Оценить:
 Рейтинг: 0

Один на один с государственной ложью. Становление общественно-политических убеждений позднесоветских поколений в условиях государственной идеологии

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

То самое поведение, которое можно назвать хитростью, трусостью, цинизмом, конформизмом, соглашательством, лицемерием, двоемыслием, безответственностью, беспринципностью, антипатриотизмом, антигражданственностью, «до лампочки», «наплевать» (и другими нехорошими словами), предстает в монографии как «принцип вненаходимости» и «принцип детерриториализации». (Последнее слово совсем непроизносимо и нечитаемо)

Принцип вненаходимости (то есть «ни за – ни против» государства, а якобы где-то «вне» его) истолкован как отношение политическое, которое вело «к подрыву смысловой ткани системы», ибо меняло «смысл ее реалий, институтов и членства в них» (с. 565).

С одной стороны, с этим не поспоришь. Конечно, все эти члены комитетов, которые прогуливали работу и лекции, прикрываясь райкомом… да, они систему подрывали. С другой стороны, уж очень ловко они устроились. В советские годы они преспокойно считали себя «нормальными» людьми, а теперь и вовсе оказались борцами с режимом. Они, видите ли, изнутри опустошали идеологию («авторитетный дискурс», в терминах Юрчака). Мне кажется, что для проблемы самопонимания советского человека это решение ложное. Недаром в монографии вообще не упоминается страх. Последние советские поколения тоже его испытывали, пусть и не в такой мере, как поколения родителей, бабушек и дедушек. Страх плохо сочетается с пониманием самого себя как «нормального» человека. По-моему, совсем не сочетается. Позиция же вненаходимости, «ни за – ни против» неизбежно сталкивается с такими действиями государства, когда молчать, а тем более тянуть руку в «единодушном одобрении» означает поддерживать преступление. Такие болезненные точки фактически обойдены в книге. В ней всего дважды упоминается война в Афганистане вместе с позицией двух «ненормальных», которые вслух осудили вторжение и пострадали за это. Вовсе не упоминается расстрел южнокорейского пассажирского самолета 1сентября 1983 года. В те годы я уже была не ребенком, все понимала, испытывала к режиму негативные чувства, но молчала. У меня от этого погибли остатки самоуважения. «Нормальные» тоже молчали. Как они сохранили при этом сознание собственной «нормальности»? Как сохранили самоуважение? По-моему, это вопросы немаловажные.

«Независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы». Так завершает Пушкин статью «Вольтер». У советского человека независимости не было, а страх был. В таких условиях самоуважение становилось проблематичным (по-моему, невозможным). Пропаганда, безудержно хвастая, обязывала людей гордиться тем, что партия их «ведет» от победы к победе. Прочитав за последние месяцы тонны советских газет, журналов, пропагандистских пособий и методических разработок, чего только ни встречала. Вот, например, стихи под названием «Советский человек»: «За ним уверенность и знания. Его величество народ, С бессмертным Лениным на знамени Ведомый партией вперед». Это стихи Алексея Бодренкова, приведенные в книге Николая Ветрова «Я – гражданин Советского Союза» (М.: Советская Россия, 1978, с. 41—42).

С самого беззащитного возраста дети поступали именно в такую идеологическую обработку. Коммунистическое воспитание подрастающего поколения поглотило огромные ресурсы и необъятное время. Какой след оно оставило? В чем и насколько поработило ребенка? Условия для идеологической формовки детей были для режима наилучшими: родители наложили печать на уста и никак, ни словом не противодействовали детсадовскому, школьному, октябрятскому, пионерскому, комсомольскому агитпропу. Многие даже поддерживали – по осторожности или по убеждению. Только в двадцатые годы, как показывает Евгений Балашов в исследовании «Школа в российском обществе 1917—1927 гг.» (СПб.: Дмитрий Буланин, 2003), дети существовали в «биполярном» нравственном мире: «Школьники постоянно чувствовали различие между тем, что внушали в школе и дома. Мальчик писал в сочинении: „В школе слышим одно, а дома другое. Не знаю, как лучше. Пусть бы сами учителя поговорили с родителями. Было бы легче“» (с. 156). С тридцатых годов и до конца советской власти ничего «другого» дети в семье не слышали. Такое положение было общим правилом, почти не знавшим исключений.

§4. Удалось ли коммунистическое воспитание?

Удалось режиму коммунистическое воспитание или не удалось – вопрос дискуссионный. Точнее сказать так: существуют изолированные разноречивые мнения, дискуссия не ведется, критерии удачи или неудачи не обсуждаются.

