Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Георг Гегель. Его жизнь и философская деятельность

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Тут наши биографы, Гайм и Розенкранц, подошли, наконец, к созданию системы. Гегель-человек совершенно поглощается с этой минуты Гегелем-философом, и его личная жизнь исчезает за геометрически правильными построениями его мысли. «Система» занимает всю сцену; перед нами ее развитие, ее постепенное нарастание, ее диалектические, логические и иные кризисы, в промежутках между которыми Гегель как бы впопыхах успевает есть, пить, спать, рассориться с Шеллингом, жениться и так далее. С точки зрения биографов, все это недостаточно важно и даже как будто унизительно для такого мыслителя, как Гегель. Почтительный Розенкранц, впрочем, не так строг и не осмеливается пропустить ни одного из известных ему фактов, но в представлении Гайма Гегель, очевидно, обращается в какую-то логическую машину, вытягивающую бесконечно длинную диалектическую проволоку из куска стали. Передавая редкие факты, Гайм торопится и будто даже просит у читателя извинения за то, что осмеливается остановить его внимание на таких незначительных вещах. Возле «Системы» сосредоточивается весь его интерес, а биография Гегеля является предметом как бы совершенно посторонним. Конечно, и такая точка зрения имеет право на существование. Что нам за дело до того, в каком камзоле ходил Гегель, как он любил, как занимал у Гете по три или четыре рубля на пропитание, вел тетради, в которых очень обстоятельно записывал все истраченные им пфенниги и крейцеры на табак (er schnupfte sehr stark), молоко, масло и редкие бутылки вина, как, наконец, совершил он некрасивые в нравственном отношении вещи.

Точка зрения «Procul profani!»[7 - «Прочь, непосвященные!» (лат.)] имеет, конечно, свое основание, особенно в наше время, когда маленькое самолюбие и лилипутское тщеславие находят свое удовлетворение в мысли, что «и великие люди, при тщательном рассмотрении, оказываются маленькими и лилипутообразными». «Бэкон брал взятки, Платон ездил на поклоны в Сицилию, Декарт струсил перед Сорбонною», – думает лилипут и радуется, так как это для него понятно и сам бы он с удовольствием проделал то же самое. Иногда даже проявляется особенное наглое пристрастие к развенчиванию всяких гениев, придирчивое отношение к фактам их личной жизни, выискивание всяких некрасивых подробностей, и надо прямо сказать, что подобное сыщицкое отношение к земному величию просто отвратительно. Из того факта, что Бэкон брал взятки, никак ведь не следует, что его «Novum organon» – «подлая вещь», и буржуазно-добродетельному лилипуту, несмотря на всю его добродетель, несмотря на то, что и к взяткам-то он относится с самым искренним негодованием и в рот не берет хмельного, никогда ничего подобного не сделать. В оценке великих людей точка зрения личной их роли должна отступить перед точкой зрения той пользы, которую они принесли человечеству.

Конечно, наше нравственное чувство оскорбляется, встречая в земных кумирах недочеты, недостатки, уклонения от пути добродетели. Кто бы не пожелал соединить в одном лице смелость Галилея и силу мысли Декарта; кто бы не преклонился перед Бэконом, будь он хоть немного похож на Спинозу или Джордано Бруно в нравственном отношении, – но если мы и правы в душе, требуя от человека не только силы мысли, но и нравственного величия, все же отсутствие последнего, слишком, к сожалению, частое, не должно закрывать наши глаза перед заслугами гения. Мы можем перестать его любить, но малодушно отвернуться от его заслуг, так как он брал взятки или a la Вольтер приравнивал Людовика XV к Траяну, было бы несправедливостью. Гений, берущий взятки или ползающий ради какой-нибудь ленточки, может обижать нас, но есть пределы этой обиженности, все равно как есть пределы восторгам перед скромной добродетелью и незаметным существованием без всяких уклонений с пути. Нет никакой возможности быть пуристом и отвергать величие во имя недочетов нравственности. Это слишком односторонне, но и другая противоположная точка зрения несправедлива: нельзя рассматривать только общественные заслуги, нельзя забывать, что истинно человеческая личность должна быть нравственно велика.

Какое же право имеет Гайм отделываться пятью-шестью анекдотами, если биография Гегеля принимает нравственно несимпатичный оттенок? Это тем более нелепо, что Гегель был не только философом, но и настоящим практическим деятелем, вождем современности столь же в ее теоретическом, сколь и в практическом отношении, и игнорирование фактов интимной жизни Гегеля заставляет Гайма прибегать к слишком натянутым толкованиям его неблаговидных поступков. Кроме развития системы, в жизни Гегеля есть еще и другое: эта система становится ортодоксальной с точки зрения департамента берлинской полиции, и нам, при одном непременном условии – не забывать величия Гегеля как мыслителя – нечего остерегаться, нечего прятать и затушевывать грустные факты.

Но сначала несколько слов о самой системе.

Несомненно, что она была продуктом ума первой величины. Если не считать Аристотеля, то никогда ни до, ни после Гегеля ум человеческий не задавался такой грандиозной задачей – свести все факты жизни к одному общему началу и сковать все разнообразие явлений цепями самой строгой, могучей диалектики. Для Гегеля не существует факта, на котором он остановил бы свое внимание как на отдельном феномене, – он всегда рассматривает факт в связи со всей вселенной и не успокаивается до той поры, пока не найдена эта связь, пока факт не исчез как индивидуум в общем потоке мироздания. Философия Гегеля – это энциклопедия всех наук, стройная система, в которой нашла себе место вся совокупность человеческих знаний. Перед нами не юрист, не филолог, не естествоиспытатель, даже не философ, а нечто большее – гений, попытавшийся ответить сразу на все религиозные, нравственные, политические вопросы человечества, найти разгадку всех загадок, тревожащих наш ум со времени мироздания, и охватить человеческую жизнь не только в теоретической области мышления, но и в практической сфере его деятельности. В системе Гегеля человек нашел свое место в природе, обществе, государстве, семье. Его система – не синтез знания, а синтез жизни вообще. Оттого-то некоторые присваивают ей эпитет «религиозная». И действительно, она была истинной религией разума.

