Затем, обратившись к Клоду, она сказала:
– Ах, это просто возмутительно! Вы и представить себе не можете, как он лжет!.. Лжет, как женщина, ради удовольствия лгать или ради самых пошлых мотивов. Вот и теперь он хочет прикрыть ложью нежелание истратить три франка на книгу. Каждый раз, когда он собирался прислать мне букет, оказывалось, что либо в Париже не было цветов, либо букет его неожиданно очутился под колесами экипажа! Да, вот уж, кого надо любить ради его прекрасных глаз!
Жори, нисколько не смущаясь, покачивался на стуле и преспокойно курил свою сигару. Он ограничился тем, что с насмешкой спросил:
– Так ты опять сошлась с Фажеролем?
– Вот еще! Я и не думала сходиться с ним! – воскликнула она с негодованием. – Впрочем, тебе-то какое дело до этого?.. Плевать мне на твоего Фажероля, понимаешь ли? Он прекрасно знает, что со мной неудобно ссориться, вот и все. О, мы хорошо знаем друг друга… нас вырастила одна мостовая… И помни, что мне стоит только кивнуть ему – и он будет у моих ног, твой Фажероль!
Ирма все более и более возбуждалась. Жори пробормотал только:
– Мой Фажероль… Мой Фажероль!
– Да, да, твой Фажероль! Разве ты думаешь, что я не замечаю, как он заискивает в тебе, рассчитывая, что ты расхвалишь его в своих статьях? А ты разыгрываешь роль милостивого покровителя, прекрасно понимая, что тебе самому выгодно расхваливать любимца публики.
Жори пробормотал что-то, раздосадованный тем, что этот разговор происходил в присутствии Клода. Он, впрочем, и не пытался оправдываться, предпочитая превратить обвинение в шутку. Ну, не восхитительна ли Ирма, когда сердится? Глаза ее очаровательны, когда сверкают гневом, ротик прелестен, когда выражает негодование! Жаль только, что при этом утрачивается сходство с тициановскими красавицами… Ирма расхохоталась. Все мало-помалу пьянели от ликеров и табачного дыма. Заговорили о сбыте картин, о том, как поднялись цены в последнее время. Ирма сидела с потухшей папироской во рту, не сводя глаз с Клода, и вдруг, точно в бреду, обратитесь в нему с вопросом:
– Где ты раздобыл свою жену?
ЭТО обращение нисколько не удивило Клода, мысли которого начинали путаться.
– Она приехала из провинции… Она жила у одной старой дамы и вела очень скромную жизнь.
– А хороша она собой?
Да.
С минуту Ирма, казалось, погрузилась в свои размышления, затем она улыбнулась.
– Вот счастье-то! Для тебя ведь не существовало женщин… вероятно, ее нарочно создали для тебя.
Затем, словно встряхнув себя, она встала из-за стола.
– Скоро три часа… Ах, детки мои, я должна выпроводить вас. Да, меня ждет архитектор, е которым я условилась осмотреть участок земли у парка Монсо… вы знаете, в новом квартале, который обстраивается. Л облюбовала там одно местечко…
Молодые люди перешли в гостиную. Ирма подошла к зеркалу. Увидев свое раскрасневшееся лицо, она рассердилась.
– Так ты хочешь выстроить там дом? – спросил Жори. – Значить ты достала денег?
Ирма поправляла на лбу свои волосы и, казалось, стирала рукой краску с пылавших щек. Овал ее лица удлинился, и хорошенькая головка опять напоминала римскую куртизанку. Полуобернувшись в Жори, она сказала ему:
– Ну, вот, твой Тициан восстановлен!
Шутя и смеясь, она выпроводила молодых людей в переднюю. Тут она взяла обе руки Клода и молча смотрела с минуту на него своими страстными, порочными глазами. Выйдя на улицу, он почувствовал какое-то смущение. Свежий воздух отрезвил его, им овладели угрызения совести при мысли, что он говорил о Христине с этой женщиной, и он тут же поклялся, что никогда не переступит ее порога.