Катриона Келли в книге «Товарищ Павлик. Взлет и падение советского мальчика-героя» (М.: НЛО, 2009) полагает, что воспитание не удалось. «Советская обработка детей (если не считать стремления привить общечеловеческие ценности – честность, трудолюбие и прочие, характерные для любого нравственного общества всех времен) не сумела выработать в них той преданности официальной идеологии, на которую рассчитывали политические лидеры и пропагандисты» (с. 223). Но в другой своей книге, «Children’sworld», исследовательница разделяет точку зрения Евгения Замятина о полной победе официальной индоктринации и полном поражении семьи в борьбе за ребенка.. «Evgeny Zamiatin, in essays written non long after his emigration to France, evocated the tipical Soviet child as „an eight-years-old grown man“, turned into automaton by political indoctrination imposed in him in schools. For Zamiatin, the fact, that „the influens of the family losed the battle with the influens of the school“ was both obvious and tragic» (Catriona Kelly. Children’s world. Growing up in Russia 1890—1991. – Yale university Press, 2007, c. 80). Замятин характеризовал исторический период тридцатых годов, но возникшее при сталинизме подчинение семьи идейной обработке детей сохранялось до конца советской власти.

Борис Фирсов и его ученики и последователи придерживаются противоположного мнения: коммунистическое воспитание не удалось именно потому, что семья победила в борьбе за душу ребенка. В сборнике «Разномыслие в СССР» Михаил Рожанский излагает это убеждение так: «Особое мирочувствование тех, кто был детьми в 50—80-х, Борис Фирсов объясняет „умной силой“ их родителей, взявшей верх над обскурантизмом доктринального воспитания» (Разномыслие в СССР: 1945—2008. – СПб.: Издательство Европейского университета в Петербурге, 2010, с. 202).

Но что такое эта умная сила, как она боролась с идеологическими внушениями агитпропа? Оказывается – никак. Умной силой, здравым смыслом, щадящим гуманизмом Борис Фирсов называет скрытность и молчание родителей, их невмешательство в дело государственной идейной формовки детей.

«Взрослые ограждали, вернее сказать, спасали нас от преждевременного разочарования жизнью, внутри которой мы нераздельно существовали. Они не открывали нам глаза на несправедливость реального жизнеустройства страны победившего социализма, но и воздерживались от того, чтобы оптимистически представлять развитие страны. <…> Этот щадящий гуманизм должен быть по достоинству оценен. Вследствие этого моя мама не обсуждала со мной политические проблемы. На судьбе репрессированного отца лежало ее жесткое табу» (Борис Фирсов. Разномыслие в СССР: 1940—1960-е годы. История, теория, практика. – СПб.: Европейский дом, 2008, с. 222). И еще раз: «Родители не стали омрачать молодые годы своих детей. „Былое“ не должно было угнетать „думы“ молодых. Наверняка не расчет, а родительская любовь подсказала им, что без этого гнета детям будет лучше до поры, когда они, сами столкнувшись с системой, уже смогут принимать собственные решения» (с. 201).

С одной стороны, такое мнение кажется мне странным. Я бы сказала – попыткой выдать нужду за добродетель. Борис Фирсов сам же пишет: «Лжецами мы не рождались, но становились ими под влиянием господствующих правил советской жизни» (с. 202). Можно добавить: при молчании и невмешательстве семьи, оставлявшей ребенка один на один с государственной ложью.

С другой стороны, я его очень понимаю, потому что речь идет о наших любимых и любящих родителях, проживших трагическую жизнь под непреодолимым гнетом государственного насилия, страха и лжи. Дети и внуки раскулаченных, расстрелянных, отсидевших, сосланных, или отсидевшие сами, они всё знали и понимали, но молчали. Не сила и гуманизм, а страх за нас и за себя замкнул им уста. «Был страх, это правда», – призналась моя мама, Надежда Васильевна Текучева, родная внучка раскулаченного, сосланного и расстрелянного «врага народа». Но призналась она уже в новом веке.

Роберт Шакиров в книге в книге «Школа и общество» (Казань: б.и., 1997) полагает, что «школа потерпела полное поражение на фронте воспитательной работы, на фронте воспитания молодежи в духе коммунистических идеалов» (с. 92). Вопрос о причинах неудачи он считает «неимоверно сложным» (с. 92) и высказывает четыре предположения. Первое вызывает лишь нервный смех: виноват президент Рейган и его «сверхсекретная операция по развалу СССР» (с. 92). Но затем автор переходит к делу, объясняя неудачу теми внутренними особенностями, которыми отличалось советское воспитание. Во-первых, начетническим навязыванием «единственно правильного взгляда», подменявшего убежденность «воспроизведением определенных цитат» (с. 93). Во-вторых, идеологической перегрузкой: «доза» политического воздействия «долго выходила за пределы разумного» (с. 93). В-третьих (а по-моему – в-главных, с этого следовало начинать), расхождением идеологии с реальностью: «В нашей воспитательной работе (как и во всей партийной агитации и пропаганде) мы, к сожалению, исходили не из действительности, а из желания выдавать за нее желаемое» (с. 94).