Чтобы ее понять, надо знать ее исходную точку. Этой исходной точкой было созерцание вселенной как единого прекрасного целого, в котором нет ничего непримиримого, нет даже борьбы, а есть только развитие, постоянный переход одной формы в другую. Свой идеал жизни, выработанный на изучении греческих образцов, идеал чисто эстетический, Гегель перенес и на свою систему. Ему хотелось представить в ней все существующее, всю вселенную как единицу, как одно гармоническое целое, как организм, проникнутый и одушевленный одной жизнью, и представить так, чтобы всякий не только понял, но и живо почувствовал всю красоту и прелесть этого дивного космоса. Гегель приступил к развитию своей системы после основательного изучения науки, обстоятельно усвоив себе большую часть современных ему знаний и исследовав состояние и положение общества, среди которого он жил. Он обращался к своей системе с чисто научными требованиями. Как безусловный философский догмат разъяснял он единство и тождество всего существующего, но в то же время с чрезвычайным напряжением всех душевных сил старался обнять мыслью связь всего и показать, в чем именно заключается и состоит это единство, чем одно явление соединяется с другим, что в каждом из них есть общего, – хотел постигнуть и уразуметь процесс, посредством которого все развивается одно из другого, подметить общий жизненный элемент, который проникает и одушевляет все. И это нужно было сделать так, чтобы тут не явилось ничего произвольного, тем более нелепого или несообразного, отчего с отвращением отвернулась бы человеческая мысль; чтобы везде были доказательства или хоть соображения и догадки, обязательные для мысли и удовлетворяющие ее. Признайте только нигде не доказанное, а только высказанное и в сущности нелепое положение, что все сущее есть логическое понятие, как это сделал наш философ, и для вас не будет существовать более никаких вопросов. Раз Абсолютное (все) есть бесконечно диалектическое, то оно может возникнуть и развиваться лишь по программе Гегеля. Он не объяснил мироздания, но создал новый мир, мир, где все стройно, законосообразно, логически необходимо. Он действовал не как естествоиспытатель, а как поэт и художник. Он создал свою геометрию, но эта геометрия не приложима к нашей вселенной; это, если угодно, геометрия псевдосферы, четвертого, пятого или какого там измерения. Система Гегеля не объясняет нам в действительности ни одного закона или явления природы, а только законы мысли.

Вся она построена на понятии Абсолюта и представляет историю его развития. Этот Абсолют – разум, стремящийся к самопознанию.

Пройдя различные стадии, начиная с низших, Абсолют воплощается, наконец, в человечестве. И Гегель дает нам стройную картину его истории. Вся история вытянута в струнку. Каждый народ в свое время является воплощением Духа, который и пользуется им, его жизнью для достижения своей цели: реализации свободы и самосознания. Всемирная история начинается на востоке, там детство человечества; там есть идея свободы, но эта свобода признается только за одним. Греция уже знает свободу некоторых. В ней проходит юность человечества. Это время прекраснейшего, но скоропроходящего расцвета. Римское царство есть зрелый возраст истории. Здесь индивидуумы приносятся в жертву всеобщей государственной цели, однако взамен этого, в силу образования частного права, они получают личность. Но только германский мир знает, что свободны все. Его история – завершение истории человечества. Только в нем осуществляется цель всемирной истории, то есть реализация понятия свободы и самосознания. Но это лишь общая картина. Гегель стремился к тому, чтобы в своей системе объединить все знание, все верования, все стороны жизни человека. В «Феноменологии духа» перед нами формы развития человеческого сознания, история образования индивидуального духа, ее связь с историей духа всеобщего Абсолюта. В «Логике» изложен знаменитый диалектический метод, который и есть закон развития всего. «Энциклопедия философских наук» объединяет современные Гегелю знания с точки зрения его принципа. Мы имеем еще философию права, религии, искусства, истории, чтения по истории философии. В этих чтениях разработаны, между прочим, и практические вопросы жизни человека, его поведения, его отношения к семье, государству и прочее.

Нам теперь отчасти понятны как величие системы Гегеля, так и тайна его успеха. Он давал человеку ответ на все вопросы: это наибольшее, что может сделать не только философия, но и религия. Но обратим внимание и на другое обстоятельство. Гегель, – что бы ни означали его уклонения, – воспитал юношество в религии разума. Никогда не забывал он вполне обещания, данного им Гельдерлину еще в молодые годы: «Жить лишь для свободной истины, никогда не заключать мира с постановлениями, определяющими, что должно думать и что должно чувствовать». «Разум есть высший орган понимания, самая жизнь есть деятельность разума». Всемирная история являлась для него реализацией понятия свободы. Он оправдывал догматы заключенным в них философским содержанием и тем приучал искать в них только философское содержание. Тысячи молодых людей старались проникнуть в таинственные термины новой религии, основным требованием которой было: «Все надо понять, все надо объяснить». Среди диалектических тонкостей нередко мелькали мысли, которыми Гегель умел так глубоко проникать в сердца своих слушателей. Под их влиянием росла вера во всемогущество разума, строящего государства и религии, а следовательно, и разрушающего их. Росла мысль слушателей, росла их жажда исследования и жажда истины, переходя через все явления природы и духа. И вдруг под спокойной пеленой отвлеченного мышления, которое, по-видимому, удовлетворялось само собой, зашевелилась критика. Шумно вырвались на волю молодые гегельянцы. Разум в их руках был всеразрушающим мечом, под которым рухнули самые крепкие предания. Фейербах провозгласил поклонение человеку. Общественная мысль крепла прямо под влиянием философии Гегеля, и когда старик Шеллинг после его смерти взошел на берлинскую кафедру со словами отступничества и мистицизма, он встретил грозную фалангу людей, выросших с верою в разум и преклонявшихся перед ним одним. «Гегель был камень Кроноса, – сказал один из его последователей. – Философия Гегеля не знала никакого мистицизма, а его диалектика служила реакции, как могучий Геракл служил ничтожному Эвмену, в душе презирая его и чувствуя себя бесконечно выше».

Только с этой точки зрения нам и понятно появление так называемого левого, то есть радикального, гегельянства.

В 1803 году Шеллинг уехал из Йены в Вюрцбург, и с той поры Гегель начинает серьезно задумываться над мыслью, как бы и ему перебраться из этого города. Йена «tantorum virorum orba», то есть «осиротевшая после стольких мужей», потеряла для него всякую привлекательность. К тому же заставляли призадумываться и денежные обстоятельства. Получая по полтора талера с каждого своего слушателя, Гегель решительно не имел чем жить. Отцовское наследство приходило к концу, и в перспективе была если не голодная смерть, то голодное существование. Молодой бедный профессор, с осунувшимися щеками, в коричневом сюртуке, запачканном табаком, в скромном помещении из двух комнаток, поддерживаемый только верой в свой гений, – таким представляется нам Гегель в это время. Зачастую ему приходится сидеть совершенно без гроша; он вынужден даже обращаться за помощью к Гете, который ссудил его шестью талерами на пропитание. К 1805 году относится почтительнейшее прошение, написанное им «к начальству», где Гегель, указывая на свои заслуги, покорнейше просит назначить его экстраординарным профессором. Начальство снизошло к его просьбе, но – увы! – наградило лаврами без карпов: Гегель получил экстраординатуру, только без жалованья. В его письмах в это тяжелое время то и дело звучит почти отчаянная нота. Он не знает, что делать, как справиться с этими ужасными материальными затруднениями, несмотря на всю скромность своих требований к жизни. Он обращается к Нитгаммеру, Шеллингу, самому Гете, и все эти обращения сводятся к одному и тому же: «Помогите!» Он думает о кафедре в Гейдельберге, о кафедре в Эрлангене, – о какой угодно, лишь бы избавиться от постоянной, проклятой нищеты. Вместе с тем он горд, с одной стороны, как профессор философии, с другой, – как представитель величайшей науки, науки всех наук, избранным жрецом которой он считает себя самым искренним образом. Надо вчитаться в его письма за это время, чтобы проникнуть в его обиженную и вместе с тем гордую душу. Очевидно, что ему совестно просить и совестно постоянно надоедать своим приятелям рассказами о материальных затруднениях; но он не видит, как иначе помочь горю, и отрывочными фразами, в которых как будто отражается краска стыда, покрывающая его щеки в эту минуту, говорит о талерах, крейцерах и пфеннигах, стараясь спрятать свои сетования за философскими рассуждениями. Боязнь перед завтрашним днем и гордость великого человека, инстинктивно верующего в свой гений, борются в нем ежеминутно, придавая его переписке вообще несвойственный ей нервный и отрывочный характер. В душе он, по-видимому, твердо убежден, что он, Hegel, Prof. der Philosophie, имеет твердое, неотъемлемое право на жизнь, а между тем действительность в образе проклятой нищеты ежеминутно опровергает это положение и рисует какие-то скверные перспективы заброшенности, голода, невозможности довершить до конца начатое, несомненно великое дело создания своей собственной системы. В области идеи, в области философской мысли Гегель уже примирил все. Он искренне веровал, что вселенная прекрасна, что она – одно гармоническое целое, единое дыхание вечно живущего духа. Но как в этом прекрасном целом найти место Фридриху-Вильгельму Гегелю, экстраординарному профессору Йенского университета, не получающему ни гроша, кроме скромных подачек от ближних своих?

