Прощальный фокус
Энн Пэтчетт
Иллюзии и превращения были частью жизни Сабины. Как ассистентка известного фокусника она знала, откуда в шляпе появляется кролик, умела исчезать на глазах у зрителей и мило улыбаться, будучи распиливаемой на части. Как его жена она полагала, что хорошо знает человека, с которым состоит в браке…
Однако после внезапной смерти Парсифаля оказалось, что свой самый сложный фокус он исполнил не не на сцене, а в жизни: выяснилось, что он жил под чужим именем, а его семья, якобы погибшая в результате трагического несчастного случая, на самом деле жива…
Энн Пэтчетт
Прощальный фокус
Люси Грили и Элизабет Маккракен посвящается
Ann Patchett
THE MAGICIAN’S ASSISTANT
Copyright © 1997 by Ann Patchett
Published in the Russian language by arrangement with ICM Partners and Curtis Brown Group Limited
Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2019
Перевод с английского Елены Осеневой
Правовую поддержку издательства осуществляет юридическая фирма «Корпус Права»
На перекрестке Джордж-Бернс и Грейси-Аллен
ПАРСИФАЛЬ МЕРТВ. Конец.
Техник-оператор и медбрат выскочили из своей застекленной кабинки. Полная тишина, царившая всего минуту назад, сменилась шумом лихорадочной деятельности двоих мужчин, на которых нежданно-негаданно свалилась тяжелая работа. Техник вклинился между Парсифалем и Сабиной, и ей ничего не оставалось, как выпустить руку Парсифаля. На счет три они сняли его тело с металлического «языка» аппарата МРТ и опустили на каталку, при этом голова Парсифаля запрокинулась, челюсти, уже не оберегаемые рефлексом, мгновенно разомкнулись и рот безвольно и широко открылся, обнажив два безукоризненных ряда зубов и две золотые коронки на задних коренных, сверкнувшие под ярким светом потолочных флуоресцентных ламп. Тяжелое зеленое покрывало, которым его снабдили для тепла, сбилось, и край застрял в стопоре рельса. Медбрат раз-другой дернул покрывало, пытаясь вытащить, но тут же махнул рукой, мол, времени нет, хотя времени у них было в избытке – Парсифаль был мертв и остался бы мертвым, окажи они ему помощь через полминуты, через час или через день. Техник и медбрат торопливо закатили его за угол и помчали дальше по коридору, не сказав Сабине ни слова. Слышались только взвизгивание резиновых колесиков и шорох резиновых подошв, спешивших по линолеуму.
Сабина осталась стоять, опершись спиной на громоздкий аппарат МРТ, ждать, обхватив руками плечи. В каком-то смысле ей тоже пришел конец.
Немного погодя в кабинет вошел нейрорадиолог и сочувственно, но без обиняков сообщил то, что она уже знала. Муж ее мертв. Нейрорадиолог не опускал глаз, не теребил на себе халата, как делали многие доктора, говоря с ней и Парсифалем о Фане. Сообщил, что причина смерти – аневризма, истончение стенки сосуда в мозгу. Объяснил, что аневризма, возможно, была у Парсифаля всю жизнь и со СПИДом его никак не связана. Подобно больному с прогрессирующей лимфомой, которого сталкивает в кювет на автостраде беспечный лихач-подросток, делающий обгон, Парсифалю было отказано в уготованной ему смерти, а Сабине было отказано в обещанных ей и еще остававшихся ему годах жизни. Доктор не сказал, что Парсифалю повезло, что такая смерть – это благословение божье, но Сабина почти что видела, как эти слова крутятся у него на языке. Учитывая диагноз Парсифаля, мгновенную смерть можно было счесть чуть ли не счастливым избавлением. «Ваш муж, – пояснил доктор, – совсем не страдал».