Если допустить, будто целью агитпропа было внушение коммунистических идеалов (что бы это ни значило), то воспитательное поражение режима очевидно и причины его не кажутся мне неимоверно сложными. По-моему, они тоже очевидны. Воспитывает жизнь, а не цитаты. «Учительская газеты» совершенно откровенно требовала от учителей постоянной пропаганды: «Учитель-пропагандист. Это качество – принадлежность самой учительской профессии. Каждый урок, каждое классное и внеклассное мероприятие – не что иное, как пропаганда идей Коммунистической партии, нашего советского образа жизни, утверждение принципов и норм коммунистической морали» (Учительская газета, 12 января 1980 года, №6, с. 2).

Реальный советский образ жизни, реальная «коммунистическая мораль» – вот они и воспитывали. Ежедневно и эффективно. Учителю-пропагандисту тягаться с реальностью бесполезно. «Руину не прикроешь страницей „Правды“» – писал Иосиф Бродский в эссе «Less than one», но он настаивал, что воспитание детей и взрослых режиму удалось – если не всецело, то в огромной степени. Целью воспитания он считал «капитуляцию перед государством» и «укорочение личности».

«Повиновение становилось второй натурой и первой, – пишет Бродский. – Человек с головой, конечно, пытался перехитрить систему – изобретая разные обходные маневры, вступая в сомнительные сделки с начальством, громоздя ложь на ложь, дергая ниточки семейных связей. На это уходит вся жизнь целиком. Но ты поймешь, что сплетенная тобой паутина – паутина лжи, и. несмотря на любые успехи и чувство юмора, будешь презирать себя. Это – окончательное тожество системы: перехитришь ты ее или же окончательно примкнешь к ней, совесть твоя одинаково не чиста». И еще раз: «Я не видел человека, чья психика не была бы изуродована смирительной рубашкой послушания».

К этой точке зрения я полностью присоединяюсь и считаю, что ярким образцом укорочения личности и капитуляции перед государством была «нормальная» жизнь, которую так позитивно изобразил Алексей Юрчак и о которой так спокойно рассказывали его собеседники.

Что такое коммунистическая мораль, никто не знал и знать не хотел, а что такое «высунуться» и получить по голове, знали все. В том числе на примере Иосифа Бродского.

По сути, коммунистическая мораль и смирительная рубашка послушания – это было одно и то же, а конституционные права советского человека совпадали с капитуляцией перед государством. Пропагандистские пособия говорили об этом до странности откровенно: можно предположить, что авторы и впрямь не видели разницы, поэтому и не находили нужным как-то камуфлировать такое положение дел.

В той самой книге Николая Ветрова «Я – гражданин Советского Союза», где партия ведет «его величество народ», процитированы слова Андропова, тогда еще не генсека, а председателя КГБ: «На Западе можно слышать рассуждения, – говорил член Политбюро ЦК КПСС Ю. В. Андропов в докладе, посвященном 100-летию со дня рождения Ф. Э. Дзержинского, – о том, что изложенные в Конституции права и свободы советских граждан сами по себе достаточно широки, но они, дескать, сводятся на нет тем, что их применение и пользование ими поставлено и зависимость от интересов государства и общества» (с. 55). Разумеется, все понимали, что эти «рассуждения» полностью соответствуют действительности, а манифестации под лозунгом «Соблюдайте Конституцию» не что иное, как ярая антисоветчина, ибо в реальности Конституция не закон, а декоративная бумажка. И Николай Ветров с пафосом это подтверждает: «Но как же иначе? Советские люди и мыслить не могут по-другому. Им дороже всего на свете интересы государства и общества, и они не видят в этом никакого противоречия. Только таким образом в нашей стране личность обретает свободу» (с. 55). Точно по Оруэллу – «Свобода – это рабство», а интересы государства и общества подразумеваются одинаковыми.

§5. Патологическая нормальность

Государственной идеологией, которая называлась марксизмом-ленинизмом, детей обрабатывали неотступно и неустанно, лошадиными дозами. Социализм, коммунизм, Маркс, Ленин, дорогой товарищ Леонид Ильич, наши великие трудовые свершения, мудрая, неизменно миролюбивая политика родной коммунистической партии, американские поджигатели войны – все это в жизни детей присутствовало ежедневно и постоянно. Парадокс – даже абсурд, а не парадокс – состоит в том, что всего этого словно бы вовсе не было. В реальном общении с ребенком родители строго избегали разговоров на такие темы. Между собой дети тоже их не обсуждали. Родители старались, чтобы дети не слышали, как обо всем этом судят взрослые. Политика «жила» только в особых местах, в особое время и только по команде и принуждению. Вне специального хронотопа, по собственной воле ребенку было запрещено затрагивать предметы, которые относились к ведению коммунистического воспитания и пропаганды.