Конечно, этот вопрос принадлежит нам, а не самому Гегелю. Он был слишком раб своей логики, своей мысли и идеала, чтобы заподозрить их истинность. Ни в эту и ни в какую другую эпоху его нимало не тревожит противоречие между личным несчастьем и гармонически прекрасной вселенной. Он как будто не видит этого противоречия, и даже факты его собственной жизни, достаточно внушительные с нашей точки зрения, проходят для него как бы совершенно незамеченными. Будь на месте Гегеля живой, чувствующий человек, этот тяжелый период собственного голодания и унижения своего отечества, завоеванного французами, должен бы послужить стимулом и для философского кризиса. Но с Гегелем этого не случилось. Гегель голодает, французы бомбардируют Йену, нищета растет, «отечество перестало существовать», а Гегель пишет свою «Феноменологию духа», где доказывает, что «весь беспредельный прекрасный мир есть не что иное, как дыхание единой, вечной идеи, проявляющейся в бесчисленных формах как великое зрелище абсолютного единства в бесконечном разнообразии».

Повторяю: непонятное для нас, практически мыслящих и чувствующих людей, и составляет индивидуальность Гегеля. Поставьте на его место живого, страдающего страданьями ближних своих человека, и он сразу перевернет всю систему не в ее диалектических основаниях – это и Гайм может сделать, – а в ее практических всегда примиряющих выводах. Возьмите Белинского. Он тоже был гегельянцем, и даже самой чистой воды. Он тоже находил свое счастье в созерцании мира как единого прекрасного космоса и забывал не только себя, но и людей вообще ради таинственного Абсолюта; однако когда в нем заговорило ободрившееся сердце, когда деятельная любовь к людям проснулась в его благородном, измученном сердце, он, хотя и в шутливой форме, нанес всему гегельянству и всем гегельянским мудростям неотразимый удар. В письме Боткину он пишет: «Ты, я знаю, будешь надо мной смеяться; но смейся, как хочешь, а я – свое: судьба субъекта, индивидуума, личности важнее судеб всего мира. Мне говорят: „Развивай все сокровища своего духа для свободного самонаслаждения духом; плачь, дабы утешиться; скорби, дабы возрадоваться; стремись к совершенству, лезь на верхнюю ступень лестницы развития, а споткнешься – падай, черт с тобою, таковский и был сукин сын!“ Благодарю покорно, Егор Феодорович Гегель, кланяюсь вашему философскому колпаку; но со всем подобающим вашему философскому филистерству уважением честь имею донести вам, что если бы мне удалось влезть на высшую ступень развития, – я и там попросил бы вас отдать отчет во всех жертвах условий жизни и истории, во всех жертвах случайностей, суеверия, инквизиции, Филиппа II и прочего и прочего, иначе я с верхней ступени бросаюсь вниз головою. Я не хочу счастия и даром, если не буду спокоен насчет каждого из моих собратий по крови… Говорят, что дисгармония есть условие гармонии: может быть – это очень выгодно и усладительно для меломанов, но уж, конечно, не для тех, которым суждено выразить своею участью идею дисгармонии».

До всех этих жертв дисгармонии Гегелю не было ни малейшего дела. Если личные неудачи раскрывали сердце Белинского для любви ко всем ближним, ко всем обездоленным, то в Гегеле они, напротив, развили и так уже бывшие в нем душевную сухость и скрытое высокомерие. Он голодает и пишет книгу, где рассматривает мир с точки зрения эстетического фатализма. В сотне страниц нет ни одной протестующей строчки. Все чинно, благородно, гениально. Ни на минуту не забывается, что «reverentia fato habenda est principium scientiae moralis» (уважение к судьбе есть основание нравственности). Всяко бывает, и это, если угодно, понятно. Удивительно, конечно, как это голодающий человек находит вселенную прекрасной и гармоничной, не находит в ней ни одной темной черточки, но – всяко бывает. Есть, однако, и непонятные вещи.

Австрия покорилась французскому оружию в 1805 году, а Пруссия – в 1806. Гегель – немец, успокоившийся на мысли, что Германия – не государство, и знать не хочет ничего более. В отечестве, завоеванном французами, он находит только одни интересы – своего философского творчества, своих собственных манускриптов.

Перенесемся в 1805 год, в октябрь, в Йену. Римско-германская империя пала; на ее развалинах возник рейнский германский союз под диктатурою французского императора. Наполеон раздавал своей семье короны, владения, народы. Последнее Германское государство, еще вооруженное, готовится встретить завоевателя. Возле Йены должна разыграться одна сцена великой драмы. От этой битвы зависит участь Германии. Если пруссаки разбиты, то германцы будут только одним из «двадесяти племен», прикованных к колеснице сына судьбы. Гегель в Йене. Перед его глазами проходят гордые прежними победами французские колонны, чтобы завтра сражаться с пруссаками. В то же самое время Гегель послал рукопись «Феноменологии» своему приятелю Нитгаммеру. Он выражает в приложенном к ней письме безграничную заботу, но не о Германии, не об участи отечества; нет, он боится одного, чтобы трудная работа не пропала ввиду «прискорбных беспорядков» времени. Он пишет это письмо накануне решительной битвы и вместе с тем выражает свои восторги перед Наполеоном. Он, оказывается, видел императора – эту мировую душу, «Weltseele». Можно бы, казалось, ожидать, что присутствие врага отечества, прошедшего с победоносным войском всю Германию, расшевелит сколько-нибудь патриотическое чувство Гегеля, что немец-шваб на минуту признает немца-пруссака своим братом. Ничего подобного нет. «Это в самом деле чудное чувство, – пишет он, – когда видишь подобную личность (Наполеона), который, сидя верхом, здесь из одной точки охватывает мир и им повелевает. Конечно, пруссакам нельзя было предсказать ничего лучшего, но с четверга по понедельник подобные успехи возможны только для этого необыкновенного человека, которому нельзя не удивляться… Как я заранее желал успеха французской армии, так все желают теперь его ей, и успех неизбежен при чудовищном превосходстве ее предводителей и солдат над противниками». Предсказания Гегеля исполнились. Пруссаки побеждены. Германия у ног повелителя. Фихте бросил кафедру в Эрлангене и бежал в Кенигсберг, чтобы разделить участь побежденного отечества. Но Гегель через несколько месяцев еще пишет, что в истории этого дня он видел «неотразимое доказательство победы образованности над грубостью и духа над бездушным рассудком и умничаньем».