Сабина стиснула в руке серебряный доллар, который дал ей Парсифаль, – ободок монеты больно врезался в ладонь. Но разве не страданий так страшилась она? Не того, что будет как с Фаном – боли, бесконечные и разнообразные, тело, отказывающее в самый неожиданный момент и самым непредставимым образом, разве не надеялась она, что Парсифаль такой участи избегнет? Если уж у него отнимают жизнь, то пусть хоть смерть будет легкой! Ровно так и случилось: Парсифаль умер легко. Однако, осознав, что получение желаемого не утешает, Сабина хотела теперь совершенно другого. Хотела вернуть его. Больного, здорового – все равно! Вернуть!
– Головная боль сегодня утром, – говорил доктор, – была вызвана кровоизлиянием.
Бородка у него была подстрижена неровно, стекла очков грязные, словно захватанные жирными пальцами. Цвет лица – землистый, как у большинства нейрорадиологов.
Сабина сказала, что хотела бы посмотреть снимки.
Кивнув, доктор вышел и через минуту вернулся с большим бумажным конвертом, на котором значилось: НЕ СГИБАТЬ. Следом за ним Сабина прошла в тесную, похожую на чулан комнату, и доктор высветил на экране восемь больших мутно-серых листов с пятнадцатью отдельными снимками на каждом. Доли мозга Парсифаля были запечатлены здесь во всевозможных ракурсах. Озаренная синевато-белым светом Сабина вгляделась в снимки. Она смотрела на изгибы черепа Парсифаля, на глубокие извилистые борозды его мозга. На некоторых снимках можно было различить знакомые черты: решительную линию подбородка, впадины глазниц. Но большинство изображений были не более чем набором линий, аэроснимками взрыва в темноте. И на всех – затемнение, черный плотный сгусток величиной с фасолину. Даже ей было понятно, где все произошло.
Кончиком карандаша доктор постучал по экрану, указывая на и без того очевидное.
– Вот здесь. – Он стоял лицом к свету, и снимки мозга Парсифаля отражались в стеклах очков. – У некоторых эта штука может оставаться в таком виде сколько угодно. А у других – сосуд лопается.
Сабина попросила дать ей побыть минутку в одиночестве, и доктор, кивнув, попятился к двери и вышел. Когда делались эти снимки, всего лишь час назад, Парсифаль был жив. Потянувшись к экрану, она коснулась рукой изображения, провела пальцем вдоль верхушки черепа. Какую красивую голову она обнимала еще так недавно! В ту ночь, когда умер Фан, Сабина думала, что суть трагедии – в осознании того, что однажды умрет и Парсифаль, и потому продлится трагедия лишь какое-то время. Но теперь она начинала понимать, что суть трагедии – в оставшейся ей жизни, что впереди ждут годы и годы одиночества. Она сняла с экрана снимки, сложила их обратно в конверт, сунула конверт под мышку и стала вспоминать, как добраться до лифтов.
Больничный городок «Седарс-Синай» захватывал окраинные кварталы Лос-Анджелеса в том самом месте, где Лос-Анджелес переходил в Беверли-Хиллз. Корпуса соединялись крытыми надземными переходами, так называемыми «воздушными путями». Комнаты ожидания были специально распределены в зависимости от продолжительности ожидания. Украшавшие стены коридоров картины были слишком хороши для больницы. Порою казалось, что все до единого состоятельные жители Лос-Анджелеса либо сами умерли в «Седарс-Синае», либо потеряли здесь своих родных и вместо горя и ужаса преисполнились желанием добиться, чтобы над какой-нибудь из местных дверей повесили памятную табличку с их фамилией. Денежные вливания уничтожили большую часть характерных больничных примет: тошнотворно-бледную зелень стен, обшарпанные полы, едкий запах дезинфекции. Раньше Сабине случалось бродить по этим коридорам ночами столь бессонными, что больница преображалась в ее сознании в гигантский отель вроде «Сахары» или «Дезерт-Сэндс» в Лас-Вегасе, где в свое время они с Парсифалем давали представления. Теперь же, когда она шла к сестринскому посту, чтобы позвонить оттуда в похоронную службу, было даже и не поздно, последние солнечные лучи еще играли в небе над Беверли-Хиллз, а те, кого однажды отправят сюда умирать, пока даже не собирались ложиться спать.