Выразительное доказательство мы найдем в современных учебных пособиях по исследованию детства. В коллективной монографии «Феномен детства в воспоминаниях» (М.: Издательство УРАО, 2001) разработан список вопросов для биографирования советского детства. Список очень подробный и тщательный, включает в себя сотни вопросов, требующих подчас немалой интимной откровенности от респондента. Семья, школа, материальные условия, дружба, досуг, искусство, природа, спорт, первые влюбленности, пробуждение сексуальности, сны и фантазии, семейные ссоры и наказания, даже восприятие запахов… – в вопросах есть все, кроме «политики». Исследуя советское детство, составители списка четко воспроизвели советскую установку на табуирование политического. Проведенное по этим вопросам интервью опубликовано с комментариями специалистов (историка, психолога, антрополога) в 12-м выпуске Трудов кафедры педагогики, истории образования и педагогической антропологии: Биографическое интервью – М.: Издательство УРАО, 2001. Студентка кафедры расспрашивала женщину по имени Татьяна, чье школьное детство пришлось на семидесятые годы. Студентка не задавала вопросов о политике или марксизме-ленинизме, а Татьяна, поднимавшая многие темы по собственной инициативе, не сказала ни слова о том, что относилось к сфере «коммунистического воспитания». Удивительно, что такое умалчивание не привлекло внимание ни историка, ни психолога, ни антрополога. По моему мнению, Татьяну, как и всех нас, в детстве жестко приучили считать все идеологические и политические темы закрытыми для обсуждения и не упоминаемыми по собственной воле.

В новейшем сборнике воспоминаний «Школа жизни» (М.: АСТ: редакция Елены Шубиной, 2015, составитель Дмитрий Быков) школьное детство 60—80-годов реконструируется силами семидесяти мемуаристов, победивших в открытом конкурсе. Все тексты сборника откровенные, честные (он так и носит подзаголовок «Честная книга»), но «коммунистическое воспитание» вспоминают только те несколько человек, кто нажил опасные проблемы за отклонение от идейного status quo. Причем отклонение могло быть в любую сторону: протестовала ли девочка против нарушения комсомольского устава, слушал ли мальчик зарубежные «голоса» – и то, и другое вызывало репрессии. Мемуаристы ни разу не вспоминают события в Чехословакии и войну в Афганистане, один раз – «угрозу ядерной войны», один раз – «политинформацию». Все эти события и угрозы присутствовали в жизни советского школьника постоянно, но говорить о них по собственной воле не полагалось. Не вспоминают «бывшие дети» и дорогого товарища Леонида Ильича, хотя у большинства вся их школьная жизнь прошла под его бровями.

В семидесятые годы существовала «клятва советской молодежи», которую московские школьники произносили на Красной площади, а немосковские – на классных часах и ленинских уроках. «От имени юношей и девушек Страны Советов мы обращаемся к родной партии, к непобедимой Родине со словами сыновней верности и безграничной любви. <…> Вся советская молодежь горячо одобряет и безраздельно поддерживает внутреннюю и внешнюю политику родной Коммунистической партии, деятельность ленинского ЦК КПСС, его Политбюро во главе с товарищем Леонидом Ильичом Брежневым. <…> Высоко нести знамя революционного и боевого мужества – Клянемся!» (Л. Спирин, П. Конаныхин. Идейно-политическое воспитание школьников. – М.: Просвещение, 1982, с. 69).

Что значила для школьников эта клятва? Пионерскую клятву еще помнят, а эту забыли начисто. Она не значила ничего кроме обязанности артикулировать ее. Каждый человек с советским детством это знает, поэтому ни о чем подобном не вспоминает и не упоминает. Но что значило для школьников (собственно, для нас, для меня) произнесение слов, которые ничего не значили в реальной жизни? Этим мертвовоговорением воспитывалось – что?

Классическая точка зрения, осененная именами Вацлава Гавела и Александра Солженицына, состоит в том, что тем самым воспитывалась «жизнь во лжи». Она же, по определению Бродского, – «капитуляция перед государством». Новейшая и завоевавшая популярность точка зрения Алексей Юрчака требует отказа от бинарных оппозиций (истинное лицо против маски или реальное поведение против притворного) и состоит в том, что советская молодежь вырабатывала у себя политическую позицию вненаходимости. Бинарные оппозиции, утверждает Юрчак, неадекватны советской реальности. Например, голосование «за» или «молодежная клятва» в бинарных оппозициях интерпретируется буквально: либо как истинное отношение, либо как притворное. Но для «нормальной» советской молодежи, избегавшей и диссидентства и комсомольского активизма, это не было ни тем, ни другим, а было лишь исполнением ритуала, конвенции, того, что «положено». Произносимые слова утрачивали репрезентативную функцию и приобретали перформативную. «Перформативный сдвиг официального дискурса» – такими терминами описывает Юрчак эту ситуацию и преподносит ее не просто как «нормальную», но как заключающую в себе творческий и протестный потенциал. Советская молодежь научилась по-своему использовать идеологию: воспроизводить идеологические формы, «сдвигая» их содержание, «открывая новые, неподконтрольные пространства свободы» (с. 83). Именно перформативный сдвиг, полагает исследователь, «сделал этих людей единым поколением» (с. 83).