Можно, конечно, оправдывать Гегеля хотя бы потому, что не один он так делал и что нельзя всем и каждому быть похожим на Фихте; но в сущности, что это за оправдание?.. Во всей этой йенской истории Гегелю, по-видимому, не понравился только один эпизод, когда «грубые французские солдаты» ворвались в его квартиру и производили в ней всяческие безобразия, рвали бумаги, обливали чернилами стены, плевали, куда приходилось, и не оставляли в покое даже самого хозяина, подшучивая над его длинным носом и другими «eigenheiten», то есть особенностями. Гегель, очень обиженный, обратился тогда к одному из сержантов с орденом Почетного легиона в петличке и заявил ему, что «ожидает помощи от его почтенной особы» и полагает, «что нет никакого разумного основания обижать мирного немецкого философа». Но увы! – «орден Почетного легиона» только покрутил свой ус и, не без презрения взглянув на этот тщедушный экземпляр человеческой породы, именовавший себя «мирным немецким философом», даже не вступился за него. Безобразия продолжались, гардероб Гегеля и его табакерка подверглись самому варварскому нападению, чернильницы летели в стену, черновые листки «Феноменологии духа» пошли на цигарки; сам Гегель и его eigenheiten подверглись всяческому оскорблению, и он должен был бежать, оставив все на произвол судьбы.

Материальные затруднения между тем продолжались, французское нашествие только увеличивало проклятую нищету. Правда, «Феноменология духа» уже появилась в печати, но нужны были просто нечеловеческие усилия, чтобы получать крейцеры и пфенниги от «издательской акулы» – какого-то Неrr’а Гебхарда. Гегелю ничего более не оставалось, как уехать из Иены. Все его друзья – Нитгаммер, Шеллинг и другие – удалились еще ранее в Баварию. «Там умеют уважать и ценить заслуги», там было «нечто вроде Эльдорадо для науки». «Страна монастырей (Бавария) обратилась в попечительный приют для гуманистов и философов». Гегель стремился туда душой, тем более что «каждый пфенниг гонорара за изданное сочинение стоил ужасных мучений во время сделки с хитрым книгопродавцем». «Я часто желал, – пишет к нему Шеллинг от 11 января 1907 года, – извлечь тебя из пустынного севера, который, как кажется, неспособен даже служить сосудом для восприятия того, что есть наилучшего (т. е. философии)»… и вслед за этим Шеллинг давал своему другу советы, как он должен отрекомендовать себя баварским высшим властям, и обещал ему личное ходатайство «при удобном случае».

Прошло полтора года «прежней» голодовки. В марте 1807 года Гегель является перед нами редактором «Бамбергской газеты». Это место доставил ему Нитгаммер, чтобы избавить от вопиющей «нужды». Гегель с радостью занял его, и в то время, когда, по его мнению, одна наука, то есть самая что ни на есть отвлеченная наука, могла успокоить дух униженной Германии, он оставляет науку для политики, и притом для какой политики? Под управлением образцового вассала Франции Максимилиана Иосифа и его визиря Монжела Бавария была сконцентрирована и вышколена, как Франция под деспотической рукой Наполеона. Разнообразие старинных правил, привилегий и узаконений исчезло под нивелирующим уровнем новых узаконений; но не благо народа имели своей целью законодатели. Баварию угнетали роскошь и огромное войско, поглощавшее все средства страны; ее грабил министр, прибывший нищим в страну и скоро составивший себе огромное состояние; вместе с придворным банкиром он разорял Баварию финансовою игрою. Страну объедала целая армия чиновников-плутов, которым слабое правительство дало полную свободу. Грубость и неспособность этих служителей администрации производили каждые два года то здесь, то там банкротства в делах, за которыми следовала так называемая «новая организация», то есть замена одного неспособного и соединенного узами дружбы и родства круга чиновников другим. Вследствие этого способа управления, несмотря на секуляризацию духовных имений, с неслыханным вандализмом были растрачены огромные суммы, движимость и недвижимость. Ценность государственных бумаг и имений пала, а страна и отдельные личности сильно обеднели от тяжести налогов, французского военного постоя, военных издержек и поглощения рабочих сил военной службой.

В этой-то стране Гегель сделался редактором политической газеты. Ни о какой самостоятельности нечего, конечно, было и думать. Чего должен был ожидать тот, кто позволял себе какие-нибудь нескромные речи, Гегель мог видеть в самом начале принятой им редакционной работы, из примера одного своего знакомого, Штуцмана. Тот, будучи в Эрлангене, издавал свою газету; как редактор он был в начале марта отвезен вместе со своим наборщиком в Байрет под предлогом распространения ложных политических известий, и только через месяц его газета была вновь разрешена под названием: «Эрлангенская беспристрастная газета». Французы не стеснялись, перед ними приходилось холопствовать. «Только при одном условии, – говорит Гайм, – можно было заняться изданием газет: если бы целью этого было пробуждение национального сознания и желание раздуть пламя революции против чуждой тирании. Но Гегель удалился в свою редакционную комнату для целей совсем противоположных». Его газета не была органом, передававшим мнение, как оно выражалось в обществе; она сообщала отчеты, но не хотела и не обязывалась присоединять к этому своего мнения. Руководящие статьи в ней совершенно отсутствовали, и даже в чисто фактической форме она являлась служительницей того интереса, защита которого не должна была найти ни одного голоса в Германии. Только один раз Гегель в полемической статье отстаивал свой политический взгляд: и это было сделано с целью осмеять «северогерманский патриотизм», впоследствии спасший отечество от французского владычества. «Бамбергская газета» была газетой наполеоновской. В ней французские интересы стояли на первом плане, баварские – на втором, а общегерманские совершенно отсутствовали. Разглагольствования «Moniteur’a», императорская фразеология официальных и подслуживавшихся газет находили себе место на полосах гегелевской газеты, издававшейся «строго фактически», на самой скверной бумаге. На всякой странице этой заказной прессы беспрестанно встречаются прославления великого императора, его венчанных и не венчанных креатур и орудий его воли. В зиму 1807/1808 года Гегель еще продолжал издавать свою газету, когда в Берлине, почти под штыками французов, Фихте читал немецкой молодежи свои знаменитые «Речи германскому народу», проникнутые благородным патриотизмом, одушевленные энергией благородной личности.