– Не правда ли, милый ребенок? – спросил Жори, закуривая сигару, которую он захватил из ящика, стоявшего в гостиной Ирмы. – К тому же знакомство с ней ни к чему не обязывает… Завтракаешь, обедаешь, ночуешь… здравствуйте, прощайте… и каждый идет своей дорогой.
Клод не решался вернуться прямо домой, охваченный каким-то смущением, и когда и Жори, возбужденный завтраком и ликерами, предложил ему зайти к Бонграну, он с восторгом ухватился за это предложение.
Уже около двадцати лет Бонгран занимал на бульваре Клиши обширную мастерскую, обстановка которой нисколько не напоминала роскошные мастерские модных молодых художников, заваленные разными дорогими безделушками и отделанные дорогими драпировками. Единственным украшением голых серых стен были многочисленные этюды художников, висевшие без рам. Вся обстановка состояла из большого нормандского шкафа и двух кресел, обитых утрехтским полинялым бархатом. В углу стоял широкий диван, покрытый старой, облезшей шкурой медведя. Верный старым обычаям, Бонгран носил всегда специальный рабочий костюм, состоявший из широких штанов, блузы, перевязанной шнурком у пояса и маленькой фески, покрывавшей макушку головы.
Он сам отворил дверь с палитрой и кистями в руках. Увидев Клода, он горячо пожал ему руку.
– Ах, вот и вы! Очень рад видеть вас Я только что думал о вас, голубчик. Кто-то сообщил мне о вашем возвращении в Париж, и я не сомневался в том, что скоро увижусь с вами! – Затем, пожимая руку Жори, он прибавил:
– Я читал вашу статью, милейший проповедник, благодарю вас за лестный отзыв обо мне… Ну, войдите же, господа. Вы мне не помешаете. Я пользуюсь светом насколько возможно… в эти проклятые ноябрьские дни ничего не удается сделать.
Он вернулся к своему мольберту, на котором находилась небольшая картина: две женщины – мать и дочь шили в амбразуре окна, освещенного солнечным светом. Стоя за спиной художника, молодые люди любовались картиной.
– Какая прелесть! – воскликнул Клод.
Бонгран пожал, не оборачиваясь, плечами.
– Надо же что-нибудь делать, не правда ли, господа? Я рисовал эту картинку с натуры у друзей, и теперь только отделываю ее.
– Но это просто совершенство! – воскликнул Клод, все более и более возбуждаясь. – Какая правда и какая простота!.. Да, видите ли, именно эта простота более всего поражает меня.
Художник отступил на несколько шагов и, прищурив глаза, сказал:
– Вы находите? Это действительно нравится вам?.. А между тем, в тот момент, когда вы вошли, мне казалось, что она никуда не годится… Клянусь вам, я совершенно пал духом, считал себя полной бездарностью…
Руки его дрожали, большое тело его трепетало в болезненном напряжении творчества. Бросив палитру и подходя к молодым людям, он воскликнул:
– Вы удивляетесь этой? Но, поверьте мне, есть дни, когда я с тревогой спрашиваю себя, сумею ли я нарисовать нос… Да, каждая новая работа вызывает во мне то лихорадочное волнение, которое испытывают начинающие: сердце усиленно бьется, язык пересыхает от страха, в голове какой-то хаос… Ах, молодые люди, вы думаете, что вам знакомы все мучения творчества? Нет, вы еще не могли испытать их. Если вы напишете вещь неудачную, вы тотчас же принимаетесь за другую, стараетесь создать что-нибудь лучшее. Но мы, старики, занявшие известное положение, мы обязаны оставаться на одной и той же высоте, если уж не в состоянии подняться выше; мы не можем ослабевать, если не желаем быть низвергнутыми в пропасть… Иссуши свой мозг, истощи свою кровь, знаменитый человек, великий художник, поднимайся все выше и выше! Старайся, достигнув вершины, держаться на ней возможно дольше; если же ты почувствуешь, что опускаешься, то погибни в агонии твоего слабеющего таланта, уничтоженный бессилием создать нечто новое! Твои бессмертные произведения не спасут тебя!