Кевин Платт и Бенджамин Натанс, рецензируя книгу Юрчака, соглашаются с этим утверждением и полагают, что «последнее советское поколение не только могло избежать, но и, как правило, избегало силового поля официального дискурса» (Кевин Платт и Бенджамин Натанс. Социалистическая по форме, неопределенная по содержанию: позднесоветская культура и книга Алексея Юрчака «Все было навечно, пока не кончилось». – НЛО, 2019, №101, https://goo.gl/ndU2qq).

Ирина Каспэ, высоко оценивая концепцию Юрчака в целом, полемизирует с ней в одной частности: «Настойчивость, с которой респонденты Юрчака подчеркивают, что в позднесоветские десятилетия „жили нормально“, побуждает заподозрить здесь симптом социальной болезни —некий сбой в работе механизмов нормативности. Сам факт бытования формулы „нормальная жизнь“ косвенно свидетельствует об акцентированном и при этом не находящем разрешения (социальные психологи, возможно, сказали бы „невротическом“) изоляционистском внимании к нормативным стандартам» (Ирина Каспэ. Границы советской жизни: представления о «частном» в изоляционистском обществе. – НЛО, 2010, №101. https://goo.gl/eTlez1).

Помня собственный советский опыт и разделяя классический «бинарный» подход, я с этим не согласна. «Перформативный сдвиг» – то же самое, что «серый равнодушный океан голов и лес поднятых рук на митингах», о чем пишет в своем эссе Бродский. Голосование по команде и говорение по команде – это несомненное подчинение силовому полю официального дискурса. Если клятва – это не клятва, а всего лишь оболочка мертвых слов, если голосование – это не голосование, а механический жест, если Конституция – это не закон, а бумажка, если выборы – это не выборы, а явка на избирательный участок… – такую жизнь надо назвать патологической. А называть ее нормальной – это разделять максиму Родиона Раскольникова: «Ко всему-то подлец-человек привыкает!» (Федор Достоевский. Преступление и наказание. Часть первая, II).

Четверть века назад сущность советской ритуальности и роль послушных участников осознавались четко и ясно: «Ритуал служил обязательной проверкой лояльности члена общества. Участие в ритуале означало пусть формальное, но тем не менее согласие участвовать в построении коммунизма, т. е. нести свою долю ответственности за происходящее» (М. А. Кронгауз. Бессилие языка в эпоху зрелого социализма. – В кн.: Ритуал в языке и коммуникации: Сборник статей. – М.: Знак; РГГУ, 201. с. 12. В основе статьи лежит доклад сделанный автором в 1991 году на конференции «Язык и власть. Языки власти»).

Иллюзия «вненаходимости» – это совершенно понятная попытка снять с себя вину за участие в патологических практиках «советского образа жизни». Одобрение «перформативного сдвига», то есть ловкого умения обращать идеологию себе на пользу, – то же самое. Александр Зиновьев описывал эту ловкость с тем презрением, которого она заслуживает. Он различал в советской жизни номинальную и практическую идеологию: «Первая облечена в лицемерные формы добродетели, вторая предельно цинична. Первая ориентирована на пропаганду и оболванивание людей, вторая – на практическое употребление» (Александр Зиновьев. Коммунизм как реальность. Пара беллум. – М.: АСТ: Астрель, 2012, с. 274).

Советское воспитание долго нас уродовало и сильно изуродовало. Мы, советские поколения, передали нашу политическую уродливость нынешним поколениям, – сегодня мы видим это собственными глазами. Главным пороком был, по моему убеждению, тот, что мы не хотели нести никакой ответственности за действия власти, которую якобы единогласно выбрали и которую якобы единодушно поддерживали. У нас не было сознания неотъемлемых прав человека, а значит, и сознания личной ответственности. Бесправие и безответственность – вот реальные результаты советской идеологической обработки.

