Фридрихович!
– Не шумите. Я пошутил. Чаю попить.
– Знаем мы ваши чаи.
– Не знаете вы, Люба, ни черта. Жизни вы не знаете. Знаете только ваших больных.
– Наших.
– Черт с ними. Наших. Но они – не жизнь. Они – патология. Это все мусор, отбросы. Мы тремся возле них и сами в отбросы превращаемся. А этого нельзя допустить. Вот представьте, сдобный пирог! А его поливают мочой.
– Фу. Как вы…
– Да! Могу! Могу! – Кричал понарошку сердито, глаза смеялись. – Я в психиатрии двадцать лет! А профессор Зайцев всю жизнь! Судьбу человек патологии отдал. И что? Результат? Корвалол в кулаке? Грудная жаба?
– У него книжки. У него… звание…
Боланд шумно, разбрасывая стулья, подошел к окну.
– Звание! Эта чертова ординаторская? Эти жуткие рожи в палатах? Мы им служим! Они наши хозяева! Не мы над ними владыки! Они – над нами! И знаете? Если псих кого убьет, над ним ведь суда нет! Он – невменяемый! Неподсудный!
Люба зажгла плитку. Спираль раскалилась мгновенно. Люба грела над плиткой руки, передергивала плечами. Под халатом свитер, и все равно холодно. Лютая зима в этом году. Говорят, до сорока градусов мороз дойдет. Как в Сибири. Волга и Ока с Откоса – как железные вилы лежат. По льду танки пройдут – не провалятся.
– К себе не приглашаю, а здесь чайник поставлю.
– Воды набрать?
– Не надо. Налила.
Чайник зудел комаром, посвистывал. Люба беззастенчиво разглядывала выбритое сизое длинное лицо Боланда. «Властный какой. Лишь бы покомандовать. Выйди за такого! Из угла в угол загоняет. Нет уж, лучше одной. А в гости – набивается. Обойдется».
Боланд улыбнулся твердыми, чуть вывернутыми губами.
– Любовь Павловна. Вы когда-нибудь инсулиновую терапию кому назначали?
Наморщила лоб.
– Да… Нет…
– Хотите посмотреть, как это делается?
Чайник выпустил белое облако. Люба умело сыпала чай в заварник. По ординаторской разносился запах веника.
– Можно бы.
– Тогда идемте.
– А чай?
– После чая.
– А у меня к чаю ватрушки. Сама пекла.
– Валяйте ваши ватрушки!
Ели и пили стоя. Прихлебывали громко, дуя на чашку, обжигая вытянутые трубочкой губы. Смеялись. Чувствовали себя странно: детьми, заговорщиками.
– А это не опасно?
– Что? Инсулин? В психиатрии все опасно. Мы все идем по лезвию, Люба. И вы это знаете прекрасно. Но у нас другого выхода нет. Иначе зачем мы все здесь? Вы ведь любите ваших психов?
– Наших.
– Вашу мать! Простите великодушно. Наших.
Хохотали. Оборвали хохот. Люба утерла рот ладонью.
– Вкусно?
– Немыслимо. Вы сами как ватрушка. Так бы вас и съел.
Ожег карими, наглыми глазами, мокрыми веселыми вишнями.
– Творожок деревенский.
– Творожок не инсулин. Ешь не хочу. Пошли!
Пошел вон из ординаторской – крупными, сильными широкими шагами, и Люба засеменила за ним уточкой, переваливаясь с боку на бок, осторожно неся пухлый живот, и казалось, что баба беременная и себя бережет.
– Ей все эти дни вводили инсулин. Я распорядился не тридцать единиц, а сразу пятьдесят. И прибавляли не по шесть, а по десять. Крепкая. Организм устойчив к инсулину. Несмотря на то, что алкоголичка. Я думал, у нее коматозная доза тридцать, ну там сорок единиц. Ну пятьдесят. А сегодня делаем девяносто – и хоть бы что. Правда, потеет обильно. Белье меняем. Но, может, жарко в палате.
Больные лежали как мыши. Стреляли глазами. Синичка тихо постанывала.
Боланд обернулся к Синичкиной койке.
– Больная Неверко! Что с вами? Вам плохо?