Мощный голос Бонграна гремел точно последние раскаты грома, и на широком красном лице его отражалось глубокое страдание.
– Да, – продолжал он, – я не раз говорил вам, что счастье не там, не на вершине утеса, что оно улыбается лишь тем смельчакам, которые взбираются на него с полной верой в свои силы. Но вы не можете понять этого… нужно самому испытать все!.. Подумайте только, сколько надежд, сколько иллюзий на пути… да, бесконечно много иллюзий! Молодые ноги так бодры, что самые тернистые пути кажутся превосходными, а молодые души так преисполнены честолюбием, что даже самые незначительные успехи вызывают ощущение блаженства. И с каким трепетом ждешь великого пира славы! Но вот вы почти у цели… вы напрягаете все свои силы, не чувствуя ни усталости, ни лишений… Наконец, вершина достигнута, нужно только удержаться на ней. Тогда-то и начинаются настоящие мучения. Опьянение славой улетучилось, оказывается, что на дне ее много горечи и что она далеко не стоит той борьбы, тех жертв, с помощью которых удалось достигнуть ее. Впереди – ничего нового, ничего неизведанного. Ваше честолюбие удовлетворено сознанием, что вы дали бессмертные произведения. Но вместе с тем вы удивляетесь тому, что так мало получили взамен этого. С этого момента горизонт пустеет, ничто не связывает вас с жизнью… вам остается только умереть. А между тем вам не хочется расставаться с жизнью, вы жадно цепляетесь за нее, продолжаете работать, не желаете отказаться от творчества, как не желает старик отказаться от любви!.. Вы делаете тяжелые, постыдные усилия… Ах, следовало бы иметь мужество убить себя после последнего шедевра!
Бонгран, казалось, вырос; мощный голос его потрясал стены мастерской, на глазах выступили слезы. Опускаясь на стул, стоявший против мольберта, он с трепетом ученика, нуждающегося в ободрении, спросил:
– Так вы действительно находите, что картина недурна?.. Не смею верить этому… Несчастье мое именно в том, что во мне слишком много и вместе с тем слишком мало критического смысла. Когда я принимаюсь за работу, я прихожу в экстаз, но при малейшей неудаче я испытываю ужаснейшие мучения. Нужно либо ничего не смыслит, как это животное Шамбувар, либо видеть все с совершенной ясностью и перестать писать… Да, так вам эта вещица нравится?
Клод и Жори стояли неподвижно, удивленные и смущенные этим стоном, вырвавшимся среди творческих мук. Должно быть, великий мастер переживал тяжелые минуты, если он не мог сдержать своих стонов и советовался с ними, как с товарищами! Но хуже всего было то, что они не сумели скрыть своего колебания под жгучим взглядом его умоляющих глаз, в которых выражалась тайная боязнь падения. Они разделяли мнение публики, что после «Деревенской свадьбы» художник не создал ничего, что могло бы быть поставлено наряду с ней. Оставаясь верным своей манере в некоторых картинах, следовавших за «Деревенской свадьбой», он теперь более чем тщательно отделывал свои сюжеты. Но с каждым новым произведением он опускался все ниже и ниже и звезда его блекла. Конечно, всего этого нельзя было высказать ему и Клод, оправившись от своего смущения, пробормотал:
– Вы ничего лучше этого не создавали!
Бонгран пристально взглянул на него, затем, повернувшись к своей картине, он долго смотрел на нее и, наконец, протягивая вперед руки, пробормотал:
– Боже, Боже, как тяжело!.. Но я скорей соглашусь оставить тут свою шкуру, чем скатиться вниз!..
Он снова взял палитру и с первым взмахом киста успокоился. В мастерской воцарилось молчание. Наконец Жори, не отрывавший все время глаз от картины, спросил:
– Ваша картина продана?
Художник отвечал не торопясь, с достоинством человека, не интересующегося заработком:
– Нет… Я точно связан, когда чувствую покупателя за своей спиной.