В передовом коммунистическом воспитании проявлялись глубоко архаические черты, из которых самыми резкими были две. Первая, под именем партийного руководства, по сути соответствовала тем идеям, которые отстаивал герой Льва Толстого: «Он говорил вместе с Михайлычем и народом, выразившим свою мысль в предании о призвании варягов: „Княжите и владейте нами, мы радостно обещаем полную покорность. Весь труд, все унижения, все жертвы мы берем на себя; но не мы судим и решаем“» (Лев Толстой. Анна Каренина. Часть восьмая, ХIV). Константин Левин считал такое положение дел великим правом, купленным дорогой ценой. Советская реальность именно такой и была. Ее слегка камуфлировали утверждением, что партия выражает интересы народа, что народ тоже решает. Но бывало, что не камуфлировали, а говорили прямо: «Сила советского народа – в руководстве партии, в сплоченности вокруг Коммунистической партии. Для нашего народа нет ничего выше и священнее, чем руководство партии, дело партии, дело коммунизма» (Есть такая партия. – М.: Планета. 1974. Страницы не нумерованы, это последние русские слова текста, затем начинается резюме по-английски). То есть не для партии выше всего дело народа (класса, трудящихся), не в народе – сила партии, а наоборот.

Вторая архаическая черта – типичное славянофильское антизападничество. Загнивающий капиталистический Запад доживал последние дни, а наша страна, построившая социализм, уверенно шла к светлому коммунистическому будущему. Классовая борьба и антагонистические противоречия раздирали Запад, зато у нас «отношения между всеми социальными группами социалистического общества (рабочими, кооперированными крестьянами, интеллигенцией) есть отношения дружественного сотрудничества» (Философский энциклопедический словарь. – М.: Советская энциклопедия, 1983, с. 259). Ровно то же самое писал и Алексей Хомяков: «Русской земле известно различие состояний, более или менее определенных, и даже сословий, но неизвестны ни вражда между ними, ни ожесточенное посягание одного на права другого, ни оскорбительного пренебрежения одного к другому» (Алексей Хомяков. Всемирная задача России. – М.: Институт русской цивилизации, 2011, с. 405).

Советская идеология не выдерживала ни анализа, ни сличения с реальностью, но идеологическому воспитанию дети подвергались с самого раннего возраста, поэтому последствия были тяжкими. Детскую доверчивую память, детское доверчивое восприятие «забивали» идеологическими штампами. В статье «Язык распавшейся цивилизации» Мариэтта Чудаков, анализируя «Русский ассоциативный словарь», вышедший уже в новом веке (2002), показывает, «как глубоко пустила корни советская порча языка» (Мариэтта Чудакова. Новые работы: 2003—2006. – М.: Время, 2007, с. 333). Ассоциативный словарь составлялся на основе анкетирования студентов, то есть того поколения, которое попало в идеологическую формовку в самом конце советской власти, но на слово «строитель» самой частой реакцией было слово «коммунизма», на слово «активный» – слово «комсомолец»… и так далее в том же духе, увы. Эти словесные штампы были проявлением ментальных штампов, нагруженных переживанием вины, страха и обязательного счастья. Оптимизм и уверенность в завтрашнем дне были идейной обязанностью каждого советского человека – в несомненном противоречии с реальностью. «Привычное для нескольких поколений россиян чувство опасности и тревоги» отмечет Борис Дубин, и каждый из нас по себе знает, что он абсолютно прав (Борис Дубин. Россия нулевых: политическая культура – историческая память – повседневная жизнь. – М.: РОССПЭН, 2011, с. 363). В детстве я не любила свою жизнь, но чувствовала так: если все будет хорошо, то будет продолжаться все та же тоска и скука – школьная подневольность и очереди в поликлинике; но если будет плохо, то начнется война и такой ужас, о котором и подумать страшно.

Один раз в жизни я встретила человека, который пылко вспоминал счастье нашего советского детства. Это было в Российской государственной библиотеке в июле 2015 года. Я услышала слова: «Детство у меня было счастливое, советское…». Говорила женщина лет сорока пяти. Я уже писала эту книгу, и кинулась расспрашивать. Женщину звали Ирина, отвечала она с готовностью, обрадовавшись слушателю. Детство Ирины прошло в рабочем поселке в Талдомском районе Московской области. В школу она пошла в середине семидесятых. Школа была прекрасная, учителя замечательные – умные, внимательные, сердечные. Знания они давали такие глубокие и прочные, что для поступления в московские вузы никому из выпускников не нужны были репетиторы. После уроков тоже была интересная, содержательная жизнь. Художественные, литературные, спортивные кружки. Бассейн! Музыкальная школа! Тут я все-таки переспросила: значит, в рабочем поселке был бассейн и музыкальная школа? Ирина слегка замялась: нет, не в поселке, но можно было ездить. Она вспоминала чудесные учебные передачи советского телевидения: «По третьей программе, помните?». Она рассказала историю (легенду). В начале восьмидесятых годов крупный чин с американского телевидения приехал в Москву. Он пришел в восторг от телепередач для советских школьников и решил сделать такие же для американских. «Они переняли, – вздохнула Ирина, – а мы все загубили. Ничего не осталось». Не то что я ей не верила. Ирина говорила правду, которую взлелеяла в памяти. Но эта правда уж очень расходилась с реальностью тех лет. Поэтому должно было появиться какое-то «но». И оно появилось. Оказывается, у Ирины не сложились отношения с одноклассниками: все десять школьных лет ее травили. За что? «Ну, я же была вся такая неземная, – грустно усмехнулась Ирина, – вся в музыке, литературе. Вот за это…»