В 1808 году благодаря стараниям Нитгаммера Гегелю удалось получить место ректора Нюрнбергской гимназии. Прекрасное место для всякого, но только не для нашего философа, которого тянет к профессорской кафедре, который успел уже привыкнуть к ней и считает ее, совершенно притом основательно, единственно подходящей ареной для своей деятельности. Гегель не совсем доволен, но «исполняет обязанности», не ощущая при этом, как и вообще при исполнении обязанностей, ни душевной свободы, ни полного довольства бытием. Ему постоянно приходится иметь дело с детьми, входить в разнообразные интересы их маленькой жизни, и легко догадаться, чего недоставало ему при этом: дети, все равно какие – французские, немецкие или папуасские, – требуют прежде всего любви, ласки, непосредственности, а великий мыслитель предлагал им вместо этого непонятные лекции по философской пропедевтике, идею строгого порядка и сухость малодоступного для детских интересов сердца. Но, чтобы не умереть с голоду, надо было исполнять обязанности, и Гегель, как видно из его писем, «делал все возможное» с чисто чиновничьей аккуратностью и чисто чиновничьим педантизмом. В своей богатой, спокойной и удивительно здоровой натуре он всегда находил нужные силы, чтобы мириться с действительностью, какой бы она ни была, и вы напрасно даже в наиболее тяжелые периоды его жизни будете искать в самых искренних его признаниях какого-нибудь резко выраженного недовольства или проклятия… Проклятая жизнь! – этого вы от Гегеля не услышите, хотя бы со стороны было известно, что в продолжение целых месяцев он терпит постоянные неудачи, занимается совершенно неподходящим ему делом, питается Бог знает чем!.. Удивительный запас терпения преодолевает все; ни на минуту не прерывающаяся работа гениальной мысли, стремящейся к постижению всего сущего, красит самую непривлекательную обстановку и дает такие наслаждения, которые даже не мерещились обыкновенному смертному. И работа Гегеля – не порывистая работа таланта или горячей впечатлительной натуры, постоянно ловящей призрак совершенства, быстро переходящей от восторгов к отчаянию; перед нами работа уверенного в себе и терпеливого гения, величаво, спокойно идущего к однажды намеченной цели.

В 1811 году Гегель женился, в 1816 издал главное свое сочинение – «Логику» («Die Logik»). Об этих двух фактах, относящихся к нюрнбергскому периоду, нам надо сказать по нескольку слов.

Гегель женился, и это единственное увлечение, которое он позволил себе в жизни, было, к счастью, совершенно удачным. «Его жена была лучшая из женщин», – говорит Гайм, Розенкранц утверждает то же самое, и хотя я не знаю, чем она так понравилась господам биографам, но охотно верю им: Гегель горячо любил ее. «У кого есть цель в жизни и хорошая жена – у того есть все», – говорит он сам, формулируя в этих словах то блаженное настроение, которое овладело им после свадьбы. По-видимому, будучи женихом, Гегель сильно увлекался своей невестой, и мы не без удивления видим, что в строгом философе вдруг пробудился сентиментально настроенный немец, который пишет длиннейшие стихи по адресу своей Марии, чуть не ежедневно сочиняет для нее письма, переполненные рецептами о супружеской добродетели и супружеском счастье и самыми страстными излияниями чувства. Читатель не может не улыбнуться, постоянно встречая в этих письмах отрывочные фразы, многоточия, восклицательные знаки, нежнейшие эпитеты и припоминая при этом, что все это принадлежит автору «Феноменологии духа», работающему над сочинением «Логики» – самой строгой, спокойной и абстрактной книги, вышедшей когда-нибудь из-под пера мыслителя. Но рядом с восторгом и овладевшей Гегелем страстью мы видим обстоятельное изложение того скромного и благоразумного идеала супружеской жизни, который, вероятно, был выработан нашим философом еще в молодые годы. Ведь мы уже знаем, что он, будучи мальчиком и юношей, увлекался не Вертером Гете, не «Разбойниками» Шиллера, а «картофельно-селедочными» произведениями, в которых превозносилась супружеская верность, благоразумная любовь, здоровый аппетит и умеренность в наслаждениях. В доме своего отца Гегель также видел пример спокойной домашней жизни, в которой муж исполняет обязанности, а жена занимается хозяйством. Эта-то тихая пристань и привлекала к себе воображение нашего философа, и своей будущей жене он старался внушить к ней ту же привязанность, какую чувствовал сам. Поэтому рядом с нежными изъяснениями чувства мы видим обстоятельные и не очень уж интересные нотации. «Не особенно поэтично!» – скажет читатель. Не особенно поэтичной, но спокойной и счастливой вышла и семейная жизнь Гегеля.

Муж и жена занимали небольшую, но чистую и приличную квартиру. Прямо против выхода находилась гостиная, направо – кабинет Гегеля, потом спальня, детская. Во всем были видны порядок и аккуратность. Прислугу обыкновенно не держали, разве в случае каких-нибудь экстренных обстоятельств вроде болезни, беременности самой Marie von Hegel и тому подобных. Жизнь вообще велась тихая, скромная, супруги разрешали себе небольшие поездки по Германии. Жена занималась исключительно хозяйством, но любопытно, что и сам Гегель находил время вмешиваться в него. Он был «главой и хозяином» дома в полном смысле слова. Сохранились толстые, тщательно переплетенные тетради, в которых великий философ вел аккуратную запись всех расходов по дому, не пренебрегая ни единым крейцером или пфеннигом. Он любил говорить, что жизнь выше средств (все равно каких – материальных или духовных) есть первый источник безнравственности и несчастья, и с обычным для него педантизмом проводил этот принцип в личной своей обстановке. Это – принцип полного, если угодно, философского благоразумия, и, чтобы следовать ему, нужна большая ясность ума, мало увлекающаяся, мало впечатлительная натура вообще. Гегель обладал таковой и был счастлив. Как мало нужно усилий воображения, чтобы восстановить перед собой скромную обстановку его жизни, проследить его времяпрепровождение за целый день, за целые годы! Мы легко представляем его работающим в кабинете, окруженного грудой книг и мелко исписанных тетрадей; в столовой, нахваливающего свою супругу за хорошо приготовленный суп или прекрасно препарированный форшмак; в детской, ласкающего маленького Гегеля с такими же серыми глазами, как у Гегеля большого; опять в кабинете, спокойного, сосредоточенного, занятого детальной разработкой своей великой системы или неумолимой критикой легкомысленно философских произведений. Ни скуки, ни порывов. Гениальная, охватывающая все явления жизни мысль работает без устали, создавая цепь силлогизмов и диалектических моментов, долженствующую представить жизнь вселенной, – благоразумный характер не знает ни кризисов, ни треволнений, не переходит от необузданных восторгов к малодушному унынию и, вполне, слишком даже, уверенный в себе, не бросает инквизиторских, полных мучительного недоумения и сомнения взглядов на свое внутреннее «я». Тут же бок о бок красивая, молодая, добродушная супруга, с хорошей улыбкой, с ласковым светом голубых глаз, с хлопотливыми заботами о хозяйстве в своем маленьком сердце… Для вечернего развлечения – карты… Вообще же тишь и гладь, и как бы можно было завидовать этим тиши и глади, не будь они куплены слишком дорогой ценой – полным презрением к общественной жизни.

