Перестрелка усилилась – а ракеты все нет…
Вдруг крикнул Пожалов, второй номер у пулеметчика Ивакина:
– Командир! Ивакина убило!
Я выматерился сквозь зубы и говорю Травникову:
– Ну, все! Давай команду отходить! Или я скомандую!
Он поправил каску на голове, помянул «япону мать» и прокричал: – Внимание! Отходим на лед! Взвод, за мной!
Мне он бросил, чтоб я шел замыкающим, и, встав на лыжи, направился в ту сторону, где начиналась лощина, а вернее, овраг, выходящий к береговой кромке. За ним пошли ребята, разминая замерзшие ноги. Белые призраки, лешие здешних лесов…
Я помог тщедушному Пожалову уложить тяжелое безжизненное тело Ивакина на волокушу, рядом с неостывшим пулеметом, и мы потащили ее на недлинном конце, замыкая вереницу взвода. (Вообще-то, если точно, было нас не больше полувзвода. Полного состава не имело ни одно подразделение на передовой.) Вслед нам свистели пули, справа ударили финские автоматчики, но мы уже вкатились в овраг. Спуск оказался довольно крутым. Волокуша, движимая тяжестью пулемета и тела Ивакина, ринулась вниз и наехала на меня, сбила с ног. Ее полозья остановились на моей спине, я слышал, как что-то хрустнуло, и подумал, что сломался позвоночник. Но, выбравшись с помощью Пожалова из-под саней, я убедился, что способен стоять на ногах и даже медленно двигаться на лыжах. Очень болел копчик, принявший удар волокуши. Уж не сломан ли? Да еще при падении в густой кустарник его тугие прутья хлестанули меня по лицу. Я тащился, превозмогая боль, по лыжне, по следу ушедшей группы, – и вот впереди, за кустарником, просветлело.
Наконец-то! Синевой раннего утра встретила Ладога. Лед был не ровный, громоздились торосы – ледяные холмы, раскиданные по всему окоему. Снежный покров тоже не был однообразно ровным – где намело с полметра, а где сдуло бешеными ладожскими ветрами, обнажив лед.
Ну, теперь влево, вдоль темной линии лесистого берега – к расположению бригады, к теплым землянкам, к кружке горячего чая. Взвод Сахацкого уже и начал движение – вон машут палками, скрываясь за торосами. А Травников объявил нашему взводу десятиминутный перекур. Командирам отделений велел доложить, все ли бойцы в сборе.
Я подъехал к нему, сказал о гибели пулеметчика Ивакина.
– Да, – вздохнул Травников. – Эх, Борька Ивакин… Непутевая голова…
Я знал, Ивакин был его однокурсником, такой веселый малый, дерзкий на язык. Учился он неплохо, но имел пристрастие к выпивке, из увольнений возвращался нетрезвый, с опозданием. Конечно, он получал взыскания, на «губе» сиживал, однако до поры до времени училищное начальство относилось к его выходкам терпеливо. Но первого мая прошлого года Ивакин ушел в увольнение и не вернулся ни к двадцати трем часам, ни ночью, ни даже утром. Лишь к вечеру второго мая заявился, опухший, со странной кривой улыбкой. Этого загула Ивакину не простили – отчислили из училища и списали на рядовую службу, в Кронрайон СНиС[8 - СНиС – Служба наблюдения и связи.], что ли. А как началась война, ушел Ивакин на сухопутье, и привела его военная судьба в 3-ю бригаду морской пехоты, на речку Свирь. Сюда же и нас, группу курсантов-фрунзенцев, в октябре перебросили через Ладогу, – вот и встретились они, бывшие однокурсники Ивакин и Травников…
– Ты ранен? – спросил Травников. – У тебя лицо в крови.
– Да нет, – говорю, докуривая махорочный чинарик. – Ветками оцарапало.
– Взводный! – крикнул кто-то из ребят. – Савкина нету!
– Кто видел его в последний раз? – спросил, поворотясь, Травников. – Может, ранен он? Или убит?
Тут воткнулся нам в уши быстро нарастающий свист. До тошноты знакомый свист летящей мины. Взрыв. Чей-то выкрик…
– Ложись! – заорал Травников. – Рассредото…
Но не успел договорить: разрыв очередной мины достал его. Он упал, сбив меня с ног. Стоя на коленях, я приподнял его, взяв за плечи.
– Ничего… не больно… – проговорил Травников, прижав ладонь к груди. – Выводи взвод…
Под его пальцами расплывалось по маскхалату алое пятно.
Наверное, финны, подвезя на берег миномет, неясно видели группу лыжников в белых халатах среди торосов. Так или иначе огневой налет был коротким, да и передвинулся куда-то вбок. Ранены были двое – Гребенчук и Травников. Их везли на волокушах.
Когда вышли из зоны огня, Плещеев, принявший командование взводом, приказал остановиться, чтобы перевязать раненых. Гребенчук, когда санитар раздел его до пояса, жаловался, что холодно, и просил не щекотать.
– Я щукотки боюсь, – голосил фальцетом этот веселый хохол, первый трепач во взводе.
У него рана была легкая.
А вот Травников очень Плещеева тревожил. Поначалу все твердил, что ничего, боли нету, но вскоре умолк. Осколок мины, влетевший ему в грудь, видимо, затруднял дыхание. Травников хрипел, задыхался. Лицо у него сделалось белым, как маскхалат. Плещеев скомандовал начать движение.
– Шире шаг! – крикнул он.
Только бы продержался Травников оставшиеся несколько километров. Только бы не умер… «Осколок в меня летел, в меня! А Валька рядом стоял… принял осколок…» Неотвязно билась у Плещеева в голове эта мысль, заставляла бежать, превозмогая боль и дикую усталость, – второе дыхание, наверно, появилось…
– Шире шаг!
Наконец-то береговая полоса слева приобрела привычные очертания. Ну вот проход через заминированную полосу, сквозь проволочные заграждения, – и начинается расположение бригады морпехоты, траншеи и дзоты, жилые землянки с торчащими из снега трубами от печек-времянок, полевая кухня, дымящая на краю утоптанной лесной поляны.
Подвезли волокуши к землянкам бригадной медсанчасти. Тут стояли, курили лейтенант Сахацкий и военврач Арутюнов, недавно появившийся в бригаде, молодой, черноглазый и черноусый, в армейской форме. (Слух прошел, что всю морскую пехоту переоденут в армейское, сухопутное. Но пока не переодели.)
– Что, Валентин убит? – вскричал Сахацкий, взглянув на мертвенно бледное лицо Травникова.
Тот раскрыл глаза, пробормотал:
– Не совсем…
Арутюнов немедля принялся за дело. Травникова и Гребенчука, переложив на носилки, потащили в землянку медсанчасти. Вскоре туда прошел, сутулясь, главврач Потресов. За ним поспешала Лена Бирюля, операционная медсестра, бойкая синеглазая девица «с довоенным цветом лица», как говорил, посмеиваясь, Плещеев, тайно по Лене вздыхающий. Она, проходя мимо, метнула в него, как синюю молнию, по-женски быстрый взгляд.
– Тяжело его ранило? – спросил Сахацкий, щелчком отбросив окурок в снег.
– Тяжело. – Плещеев снял каску, сдвинул со лба шерстяной подшлемник. – Почему вы ракету не дали?
– Как это не дали? Три ракеты выстрелил я лично! – У Сахацкого, когда он кричал, рассерженный, в углах тонких губ пена проступала. – А вы там как будто заснули!
– Ну, значит, нам приснилось, что финны атакуют. Что Борю Ивакина убили… Да не кричи ты… – поморщился Плещеев.
Он Сахацкого, крикуна этого, давно знал, в волейбол играли в одной команде. Но прошлым летом Сахацкий училище окончил, получил лейтенантские нашивки.
– Я хотел сказать, товарищ лейтенант, – спохватился Плещеев, что надо же соблюдать субординацию, – что мы ваши ракеты потому не увидели, что в лесу так темно, как у негра в жопе.
– Какие в твоем взводе потери, кроме Ивакина?
– Еще Савкин. Правда, его никто не видел убитым. А из лесу на лед он не вышел.
– Вы что – оставили его умирать в лесу?
– Никто не оставлял. Говорю же, не видели…
– Надо было видеть! Ну, пошли в штаб докладывать.
Сахацкий, с лыжами и палками под мышкой, двинулся по протоптанной в лесу дорожке к штабу бригады.
– Погоди, лейтенант, – хмуро сказал Плещеев. – Рано еще. Давайте чаю попьем горячего.
* * *