Ирина не упомянула о коммунистическом воспитании, хотя несомненно, что учителя, о которых она вспоминала с такой любовью, все как один были воспитателями-пропагандистами. Иной возможности для учителей не существовало. Вся школьная деятельность была направлена на идеологическую обработку учеников. Абсолютно вся, а не только предметы гуманитарного цикла или внеурочные мероприятия. Изучение точных и естественных наук тоже было нацелено на коммунистическое воспитание. Методические брошюры об этом выходили одна за другой.

«Формирование коммунистического мировоззрения при обучении географии в V—VII классах» – М.: Просвещение, 1965. «Формирование коммунистического мировоззрения у студентов в процессе преподавания курса теоретической механики» – Л.: б.и. 1976. «Коммунистическое воспитание школьников в процессе обучения химии в средней школе» М.: МП СССР, 1977. «Формирование коммунистического мировоззрения в курсах химического и механического профилей» – Казань: КХТИ, 1978. «Коммунистическое воспитание учащихся на уроках математики» – Киев: Радяньска школа, 1983. «Формирование коммунистического мировоззрения и активной жизненной позиции учащихся в процессе обучения математике» – Ростов-на-Дону: б.и., 1984. И так далее и тому подобное.

Учителя, которые решительно не хотели быть коммунистическими пропагандистами, в школе не удерживались. Их увольняли или вынуждали уйти. Каждый человек с советским опытом знает такие примеры. Все остальные педагоги обязательно занимались идеологической обработкой детей. Вопрос заключается только в ее мере и характере. Обработка могла быть беспощадной и упорной, а могла сводиться к минимальным ритуалам. Педагоги позднесоветских лет, точно так же, как и дети той поры, избегают вспоминать о коммунистическом воспитании и о своем участии в нем. Мне известны только два исключения.

Лев Айзерман в книге «Испытание доверием. Записки учителя» (М.: Просвещение, 1991) рассказал драматическую историю. В 1980-м году педагоги одного из выпускных классов получили записки с ядовитыми эпиграммами. Анонимный сочинитель хорошо изучил своих наставников и знал, чем обидеть. Учителя были «потрясены» (с. 6) и, собрав весь класс, потребовали, чтобы аноним признался: «То, что он сделал – непорядочно, неблагородно. Мужество признания – во многом гарантия нравственности, сегодняшней и завтрашней» (с. 7). Через несколько дней рассказчику призналась, наедине, одна из лучших учениц: «Это сделал я». Учитель спросил: «За что?» (с. 7), хотя мог бы и сам догадаться. Девочка сказала: «Вы все нам лгали, обманывали нас. Вы же видите, что все вокруг происходит совсем не так, как пишут газеты, как говорите вы нам в школе. Скажите, разве вы в классе говорите обо всем, что сами видите, над чем сами думаете?» (с. 7). Словами девочки глава кончается. Педагог не написал, к сожалению, что же он ей ответил. Его книга советских лет – «Уроки нравственного прозрения» (М.: Педагогика, 1983) – включает самый минимум коммунистических реверансов, однако и этот минимум ужасен. Важность морали в нашей жизни обоснована материалами ХХVI съезда партии (с. 26). Ценность творчества Льва Толстого – словами генсека, который высказался о Толстом, находясь в Туле. «Хочу обратить внимание на принципиальное значение этих высказываний Л. И. Брежнева…» (с. 70).

Леонид Лопатин в своих откровенных и глубоких воспоминаниях (тираж 350 экземпляров) себя не щадит: «Став учителем истории в 1966 г. и членом КПСС в 1968 г., я сам участвовал в формировании такого образа жизни. Ах, как же на своих уроках я возвеличивал Октябрьскую революцию! Разве не я врал детям о свободном творческом труде при социализме, скрывая от них принудительный труд колхозников, спецпереселенцев, трудармейцев, завербованных, да и просто рабочих, вынужденных трудиться за паек и унизительно низкую зарплату. Не является утешением и то, что делал это искренне. <…> При каждой теме по советской истории выливал своим школьникам, а с 1969 г. студентам мединститута столько вранья и идеологической глупости, что стыд за себя не прошел до сих пор. Если бы по юношескому недомыслию я врал только на уроках!» (Леонид Лопатин. Советское образование и воспитание. Политика и идеология в 55-летних наблюдениях школьника. Студента, учителя. Профессора. Ничего личного. —Кемерово: Издательство КемГУКИ, 2010, с. 14, 15). Увы, не только. Молодой педагог хотел быть откровенным с детьми, и ученики ему доверяли. Поэтому в совхозе на сельхозработах («на картошке»), увидев реальное состояние хозяйства и реальную жизнь села, дети спросили об этом учителя. А он, сельский уроженец, прекрасно знавший, что они видят типичное положение дел, заговорил про отдельные недостатки в отдельном совхозе. «Разве не в чем каяться учителям и родителям, внушавшим детям такое извращенное представление о советской действительности?» (с. 131).