Сабина знала, что и как надо делать. Опыт у нее был. Год и два месяца назад умер Фан. За такой срок ничего не забудешь. Но с Фаном было все иначе. Он шел к смерти так уверенно и неуклонно, что приход ее был вычислен и ожидаем. В последний свой визит к ним домой врач сказал, что жить больному осталось день, от силы – два. Наутро Фана не стало. А у Парсифаля и была-то лишь головная боль.
– Мне Фан снился, – сказал ей утром Парсифаль.
Сабина подала ему кофе и присела на край его постели. Раньше это была постель Фана. И дом был – Фана. Парсифаль и Фан пять лет прожили вместе. А с тех пор как Фан умер, он то и дело снился Парсифалю, и сны эти тот с дотошной обязательностью пересказывал Сабине, словно письма уехавшего в дальние края любовника.
– И как там Фан?
Парсифаль мгновенно оживился, стряхнул с себя сон. Взял из ее рук чашку.
– Он сидел у бассейна. В моем костюме – сером, с люрексом – и белой рубашке. Ворот – нараспашку. – Парсифаль прикрыл веки, вспоминая подробности. Ведь для Фана подробности значили очень многое. – В руке высокий коктейльный стакан с чем-то розовым, вроде майтая, что ли… С фруктами наверху… А выглядел он таким отдохнувшим, спокойным… Таким красивым…
– Бассейн был наш?
– О нет! Бассейн был роскошный! С фонтанами в виде дельфинов… С позолотой…
Сабина кивнула. Представила себе картину – голубое небо, ряды пальм…
– Он говорил что-то?
– Сказал: «Вода просто идеальная. Думаю поплавать».
Парсифаль отлично умел изображать Фана, его речь, в которой безупречный английский, точно в сэндвиче, был зажат между ломтями французского и вьетнамского. Сейчас от этого фокуса Сабину пробрала дрожь.
Фан плавать не умел. Бассейн у него был, но в Южной Калифорнии хочешь ты того или нет, позади твоего дома будет бассейн. Иногда, правда, Фан закатывал брюки и, сидя на бортике у мелкого края, опускал ноги в воду.
– Что, думаешь, это значит? – спросил Парсифаль.
Сабина погладила его по макушке – полысевшей от бог весть каких сочетаний лекарств. Снам она значения не придавала. Считала их чем-то вроде шума невыключенного телевизора, доносящегося из соседней комнаты.
– Думаю, это значит, что ему хорошо.
– Да, – сказал Парсифаль и улыбнулся Сабине. – Я тоже так думаю.
А было время, и не так давно, когда он не рассказывал ей своих снов, за исключением самых уж диковинных. Например, что он входит в гостиную и видит: Кроль сидит в качалке и читает газету. Огромный – фунтов в двести весом, шесть футов ростом, а на носу очки! А может, это и не снилось Парсифалю вовсе, и он просто придумал все шутки ради. Однако смерть Фана обострила его чувства. Парсифалю стала необходима надежда. Он хотел верить сну, говорившему о том, что смерть для Фана – благо, что ему не грустно и не одиноко там, где потом Парсифаль сможет его отыскать. Возле бассейна с баром.
– Ну а тебе? – спросил Парсифаль, накрыв руку Сабины своей ладонью. – Снилось что-нибудь?
Но Сабина снов не помнила, а может быть, ей ничего и не снилось. Она мотнула головой и спросила, как он себя чувствует. Прекрасно, отвечал он, только голова болит немножко. Было восемь часов утра. В тот самый день.