Ведь эпоха, о которой мы говорим (1808–1816), была одной из самых бурных и великих в жизни Германии. Целые годы велась упорная, полная благородного и патриотического одушевления, борьба с Наполеоном. Вместо чиновников, администраторов, генералов стратегических и тактических на сцене действовал народ, и не как призрак («в интересах народа!»), не как понятие, а как нечто реально существующее. Под влиянием общего возбуждения были проведены в жизнь величайшие реформы – уничтожено крепостное состояние, введена всеобщая воинская повинность, ослаб даже гнет чиновнического механизма, педантизма и прочего. А главное – исчезло то губительное самодовольство, которое овладело прусской правительственной жизнью после царствования Фридриха II Великого. Неудачная борьба правительства с Наполеоном воочию доказала, как гнил и, в сущности, бессилен механизм прусской государственной жизни, считавшийся всесовершенным. Для спасения себя, поддержания своей чести, для победы над гордым завоевателем пришлось обратиться к народу, и этот униженный, закабаленный народ, не видевший до той поры ни тени справедливости, не жалея себя, совершил высокий героический подвиг освобождения родины, обретя героизм в глубинах своего великого, хотя и дремлющего духа. Элементарная справедливость, не говоря уже о благодарности, требовала признать народ за активную часть государственного механизма, и сообразно с этим… сочинялись всяческие конституционные проекты.

Гегель оставался равнодушен ко всему этому, даже больше: он посмеивался над патриотическим подвигом своей родины, над народом, защищавшим свою честь, над молодыми (и не только по возрасту) умами, которые хотели воспользоваться этим моментом, чтобы осуществить на земле идеал человеческого счастья. Все это казалось ему странным и глупым. Он до конца не верил, что можно победить Наполеона, этого всемирного духа, при помощи мужиков и разгорячившихся студентов. Спокойно сидел он в Нюрнберге, читая философскую пропедевтику, очень довольный собой, супругой, обедом и своей «Логикой», которая подходила к благополучному окончанию. Прав, или по крайней мере в этом случае был прав Штейн, заявив, что метафизика вредна для Германии, что авторы метафизических систем – или индифферентны, или реакционеры. Прежде чем сделаться последним, Гегель был первым.

Но нам надо сказать несколько слов о его «Логике», законченной в 1811 году. Постараемся выяснить если не

Мы уже видели, что Гегель смотрел на мир Божий глазами философа-эстета, если угодно, философа-оптимиста. Вселенная – это гармонически прекрасное целое, дивная картина, воплотившая в себе художественно-цельную идею. Эта идея находится в процессе бесконечного развития. Идея развивается, не останавливаясь ни на минуту в своем торжественном марше, у нее нет другой цели, кроме самопознания и самоопределения, но эта цель не достижима ни в один определенный момент времени. Идея стремится выразить, «определить» самое себя, ибо полнота самопознания есть всесовершенство, полнота наслаждения. Идея – это мир. Каким же законам подчиняется она в своем развитии? «Феноменология духа» – первое сочинение Гегеля – дает нам картину моментов, через которые проходит идея на пути самопознания. Мы следим там за ее развитием, но законов этого развития мы не знаем. Эти законы – законы логики. Абсолютное, говорит Гегель, есть дух, разум; все существует лишь потому, что существует абсолютный, стремящийся к самопознанию разумный дух. Итак – мир есть разум. Уже из этого понятно великое значение и место «Логики» в системе. Это-то сочинение говорит нам о законах развития и дает всей философии Гегеля невероятно прочный фундамент. Это уже не умствование Шеллинга, это – стройная идеалистическая система, опирающаяся на гранитное основание неопровержимых логических законов. Мы можем отрицать положения Гегеля, можем не соглашаться с ним, когда он говорит, что абсолютное есть дух, что абсолютное есть бесконечно диалектическое, то есть признающее только логические законы; но если мы примем обе эти формулы, нам остается одно: штудировать Гегеля, проникаться его взглядами и воскликнуть: «Все действительное разумно!», ибо кроме разума нет ничего. Уступите Гегелю в его аксиомах (их он не доказывает, это аксиомы идеализма) – и вы можете смело, без всякой боязни идти за ним и с чувством восторга, с чувством удивления перед невероятной логической силой нашего философа, познавшего все, следить за развитием духа, от стадии полной бессознательности и Ничто (Nichts), до того состояния самопознания, которого Дух достигает в человечестве, вернее в философии самого Георга Фридриха Вильгельма Гегеля.

Мир есть понятие. Пусть читатель на минуту отбросит свои обычные представления о вселенной и проникнется точкой зрения Гегеля; тогда ему будет понятно как временное всемогущество системы берлинского мудреца, так и значение в ней «Логики». Все явления жизни природы и жизни человечества – это рассуждение Всемирного Духа, моменты его логического (диалектического) развития. Море, каменные скалы, человечество в различные периоды его бытия не суть вещи материальные, не «объект» в общепринятом смысле этого слова, а Всемирный Дух, выражающий себя в той или иной форме ради самоопределения и самопознания. Все это чисто логические моменты, необходимые для осуществления чисто логической задачи – самопознания, к которой присоединяется задача эстетическая – самосозерцание себя как сознающего духа. Всемирному Духу – а этот дух есть все – надо было решить проблему, то есть познать самого себя. Гегелю предстояло решить другую проблему – постигнуть законы этого познавания, и в своей «Логике» он действительно постиг их. Его Всемирный Дух – это Бог, его «Феноменология духа» – история Бога, его «Логика» – свод законов, которым подчиняется Божество на пути логического развития, его философия, история – история человечества как воплощенного Божества. Нет ничего, кроме Бога, все сущее – Его проявление или, по Гегелю, определение.

Перед нами благодаря «Логике» система чисто фаталистическая. Всемирный разум может развиваться только по законам логики; логика едина, ее законы – необходимы. Следовательно: «существует только то, что должно быть». Вся жизнь – проявление Разумного Духа, его диалектические моменты. Итак, все действительное разумно. Мало того – оно прекрасно, так как красота есть самосозерцание самопознающего духа. Вы хотите быть счастливым? Вступите в мировой процесс, но вступите в него сознательно, через изучение философии Гегеля, и созерцайте жизнь Всемирного Духа, который отражается и в вас. Пусть мысль, что вы частица бытия, воплощение единой, вечной, разумной идеи, наполняет ваше сердце гордостью, пусть стройная картина, открывающаяся перед вами в «Феноменологии духа», вся состоящая из тончайших логических штрихов, укажет вам связь вашего личного крохотного бытия с бытием вселенной; пусть, постигнув Логику, вы поймете, что все существует лишь потому, что оно необходимо, что ничего другого и быть не может на его месте, – и тогда вы сделаетесь счастливым, если можете.

