– Так ты ж и хотел обидеть.
– В общем, да. Прости.
– То, что ты видишь, – это фасад. Красивая вывеска. Посторонним вход воспрещен.
– Да, я здорово в тебе ошибался.
– Саша, просто расскажи мне все. Освободись, наконец. Я пойму. Мне кажется, уже понимаю.
Синицкий взглянул на Алымова несчастными глазами. Его уже слегка развезло от выпитого – Сергей с некоторой тревогой наблюдал, как тот опрокидывает стопку за стопкой. Еще не хватало, чтобы он оказался алкоголиком!
– Я не хочу, чтобы ты думал… Черт, как трудно! – У Синицкого задрожали руки, и он спрятал их под стол. – Я вовсе не гей! Но тогда, в институте… В общем, я был одержим тобой. Ну, как Львов – Ивановым.
– Я так и понял. Знаешь, что я думаю? Нас сейчас так заморочили, сведя все к сексу, что простые человеческие чувства начинают казаться каким-то извращением.
– Да, наверно. Не знаю. Почти двадцать лет прошло! Я думал, что избавился от этого наваждения навсегда! А тогда… Я всерьез опасался, что у меня нетрадиционная ориентация. Собирался покончить с собой, если бы это оказалось правдой.
– Господи…
– Такой вот был идиот. И в результате возне-навидел тебя, потому что боялся признать… ну… что я…
– Я понимаю.
– Мучился страшно. Был бы гомиком, тогда хоть понятно! А так… Что это? Какое-то безумие, болезнь. Не знаю, чего я жаждал на самом деле: быть с тобой или… быть тобой. А ты меня просто не замечал. Я страшно хотел в вашу компанию, завидовал вашей легкости! Вы так радостно существовали – словно летали. Особенно ты.
– А ты нам казался снобом, высоколобым интеллектуалом. Такой Артур Миллер. Я, честно говоря, робел. Полным дураком себя чувствовал, правда! Вот, думал, серьезный парень, умственный. Из него точно выйдет толк. А я был страшно в себе не уверен.
– Ты?
– Я. Меня же сначала никто всерьез не принимал. Ах, какой красавчик! Неужели он еще и играть может? И даже текст выучил? Какая прелесть!
– Мне это и в голову не приходило. Ты знаешь, ведь я приехал в Москву из Пензы, провинциал, родители самые простые, отец – пьяница. Да, и в этом мы похожи. Поступил не сразу. Как я гордился! Как я хотел всем доказать, что не лыком шит, понимаешь? Из кожи лез! А вы все такие столичные, блестящие, успешные. И ты – самый блестящий и успешный. Словно из звездной пыли сотканный. Я когда тебя первый раз увидел… У меня сердце остановилось. Я четыре раза женился, баб этих без счета у меня было, но ни к одной из них я не испытывал и сотой доли того, что тогда к тебе. Ты мне снился. Ничего эротического. Снилось, что ты у меня в комнате и мы просто разговариваем. Такое счастье! Вчера опять приснилось. Впервые за двадцать лет. Потому меня и понесло.
– Ну вот видишь: сон твой сбылся, мы просто сидим и разговариваем, и никакого конца света. Если бы мы тогда с тобой смогли как-то подружиться, у тебя, мне кажется, этих мучений и не случилось бы. Понял бы сразу, какой я болван, и успокоился бы.
– Возможно.
– Саш, а сейчас… это так же… мучительно, как тогда?
– Нет. Совсем нет. Все по-другому. Понимаешь, я же всю жизнь убеждал себя, что ты полный мерзавец.
– Зелен виноград?
– Ну да. И то, что Дара к тебе ушла, тоже в эту концепцию вписалось. И когда пошла волна этого дерьма в СМИ, я верил. Хотел верить! Но даже тогда сомнения были: я же видел, что ты ей вообще не отвечаешь, не оправдываешься. Ты ведь ни одного плохого слова о ней не сказал. А когда мы с тобой стали чаще общаться… Я понял, каким дураком был. Так что – прости.
– Да ладно. Все в прошлом.
– Ты знаешь, я думаю, это была одержимость красотой. Когда видишь что-то поистине прекрасное – мучаешься, потому что не понимаешь, что с этим делать, как жить…
– Возможно. Моя мама однажды в Эрмитаже в обморок упала, представляешь? В галерее скульптуры. Антонио Канова, кажется, скульптор. Какая-то нимфа, что ли, или богиня, неважно – лежала ничком, обнаженная. Мама говорила, так свет падал волшебно! Особенно на ее ноги – на пяточку. И она в обморок упала. От совершенства этой мраморной пяточки.
– Здорово!
Оба старались скрывать смущение: не часто им приходилось пускаться в подобные откровенности. Синицкий налил себе еще водки и вздохнул:
– Может, зря я тебе рассказал?
– Нет. Ты же чувствуешь, нам легче стало? И потом, все останется здесь, на этой кухне.
– Я надеюсь.
Дверь приоткрылась, и заглянула Татьяна:
– Мальчики, вы как? Не поубивали друг друга?
– А должны были? – рассмеялся Алымов.
– Танюш, все хорошо. Сережа понял.
– А что вы ничего не едите? Саш, ты плохо угощаешь. Давайте я вам котлет разогрею? Вы же голодные. Что эта закуска.
– Тань, не суетись.
– Может, вы с нами посидите? – предложил Алымов.
– Да я неважно себя чувствую. Токсикоз.
– Ну вот, а тут еще я притащился…
– Все хорошо, Сережа. Все нормально. Я рада, что вы нашли взаимопонимание. Саш, а ты не увлекайся, ладно? Закусывай, закусывай.
– Я закусываю…
Татьяна быстро поцеловала его в макушку и ушла, Синицкий смущенно покосился на Алымова.
– Саш, а Таня что – знает?
– Да. Слушай, правда, хочешь котлету? Я, честно говоря, холодные больше люблю.
– Давай.
Синицкий достал из холодильника кастрюльку – каждый положил по котлете на кусок хлеба, и они одновременно откусили, усмехнувшись. Прожевав, Синицкий сказал:
– Таня все знает. Она же меня спасла тогда. Не хотел тебе говорить, да ладно. В общем, была у меня попытка самоубийства. – Увидев выражение лица Алымова, он замахал рукой: – Да глупость сплошная, ничего страшного, один позор. Не переживай. А Таня медсестричкой была. Ну, и вытащила меня из депрессии. Сейчас она врач, хороший.
– А как же ты говоришь, что она – четвертая жена? Что-то я не понял.
– Да так. Она моя первая женщина и четвертая жена. Бросил я ее с ребенком. Нашему сыну шестнадцать, представляешь? Отношения у меня с ним – хуже некуда. Никак простить не может. Таня, бедная, между нами как меж двух огней! Мы с ней случайно встретились, уже после Дары. И я понял: вот оно – настоящее. Любит меня всю жизнь, такого идиота. Она и настояла, чтобы мы с тобой поговорили. Я же все время напрягался – боялся, что повторится то безумие. Да, и спасибо, что ты первый подошел. А то я никак не решался. И вообще – спасибо. Что выслушал. И понял.