
Некроманс. Opus 1
– У вас что, есть цветы, которые распускаются зимой?
– Нет. Это летоцвет, они отходят в самом начале лета. – Герберт сверху вниз следил то ли за цветком, точно тот мог куда-то убежать, то ли за ней. – Под замком горячие источники, вода оттуда течёт в краны по трубам. Здесь как раз пролегает одна, вот семечко и пригрелось. Ещё зима поздняя, немудрено…
Кончиками пальцев Ева погладила мягкое соцветие – ласково и бережно, как котёнка. Ожидала увидеть жёлтую пыльцу на коже, но в отличие от одуванчика летоцвет не пачкался.
Когда она подняла глаза, то под нечитаемым пристальным взглядом Герберта почувствовала себя неловко.
– Что?
– Впервые вижу, чтобы кто-то так радовался самому обычному цветку. Чаще видел тех, кто изысканный букет принимает как безделицу.
Ева могла бы сказать, что букеты ей тоже не особо нравятся. Учитывая специфику музыкальной профессии, это было забавно, но она всегда жалела цветы, срезанные лишь для того, чтобы завянуть в вазе за какую-то неделю. Хорошо если неделю: чаще букеты держались пару-тройку дней, несмотря на все ухищрения вроде подрезания стеблей и подкормки сахаром. И не попросишь же зрителей дарить тебе растения в горшках – приходилось принимать дары и всякий раз грустить, пока скатерть на столе осыпало конфетти лепестков.
Однако глядя в нежный свет в глазах Герберта, ей расхотелось говорить что-либо. По крайней мере, словами.
– У нас нет цветов, которые распускаются зимой, – изрёк некромант минутой позже, всё ещё вжимая её в стену чуть поодаль от цветка. – Но есть те, что растут под снегом. В горах, у самых высоких вершин. Когда-нибудь покажу их тебе… Раз уж ты у нас, как выяснилось, истинное дитя Великого Садовода.
– Бог весны и возрождения? – Припомнив рассказы Эльена, Ева хмыкнула. – Да мы просто идеальная пара. Единство противоположностей…
Мозг, свеженький и выспавшийся после очередной ванны, сплёл воедино горы, концерты и Жнеца – и причудливым кульбитом окунул свою хозяйку в воспоминание, которого обычно та старалась избегать.
«Хочу покорить Эверест», – говорила в нём Динка, мечтательно глядя на экран их стационарного компа.
Дело близилось к Новому году, и то был один из последних вечеров, когда трое детей четы Нельских собрались вместе. Лёшка настраивал телевизор, присоединяя к нему ноут, чтобы они могли с комфортом посмотреть ребилд «Евангелиона». Динка залипала в интернете. Ева нетерпеливо следила за приготовлениями с разложенного дивана, подворовывая печенье из стеклянной миски.
«Глупо, – изрекла Ева (два светлых хвостика, тридцать кило веса и сто сорок сантиметров от мыска до макушки). Так важно, как только могла сделать это с набитым ртом и с высоты одиннадцати лет. – Это же очень опасно!»
«Ещё как, – довольно подтвердила Динка, слегка дрожащим пальцем крутя колёсико мышки. – Выше восьми тысяч метров вообще начинается «зона смерти». Холод жуткий, ветрина, бури. Кислорода в три раза меньше, чем у нас сейчас. Пересекаешь восемь тысяч – начинаешь медленно умирать. Задержишься чуть дольше, чем нужно, – всё, привет. И никто тебе не поможет, если будешь замерзать: людям бы самим оттуда уползти, тащить тебя просто сил ни у кого не будет. – Азарт, с которым сестра говорила об этом, мог напугать и менее впечатлительного человека, чем одиннадцатилетний ребёнок. – А отметка в восемь с половиной тыщ метров – зелёные ботинки».
Ева непонимающе уставилась на монитор, силясь через полкомнаты разглядеть то, что на нём изображено.
«Зелёные ботинки?..»
«Тело индийского альпиниста в зелёных ботинках, – пояснила Динка радостно. – Тела из «зоны смерти» спустить практически невозможно. Так и лежат там, где умерли».
«Кошмар какой! – Ева подскочила, раскидав печенье по голубенькой замшевой обивке дивана, служившего сестре спальным местом. Хорошо хоть не стукнулась головой о кровать-чердак, на которой спала сама. – Зачем люди туда вообще лезут?! Совсем психи?»