В понимании роли родителей я не вполне согласна с Леонидом Лопатиным. Сами родители редко внушали детям извращенные представления о советской жизни, хотя не препятствовали школе обрабатывать детей. Родители внушали детям другое – чувства опасности и тревоги. Некоторые бессознательно, потому что сами жили с этими чувствами, некоторые сознательно, потому что наивная вера в нашу счастливую жизнь была небезопасна для ребенка и ее следовало подправить прививкой опасливой настороженности. Но эти чувства не полагалось проявлять, ибо советские дети были счастливы по определению. По моему опыту, счастье было неприятным долгом и тяжким грузом, потому что нашим счастьем нас постоянно попрекали в школе.

Конечно, и учителя, и семья были в очень трудном положении. Учителя лгали, родители молчали, но и те и другие должны были привить детям «гарантии нравственности – сегодняшней и завтрашней».

Дети, тем более маленькие, политикой и политическими фигурами не интересуются вовсе. Исследования постсоветских дошкольников подтверждали это и в девяностые, и в нулевые годы – вот, например, коллективная монография «Из жизни детей людей дошкольного возраста. Дети в изменяющемся мире» (СПб.: Алетейя, 2001). Но советских детей с самых малых лет настойчиво обязывали следить за политикой и любить определенных политических персон. Сознание советского человека с раннего детства формировали разорванным. Резкая граница, «недоступная черта» проходила между разными зонами жизни. Одна зона считалась самой важной, сакральной, но была и самой опасной. Там действовали особые нормы поведения. В ней нельзя было думать, а можно было только повторять заученные слова и жесты. Эта зона была по видимости всепроникающей – портреты Ленина висели даже в детских садиках. Но думать о ней, говорить о ней тоже не полагалось, поэтому она была выключена из жизни, элиминирована. Она была всегда и повсюду, но «недоступная черта» отчеркивала ее и перечеркивала, поэтому ее как бы и не было. По одну сторону границы, разделяющей зоны, – бесконечное официальное мертвоговорение, по другую – молчание и уклончивость в семье. Советский образ жизни искажал или разрушал самые интимные и глубокие отношения между детьми и родителями. Психолог Виктор Коган прослеживал этот процесс в давней уже статье «Тоталитарное сознание и ребенок: семейное воспитание»: «Язык двоемыслия, освоенный взрослыми, но трудный и для них, недоступен ребенку, из-за чего он то и дело попадает впросак, навлекая на себя родительский гнев. Если же этот язык и осваивается, то страдают семейные связи, ибо у ребенка самоопределение в семье вытесняется раздвоенностью его личного и семейного Я» (Вопросы психологии. 1992, №1—2, с. 20).

Чтобы обезопасить ребенка перед идеологией и государством, родители жертвовали в отношениях с ним искренностью и доверительностью. Мемуаристы горестно об этом свидетельствуют: «С родителями у большинства из нас особой задушевности не получалось. Может быть, потому, что и они своими родителями не были приучены разговаривать. Это объяснимо: слишком многое поколениям советских людей приходилось друг от друга скрывать. В массе своей это были молчащие поколения. Именно так недавно сказали о себе несколько моих знакомых стариков. Этот последовательный „заговор молчания“ стал причиной „провалов в памяти“ и следующих поколений» (Школа жизни, с. 39).

§6. Движение к реальности

Изучение идейного развития познесоветских поколений в их реальном взаимодействии с государственной идеологической обработкой началось, по сути, только в новом веке. Предполагаю, что долгое время объективному исследованию препятствовала травматичность болезненного и унизительного опыта, пережитого в детстве и юности нами всеми.

Психолог Галина Орлова, изучавшая советскую борьбу за мир как одну из дискурсивных доминант брежневской эпохи, расспрашивала об этом «детей семидесятых» и обнаружила у своих собеседников немалые трудности при воспоминаниях о том времени: «Память о реалиях и личном участии в слишком советской, а потому стигматизированной практике вызывает ощутимый дискомфорт, тревогу, несет угрозу новым способам конструирования идентичности. Средства для выражения этого неудобного опыта в современной ситуации фактически отсутствуют. За неловким молчанием, окружающим полноту былой принадлежности к советскому, различимы очертания культурной травмы» (Галина Орлова. Неприкосновенный запас, 2007, №54. https://goo.gl/fPX9d1).
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6

Другие электронные книги автора Елена Николаевна Иваницкая