– Что вы хотите сказать, Алексей Никитич? – повел Гаранин строгий взгляд на помощника. – Что и при коммунизме будут хватать?
– Ну, не знаю, – пожал плечами тот. – Люди – они все разные.
– При коммунизме будет у людей высокая сознательность. Никто не станет хватать сверх потребности, понятно?
Как не понять? Ужин закончили в молчании, только вилки звякали о тарелки. И угадывалась в этом молчании мысль о том, что неплохо было бы и дожить до полного коммунизма.
Не все так думали, конечно. Люди, это точно подметил помощник, все разные. Лейтенант Травников, к примеру, и вовсе о другом думал.
Позавчерашним вечером, будучи в увольнении, главстаршина Бормотов подрался на Советской улице, на бульваре напротив Дома флота, с каким-то гражданским. Они успели надавать друг другу по морде, пока не подоспел патруль. Гражданского, проверив у него документы, патруль отпустил, а вот Бормотова отвели в комендатуру. По дороге он, зажимая носовым платком кровоточащую губу, резко высказывался, обидел начальника патруля, младшего лейтенанта; за драку и неподобающие высказывания комендант определил Бормотову пять суток гауптвахты по-строгому. «С разбитой губой на губу», – понимающе кивнул Травников, когда Гаранин сообщил ему о происшествии, морщась от его неприятности.
– Должен сделать вам замечание, товарищ Травников, – продолжал Гаранин официальным тоном, – вы мало занимаетесь воспитанием подчиненных.
– Замечание принял, – сказал Валентин. – Но вы же знаете, товарищ замполит, что Бормотов – особый случай. Очень трудный, строптивый характер.
– Знаю, конечно. Каждый характер требует индивидуального подхода. А не отношения вообще. Понятно?
Но отсидел Бормотов на гауптвахте только сутки. Началась подготовка к выходу «эски» в море, и ему надлежало находиться в седьмом отсеке, принимать торпеды, а не «прохлаждаться на губе». Об этом из штаба бригады позвонили в комендатуру. Сергеев отправил Травникова забрать строптивца с гауптвахты.
Бормотов, небритый, с опухшей нижней губой, сухо ответил на вопрос Травникова о самочувствии:
– Лучше всех чувствую.
Они шли по улице Зосимова. Попутные тополя мотали облетевшими ветвями под порывами ветра. Травников рассеянно раскатывал мысли о погрузке торпед, об индивидуальном подходе к несимпатичному подчиненному, а главная мысль была – удастся ли вечером выбраться к Маше.
Вдруг Бормотов сказал:
– Знаю, вы меня не любите, лейтенант, потому и не спрашиваете.
– О чем я должен спросить?
– Должен! Ничего не должен никто… Мы с Зиной на танцы пришли, как раз танго заиграли, вот. Танцуем, значит. Вдруг этот, едрит-твою, подходит. Хватает ее за руку и как дернет…
– Кто?
– Ну кто – Коньков! С ремзавода. Гад лохматый.
– Дернул за руку, а дальше?
– Он Зину к выходу потащил, она отбивалась. А мне что – смотреть спокойно? Догнал, Зинку отнял, Коньков орет, ударил меня. Ну я же понимаю, где мы столкнулись. Говорю: «Давай на улицу выйдем». А у него искры из глаз. Орет как не знаю кто. Там ребята были с «Иртыша», они мне помогли Конькова на улицу вывести. Ну а дальше… Пусть он, едрит-твою, спасибо скажет, что я его ремнем с бляхой не уложил. Под ноги адмиралу.
– Какому адмиралу?
– Ну, там памятник кому поставлен?
– А-а, Беллинсгаузену. Так вы у памятника дрались?
Бормотов не ответил. Дождь заморосил, – западный ветер нагнал-таки тучи, набухшие небесной влагой. Дождливая шла она – вторая военная осень.
– А за что ему памятник стоит? – спросил вдруг Бормотов.
– Беллинсгаузен в прошлом веке открыл Антарктиду, – сказал Травников. – Он и Лазарев первые, кто увидели ее берега. И положили на карту.
– Вы, лейтенант, много чего знаете, – сказал Бормотов, помолчав. И, когда уже пересекали площадь Мартынова, добавил: – Я ведь тоже… не очень-то вас… но уважаю.
– Спасибо.
Травников посмотрел на него: не насмешничает ли? Но лицо строптивца не выражало насмешки. Напротив, было очень серьезно.
Вошли под арку Купеческой гавани.
– Приведите себя в порядок, Бормотов. И – на лодку.
– Есть, товарищ лейтенант.
День прошел в хлопотах, обычных перед выходом в море. В первый и седьмой отсеки были приняты торпеды в полном комплекте, в кранцы обеих пушек погружен боезапас. Командир Сергеев со штурманом Волновским прорабатывали на карте маршрут. Когда Травников после ужина спросил у Сергеева разрешения «сходить на берег», тот посмотрел на него раздумчиво.
– Ну, если у вас все в порядке…
– В порядке, товарищ командир, – сказал Травников. – В торпедах давление воздуха проверено, гироскопы отрегулированы.
– Вы женились, Валентин Ефимович? – прервал Сергеев его доклад.
– Фактически да, а формально…
– Надо и формально, если отношения серьезные.
– Отношения самые серьезные, товарищ командир. Мы поженимся после похода.
– Хорошо. Отпускаю до двадцати трех.
Второй раз за этот длинный день Травников быстро зашагал на улицу Зосимова: знал, что вечером Маша будет там у Тамары Корзинкиной.
Но когда он, постучав, вошел в комнату, Тамара была одна. Худенькая, маленькая, быстроглазая, она возилась с дочкой, сидевшей в кроватке и лопотавшей тонким голоском.
– Ой, Валя! – сказала Тамара. – А Маша еще не пришла, я жду, у меня смена через полчаса.
У нее на черноволосой голове косо сидел берет не берет – нечто вроде самодельной бордовой шляпы.
– Привет, Тома, – сказал Травников, снимая фуражку и плащ. – Ты иди, а то опоздаешь. Я за Катей присмотрю.
– Да? Ну спасибо, Валя, а то я… Катьку я накормила, так что… если заплачет, ты ей бутылочку с чаем дай. Ну, я побежала, а то…
Она облачилась в черное пальто, видимо, перешитое из краснофлотского бушлата, и, схватив сумку, устремилась к двери. И тут вошла Маша. Подруги перекинулись несколькими словами, и Тамара убежала.
– Ух! – Маша улыбнулась Травникову. – Давно пришел? Я сегодня тебя не ждала. Ох! – Она, запыхавшаяся, перевела дух. – Бежала всю дорогу.
Травников снял с нее пальто и берет. Поцеловал Машу, спросил: