Он усмехался в русые ласковые усы: попробуй только.
Она подбоченивалась: подумаешь, гражданский муж! Это по-русски – любовник!
Он хохотал: это по-французски, а по-русски – ебарь!
Она набрасывалась с кулаками. Он ловил ее маленькие смуглые кулачки в свои красивые большие, мягкой лепки руки, покрывал поцелуями ее запястья и локотки, щекоча усами, и шептал: подерись, подерись, я люблю, когда ты дерешься.
Зал встал. Хлопали долго. Нина подула на ладоши.
– Я себе все ладоши отхлопала!
– Ну вот, а говорила, фальшивят.
– Все хлопают, и я туда же!
– А я что делал?
Изумленно уставилась на Крюкова.
– А разве ты что-то делал?
Он обхватил теплой рукой ее руку чуть повыше нагого локтя.
– А я не хлопал. А ты не заметила, что я делал.
– Ну, что?
Черные глаза Нины отвердели, покатились вбок черными камешками.
– Я набросок тенора сделал.
Вытащил из кармана пиджака пачку «Беломора». Прямо поверх карты русского Севера, поверх тонких синих нитей каналов, вырытых несчастными рабами, толстым плотницким карандашом накиданы штрихи, пятна и линии. Лицо оживало на озорно шевелящейся пачке: раскрытый на высокой ноте рот, страдальчески вскинутые брови.
Нина пожала плечами. Всмотрелась. Улыбнулась.
– Похож.
– Пошли скорей на воздух. Курить хочу.
– Наркоман!
Повиснув у него на локте, прижалась крепко, властно. Так, в полуобнимку, сквозь веселый душистый цветочный народ протолкались к выходу. Партер гомонил. Народ клубился у сцены, в руках букеты. Нина любопытствующе поднялась на цыпочки, изогнула талию, подняла плечи, пытаясь заглянуть в оркестровую яму.
– Бедные. В яме сидят. И пиликают. И платят мало!
Сожалеюще погладила красный бархат загородки. Гасли цветные прожектора рампы. Они вышли из зала. Люди бежали с букетами в артистическую. Крюков, длинный, вытянув шею, тоскливо оборачивался.
– Эх… А мы без цветов… А то бы я пошел… поздравил…
– И запоздравлялся бы. Знаю я эти поздравлялки.
– Нинусик, знаешь, все-таки пойду. Неудобно. Руля мой друг. Он отменно сегодня спел. Я быстро.
Он видел, даже под гаснущей люстрой, как мгновенно проступила бледность испуга и ненависти под смугло-румяной абрикосовой щекой.
Отцепилась от него. Стояла рядом. Уже надменная, ледяная. Зимняя.
– Иди. Если я тебе не дорога…
– Ох, дорога! Еще как дорога!
Чмокнул вкусно. Сделал ручкой. Для верности послал воздушный поцелуй. Подмигнул: мол, скоро примчусь, не сомневайся, жди!
Нина спустилась по мраморной, застланной красным ковром лестнице в гардероб. Вслепую нашаривала номерок в сумочке. Одна пялила пальто с каракулевым воротником перед бездонным морем зеркала; никто ей не помогал, не поправлял рукава и мех. Одна вышла в пуржистую, черно-синюю ночь. Квадратные колонны оперного театра пугали египетской мощью.
Она стояла перед парадным входом долго, долго. Мерзла. Переступала на алмазном снегу в меховых сапожках. Потом плюнула на снег и пошла к служебному входу. Там утоптала весь снег. Руки мерзли в вязаных перчатках и в маленькой муфте из золотистой китайской земляной выдры. Воротник подняла до ушей. Шмыгала носом.
Когда на трамвайной остановке обе стрелки сошлись на полночи – пошла домой по рельсам, одна, замирая от страха, беззвучно, губами, шепча бессвязные проклятья.
Коля пришел домой под утро. Долго, тихо стучал. Нина не открывала дверь.
Когда открыла – ввалился, улыбнулся жалко, обдал водочным дыханьем, запнулся за порог, свалился беспомощно и шумно ей под ноги. Сжался. Лежал, не двигался. У Нины дергалась верхняя, в пушке жгучих усиков, сонная губа.
– Прекрати. Вставай сейчас же.
Молчал и сопел. Выдыхал перегар. В легких хрипело. Силился сказать слово. Не мог. Не сумел. Закатил глаза. Замычал, застонал жалобно, щенком заскулил. Нина наклонилась, как над грядкой, и цапнула за руку. Пульс! Нитевидный!
– С-с-сэрдцэ-э-э-э… Сэрд-дцэ, тебе не хочецца… покоя-а-м-м-м…
Кровь на разбитой губе. Синяк под глазом. Без пальто. В одном пиджаке. Пальто сняли. Прекрасный драп, «Москвошвей». Безумно жалко. Продал картину, и купили пальто. Не ей! Ему. Чтобы выглядеть презентабельно. Собрания, заседания, выставки, вернисажи. Театры. На улице жулики сняли? Тенору – от сердца – подарил? Шубу с царского плеча? Мнит себя царьком, да. Щедрым и разгульным. А она кто тогда? Царская наложница? А может, царская кухарка?
Считала пульс. Глаза округлялись. Метнулась в комнату. Распахнула шкаф. Из открытой двери тянуло сквозняком из подъезда. Коммунальные соседи спали. Не все: сквозь щель из-под двери старухи Киселихи сочился оранжевый, морковный свет. Молилась и жгла лампаду. Старая лагерница. Нина как-то ходила с ней в баню. У нее на груди синяя татуировка – Сталин анфас. А на спине, под чахлыми лопатками, – Сталин с затылка. Тщательно прорисованы пряди волос и стоячий военный воротник. И погоны, погоны.
Босиком пробежала опять в прихожую. Подхватила Крюкова под мышки. Тащила. Медсестра на поле боя. Носильщица тюков на волжской барже. Кто ты? Все что угодно, только не жена.
А может, это и есть жена?
Валялся на паркете. Затылок голый. И шапку стащили. И шапку потерял.
И, наверное, бумажник.
Теперь уже все равно. Проживут на ее зарплату.
Сунула руку ему в нагрудный карман. Он бормотнул неуклюже, медведем за руку схватил.
– Што-о-о-о… э-э-э-э…
И документов нет. Ни паспорта, ни билета Союза художников. Всего обчистили. Как липку ободрали.