Договорившись об основном, Сабина на лифте спустилась в главный вестибюль, и стеклянные двери, раскрывшись, выпроводили ее в ночь. Был январь, семьдесят два градуса. Легкий ветерок разогнал туман, унеся его в тихоокеанские просторы, оставив вместо него пустоту. А Сабине так хотелось, чтобы пахло цветами из дальних апельсиновых рощ и лимонными деревьями в цвету и чтобы запах этот окутал ее, как бывало еще совсем недавно, в мае, пропитал одежду и волосы, словно мельчайшая пыль. Хорошо бы кто-нибудь из больницы нагнал ее, спросил: «Куда вы теперь?» – и обнял: «Нет, нет, вы не в том состоянии, чтоб уходить так, одна!» Медбрат поинтересовался, есть ли кто-нибудь, кому она могла бы позвонить. И Сабина ответила, что нет. На самом деле, нашлась бы добрая сотня человек, кому она могла бы позвонить, но все это были не те люди. Родных у Парсифаля не осталось никого, кроме Сабины, и ее всегда охватывало волнение, когда в его медицинской карточке она видела свою фамилию в графе «ближайшие родственники». А своим родителям она позвонит, когда доедет, иначе те захотят непременно забрать ее из больницы к себе. А Сабине хотелось провести этот вечер в своем доме. В доме Фана, ставшем домом Парсифаля, а теперь и ее тоже.
Ноги подкашивались от шока, подкашивались и заплетались, как у пьяной, а это ведь только начало горя. Приходилось сосредоточиться, чтобы не угодить в заросли ледяника на обочине, не наступить на скользкие зеленые стебли. Сабина забыла, где оставила машину. Выйдя из больницы, она прошла вдоль Грейси-Аллен-драйв до пересечения ее с Джордж-Бернс-роуд и остановилась. Пусть в больничном городке все корпуса, этажи и палаты были увешаны памятными табличками – в честь Грейси Аллен назвали целую улицу, а такое за деньги не купишь. Утица не напоминала прохожим о жизни знаменитой актрисы, но заставляла помнить о ее смерти, так как тянулась вдоль больничных корпусов – от Флигеля Семейства Бройди и Флигеля Теодора Е. Каммингса до Башни Макса Фактора с Семьей. Каждый раз, проходя здесь, Сабина думала о страданиях, видимо выпавших на долю Грейси Аллен под конец ее земного пути, о том, что, может быть, за эти страдания город и оказал ей такую честь. Что, может быть, вечерами ее муж тоже бродил здесь. Может быть, когда тоска по умершей становилась особенно нестерпимой, он приезжал в «Седарс-Синай», чтобы походить по улице, названной именем жены, пошагать взад-вперед мимо фикусов, африканских лилий и кружевной зелени плюща на обочинах. Ну а после, состарившись и ослабев, обратился к друзьям с просьбой: нельзя ли назвать соседнюю улицу в честь него? Не ради тщеславия, а чтобы увековечить его любовь к супруге. Хорошо бы, думала Сабина, названия улиц продавались, как названия корпусов в больничном городке. Тогда она могла бы купить улицу для Парсифаля, где-нибудь подальше от «Седарс-Синая». Сделала бы ему такой подарок, отлично зная, что с улицей Сабины улица Парсифаля никогда не пересечется.
Было почти девять вечера, когда она наконец нашла свою машину на парковке возле входа в отделение неотложной помощи. По пути домой Сабина думала, что созвать людей на похороны можно по списку гостей, которых они приглашали на свою свадьбу. «Не только из соображений налоговой выгоды, – объяснил ей тогда Парсифаль в присутствии раввина. – Я люблю тебя!» Он сказал, что хочет, чтоб она стала его вдовой. И Сабина заслужила этот брак. Она любила Парсифаля с девятнадцати лет, с того первого его представления в «Волшебной шляпе», когда он показал свой фокус с кроликами, когда они так и вылетали у него из рукавов, из-за пазухи, из-под кушака, точно голуби у Чаннинга Поллака. Сабина служила в «Шляпе» официанткой, но в тот вечер стала его ассистенткой – когда он протянул руку, оставила свой поднос с напитками и поднялась на эстраду, хотя хозяин ясно дал понять, что участие в фокусах – это богоданное право гостей, заплативших за выпивку, и обслуге оно не даровано. Тогда же она и влюбилась в Парсифаля – двадцатичетырехлетнего, стоявшего на эстраде в смокинге, залитого розовым светом софитов. И все эти двадцать два года любила его – позволяя делать с собой что угодно: разрезать надвое, заставлять растворяться в воздухе; любила, даже узнав, что сам он любить предпочитает мужчин. «Не всегда же получаешь все, чего только ни пожелай», – говорила она родителям.