Еще раз: философская система Гегеля грандиозна: она охватывает все. Она способна подчинить себе даже сильный разум, потому что основана на строгой логике. Она действует успокоительно на нервы, так как проповедует в лучших своих частях эстетический фатализм, в худших – покорность. Она наполняет человека гордостью, говоря ему, что он – лучшее, то есть наиболее сознательное воплощение Всемирного Духа, Вечной, Единосущей Идеи, и вместе с тем смирением, так как что же такое мое личное «я», мои желания, прихоти, капризы, даже страдания перед жизнью, перед необходимостью «диалектических моментов»? Даже «сказать стыдно»… Эта философия не воодушевит вас на борьбу, она не пропитает вас идеалом общественного счастья, не заставит напрягать ваши нервы и мускулы при виде несправедливости, гадости, глупости, подлости; но дает вам бесконечный источник созерцательного наслаждения. Будь жизнь решением математических, логических и иных тому подобных проблем, можно было бы вместе с гегельянцами сказать: «Все вопросы окончены – остается один: что же будет делать дальше Всемирный Дух, раз он познал себя в философии Гегеля?» Но жизнь, по-видимому, мало интересуется диалектическими моментами, и на формулу Гегеля: «Все действительное разумно, необходимо, прекрасно», – ответила Июльской революцией 1831 года, февральскими днями 1848 года и так далее, и так далее.

Глава VII

Берлин

В 1816 году Гегелю наконец удалось получить профессорскую кафедру в Гейдельберге. Но мы пропустим этот гейдельбергский период, так как для характеристики нашего мудреца он не дает ничего, а о любопытном эпизоде его столкновения с вюртембергскими чинами мы скажем несколько слов ниже. Переходим поэтому прямо к эпохе высшей славы и общественной деятельности Гегеля, когда он является перед нами если и не вершителем судеб своей родины, то, по крайней мере, одной из самых крупных и заметных величин в деле «вершения».

Это – эпоха реакции, реакции самой бесцеремонной и грубой. Либеральные начинания, вызванные патриотической борьбой с Наполеоном, реформами Штейна и прочим, хотя и продолжали бродить в обществе, особенно среди молодежи, но стали уже вызывать самый сердитый отпор со стороны германских правительств вообще и прусского правительства в частности. Далеко не все государи оказались такими рыцарями своего слова, как наш Александр Благословенный; большинство повернуло вспять при первой возможности и устремило свои помыслы на реставрацию, реставрацию всего, что было до Наполеона и произведенной им сумятицы. Ввиду данных заранее либеральных, конституционных и прочих обещаний это было не совсем «удобно», но в оправдание германским государям можно привести то обстоятельство, что и само общество не особенно настаивало на либерализме, а предпочитало спокойствие духа и мирное благоденствие. Молодежь, правда, бродила; идея единой Германии, сочетавшись с другими, даже несколько мистическими идеями, – восстановления времен Арминия – созревала в ее среде, но благоразумные люди стремились к отдыху после перенесенных передряг. «Забыться и заснуть», – скорее к этому, чем к другой какой формуле, склонялось активное и влиятельное большинство общества. «Довольно жертв, понесенных в борьбе с Наполеоном, довольно приобретений, сделанных в министерство Штейна! Да и не слишком ли далеко зашли мы с освобождением крестьян, всеобщей повинностью, конституционными обещаниями и мечтаниями? Торопиться, право, некуда: земля, слава Богу, из-под ног не бежит!..» Так говорили многие и были правы, в том, по крайней мере, что земля из-под ног действительно не бежала.

«Зоркий взгляд Альтенштейна (прусского министра внутренних и полицейских дел) увидел Гегеля на Гейдельбергской кафедре». Так картинно говорит Гайм.

Проще: herr'y Альтенштейну очень понравилась философия Гегеля, опиравшаяся на формулу: «Все действительное разумно». А как там ни мудрствуй лукаво, прусское государственное устройство было все же действительностью, не меньшею действительностью было и желание успокоить умы. В лестных, заискивающих даже выражениях была предложена Гегелю знаменитейшая в Германии берлинская философская кафедра. Он был приглашен со специальной целью оправдать настоящее, доказать его разумность, его необходимость в общем ходе мироздания и – что странно – он принял предложение, хотя ничто не принуждало его к этому: в Гейдельберге он занимал вполне независимое положение, его слава была вне всяких сомнений, материальные условия жизни были недурны, а Пруссию он не любил никогда и даже смотрел на нее с величайшим презрением. Но он согласился. Философия с высоты Чистого Разума опустилась на землю и, увы, запачкалась в ее грязи.

Вполне достаточно насмотрелись мы на Гегеля как на индифферентиста, теперь перед нами – Гегель-реакционер. Нельзя сказать, что это совершенно неожиданный переход, и все же лучше бы его не было. Где же реакционные элементы абсолютного гегелевского идеализма, которые вошли как краеугольный камень в практическую философию – «Философию права» и «Философию религии»? Но сначала факты.

В 1817 году по поводу трехсотлетнего юбилея реформации[8 - Как известно, в 1517 году Лютер прибил к дверям храма свои знаменитые тезисы] студенты всех германских университетов устроили торжество. Произносились горячие речи, был задуман общегерманский буршеншафт. Профессора сначала присутствовали, потом разошлись, последним ушел Фриз. Молодежь, между тем, воодушевилась, и шутки ради было устроено маленькое «аутодафе», на котором сожгли реакционные сочинения Коцебу, сотни других реакционных сочинений, прусскую военную косичку, каску и еще что-то. Все это сопровождалось хохотом, насмешками, малосдержанными шутками. В конце концов молодежь мирно разошлась. Но так открыто заявленные либеральные симпатии, такая смелая насмешка над реакцией и не менее смелые мечты об общегерманском буршеншафте пришлись «не по характеру» министрам вообще и прусским министрам в частности. Заговорили о революции… Гегелю пришлось высказаться. Прежде всего он энергично напал на Фриза, который и так уже находился под уголовным следствием, и обвинил его в подстрекательстве. Заметим при этом, что и раньше между Гегелем и Фризом были счеты: уже в Йене Фриз пользовался большею популярностью, чем наш философ; издав свою «Логику», Гегель в одном из примечаний так резко и энергично разнес логику Фриза, что они стали почти врагами; в Гейдельберге Гегель не получал долго кафедры, потому что там был Фриз. Следовательно, приличие требовало молчать, но Гегель заговорил и притом с таким раздражением, что даже находившаяся на содержании у правительства газета упрекнула его. Гегель отвечал, что он как прусский чиновник выше всяких подозрений. Эпизод становился просто неприличным.

В 1820 году последовало убийство Коцебу. Оно имело политическую подоплеку, в нем не были замешаны ни партия, ни революция, а действовал один ненормальный юноша Занд. Но за этот факт ухватились как за несомненное свидетельство революционных планов, и борьбой с ними определилась дальнейшая политика Пруссии. Довольно либеральничать!.. Реакция вошла в силу, и Гегель сыграл в ней первую роль, хотя в Гейдельберге, накануне своего переезда в Берлин, он либеральничал как нельзя лучше и доказывал тупость вюртембергских чинов, противившихся либеральным начинаниям герцога… Но посмотрим на его профессорскую деятельность. «Он сидит на кафедре, окруженный мелко исписанными тетрадями. Он угрюм и как будто чем-то недоволен; первые слова лекции философ произносит с явным неудовольствием, без церемонии останавливается среди фразы, постоянно кашляет. Но он достиг уже всемирной славы, толпа преданных учеников теснится возле его кафедры, боясь проронить хоть единое слово. Понемногу Гегель воодушевляется, тонкая сплетенная как бы из паутины диалектика увлекает его самого. Без всякого колебания забирается он в ее дебри, свободно вращается в сфере самых отвлеченных представлений, с утомительной подробностью останавливается на каждой частности, но в конце концов благодаря своему гению он дает слушателю настоящую художественную картину, стройную и изящную, как доказательство великого математика. В аудитории он – царь, который может делать со своими слушателями что ему угодно. От богато убранного стола его философии питаются все науки, питается сама жизнь. Он удовлетворил министерство, и оно осыпает его почестями и наградами, он увлек молодежь всепобеждающей силой своего искусства, грандиозной задачей – объять все; он, наконец, успокоил малодушное большинство, примиряя идеал и действительность. Действительность разумна и необходима. Перед нами не разрозненные явления природы, а строго логическое развитие Всемирного Духа. Смотри, радуйся и будь счастлив. Если философия Гегеля давала уму ответ на все вопросы, то его излюбленная точка зрения на мир как на единое прекрасное целое успокаивала все малодушные сердца, давала им возможность примириться с жизнью. А этого примирения искали все: Гельдерлин, Шеллинг, романтики, реакционеры, искали то со страстной потребностью забыться, то с невольным стремлением к полному квиетизму. Наконец разгадка была найдена. Гегель отбросил в сторону малодушные жалобы Гельдерлина, парадоксы Шеллинга, мистику романтизма – он дал систему наукообразную, подкопаться под которую нелегко, достаточно убедительную, чтобы приковать к себе внимание целого поколения Европы. Он успокоил умы и сердца, но не отречением от действительности, а напротив, сблизив человека с нею и показав, что она прекрасна, разумна, необходима. «Философия должна постигнуть действительность» – но не с точки зрения нашего чувства, наших идеалов и желаний, а с точки зрения разума, который должен доказать ее необходимую связь с прошлым и будущим».

Что же делать человеку? Гегель требовал полной покорности, и эта покорность являлась разумной и необходимой. Для избранного же меньшинства он оставлял еще наслаждение созерцать вселенную как прекрасное целое. Очевидно, министерство могло быть довольно такой философией. Но, полюбопытствует читатель, каким образом Пруссия превратилась вместе со своим государственным устройством в нечто абсолютно совершенное? К сожалению, это не более чем компромисс.

И этот компромисс станет для нас очевиден, если мы остановимся на минуту на «Философии религии» и «Философии права» и посмотрим, как постепенно изменялись взгляды нашего философа, пока не пришли к формуле: «Пруссия и лютеранство суть вещи всесовершенные, и я, Гегель, горжусь тем, что рожден лютеранином и состою прусским чиновником».

Начнем с религии. В юные годы в отношении к ней господствует точка зрения критически настроенного свободолюбивого разума; в юные годы – увлечение Кантом, борьба с протестантским катехизисом, полное сочувствие Шеллингу, не терпевшему в то время схоластиков-богословов. Но критика быстро отступает на задний план, уводя с собою насмешки. Стремящийся к ее постижению гений Гегеля выступает на сцену. Критическое отношение заменяется отношением спокойно наблюдающего историка. Религия – факт прежде всего исторический. Как выработался он, какие условия воспитали то и другое религиозное мировоззрение? Как появилось христианство, как сменило оно классическую веру? Гегель перестает судить, он объясняет. В «Жизни Христа» (1795 г.) есть замечательные глубокие страницы, достаточно выясняющие точку зрения нашего мыслителя. Вот например, что он говорит: «В древности господствовала государственная идея. Смерть не страшила человека, так как его земной бог – государство – было вечно, по крайней мере в его представлении. Но когда Рим поглотил и разрушил все отдельные республики, когда его самолюбивая, эгоистичная политика унизила человека, отняла у него величайшую цель прежней жизни – служение государству, – обратив его в раба, страх перед смертью стал преследовать его. Рим был слишком велик, слишком горд, чтобы каждый из его бесчисленных граждан мог смотреть на его жизнь, на его интересы как на свои собственные: древнее маленькое государство, доступное и понятное каждому, исчезло и оставило пустое, ничем не замененное место. В ужасе перед могилой, где теперь действительно уже кончалось все, человек обратил свои глаза к небу и вместо исчезнувшего земного бога-государства стал искать Бога небесного. И ему, пережившему ужас римского владычества, могла представиться истинной только та религия, которая клеймила господствующий дух времени, которая бесчестье от попирания ногами самодовольной кучки оптиматов называла честью, а страждущее послушание – высшей добродетелью». Это уже не рационализм юношеских лет; это голос спокойного историка. Чем дальше, тем консервативнее становятся взгляды Гегеля. По-видимому, одна идея, что «человек есть член государства, которое есть начало «высшее сравнительно с личной жизнью», определяет дальнейшие взгляды Гегеля. Хотя он и не оставляет совершенно своего юношеского радикализма в вопросах догматики, но по свойственной ему особенности запрятывает этот радикализм за густой ряд неудобоваримейших терминов. Все более проникается он уважением к народной религии, считая ее необходимой принадлежностью благоустроенного государства. Дело в том, что «научное знание истины доступно лишь немногим избранным. Религия дает человеку ту же истину, но языком чувства, конкретного образа». Она преимущественно для темной массы, для толпы… Это до Пруссии. В Пруссии Гегель провозглашает лютеранство всесовершенным и гордится, что воспитан в догме меланхтоновского катехизиса.

Любопытны взгляды Гегеля на отношения государства к церкви. Здесь идея государственного всемогущества выступает на первый план. Государство, говорит он, не должно опираться на религию; спорить против его начал во имя религиозных воззрений нельзя. Государство обязано защищать религиозную общину, помогать ей и требовать от каждого гражданина принадлежности к какой-нибудь религиозной общине. Конечно, религия – дело личное, и чье бы то ни было вмешательство в него неуместно; но, так как она приводит к известным правилам, то… вмешательство не только уместно, но и необходимо. Государству принадлежит верховный контроль…

Итак, оно, государство, всемогуще. «Оно – земной бог». В нем личность находит высшее свое определение. Оно должно направлять деятельность гражданина. Эллинский идеал Гегеля, его презрение к личной жизни нашли свое выражение в обоготворении государства. Но причем тут Пруссия? Почему прусское устройство и лютеранство всесовершенны? Почему государственное начало может воплощаться только в полицейско-чиновничьей форме? Политический идеал Гегеля – прусское status quo 1820–1830 годов. Тут – чиновники и полиция, полиция и чиновники. Очевидно: философия сошла на землю.

Но это успокаивало умы. Министерство было в восторге и радовалось, так как Гегель «построил» прусское государство на началах разумности и необходимости. Громадное влияние гегелевой философии обеспечивало ему спокойную будущность: опираясь на нее, можно было идти по намеченному пути, не смущая себя никакими призраками. Сам Гегель продолжал работать в том же направлении… С могучей и злой диалектикой нападал он на своих противников, без устали развенчивал «героев чувств», философов веры и всех этих горячих «мальчишек», желающих перестроить разумную и необходимую жизнь по своему образцу. Он умер в 1831 году от холеры; последняя неоконченная его статья заключала в себе злую критику английского билля о реформе за его скромные, но все же демократические тенденции…

Глава VIII

Значение личности Гегеля

Подведем итоги.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6