«Дурилка, ты представляешь, что с тобой будет, если вернёшься оттуда? Какой фигнёй любая проблема покажется после того, как ты полз по крыше мира со смертью наперегонки? И небо там так близко, что его можно рукой коснуться… – Она и сейчас помнила мечтательность, звучавшую в Динкином голосе: за всю жизнь она нечасто видела сестру такой. – А каково оттуда на мир взглянуть! Там всё будет ерундой… мегаполисы, президенты с их вознёй, все глупые завистливые людишки, все неприятности…»
Уже много позже, когда они снова и снова говорили об этом (от своей безумной идеи Динка не отказалась, даже обретя новую профессию), Ева поняла, что тогда так воодушевило сестру. Лишившись и музыки, и вершины, к которой нужно стремиться, – для Динки это был сольный концерт в Альберт-холле, она отчаянно искала себе другую цель. Поскольку сестра по мелочам никогда не разменивалась, цель эта обязана была являть собой вершину грандиознее и достойнее прежней.
Открыв для себя идею с восхождением на Эверест, Динка впервые за долгое время вновь ощутила вкус к жизни. И смертельная опасность лишь подогревала ей кровь, что в разлуке с фортепиано превращалась в тихо загнивающую воду.
«Этот твой вечный оптимизм, – выдал Лёшка с внезапной злобой, выпрямившись подле тумбочки с настроенным телевизором. – Может, хватит уже?»
Динка – семнадцатилетняя, как Ева сейчас, белокурое, светлое, неунывающее солнышко, – уставилась на брата:
«Что хватит?»
«Может, признаешь наконец, что для нас всё кончено?»
Ева, собиравшая печенье обратно в миску, мигом затихла, желая стать человеком-невидимкой.
«То, что с нами случилось, не конец света, Лёш».
«Это конец моего света».
«Если не можешь жить без музыки, ты можешь стать теоретиком».
«Изучать, как играют другие? Вспоминая, как когда-то я делал это сам? Спасибо, Дин. Отличная пожизненная пытка. – Брат упал в кресло, дрожащими руками прикрыв исхудалое лицо и красные глаза. – Я – это скрипка. Скрипка – это я. Она – центр моего мироздания. Если она не вернётся, мне остаётся только умереть».
Тогда они ещё не знали, что и вечная краснота глаз, и раздражительность, и суицидальные настроения – следствие той дряни, которую он последний месяц курил в подворотнях со своими новыми дружками. Стремясь скрасить Лёшкино существование после трагедии, сломавшей ему руки и жизнь, родители регулярно и без возражений давали сыну деньги то на кино, то на новую игру, то на посиделки в кафе. Не зная, что в итоге тот тратит их на другое.
Как выяснилось, с момента, как Алексей Нельский впервые попробовал наркотики, до передозировки прошло совсем немного времени. Это было обиднее всего. Наверняка врач, старавшийся реабилитировать их с Динкой изувеченные руки, при очередном плановом осмотре понял бы, что один из пациентов употребляет нечто, чего употреблять не следует… да только до очередного осмотра Лёшка не дожил. О том, что он был наркоманом, остальные Нельские узнали, лишь когда услышали заключение судмедэксперта.
Евы там не было, естественно. Но Динка потом рассказала ей всё, что требовалось.
«Заткнись! – Сестра вскочила со стула, почти рыча: прежде Ева никогда не видела её такой. – Заткнись, идиота кусок! Ты только себя послушай! Пятнадцать лет пацану, ещё в жизни ничего толком не видел, а уже умирать собрался? – Она ткнула пальцем в фортепиано, на котором сейчас играла только Ева, делая домашку по сольфеджио. – Скрипка – это просто кусок грёбаного дерева, и моё фоно, и Евкина виолончель тоже! А ты – человек, чёртов венец творения!»
Ева, считавшая свою виолончель отнюдь не заслуживающей подобного звания, слабо возмутилась, но промолчала.
Лёшка, оторвав руки от лица, посмотрел на старшую сестру: такой ужас мог бы всплыть в глазах священника, которому только что предложили со злобным хохотом сжечь распятие, распевая гимны во славу сатане.
«Как ты можешь… – он скорчился в кресле, судорожно облизнул сухие губы, – несёшь такое… я думал, для тебя музыка тоже…»
«Мы больше не можем играть. Этого не изменить. Значит, нужно жить дальше. Ты – не приложение к инструменту. Ты не рассыплешься в прах и не разлетишься по ветру, потому что потерял возможность извлекать звуки из железных прутиков».
Ответом ей была Лёшкина кривая улыбка. И тишина со стороны дивана, на котором съёжилась Ева, не знавшая, что можно сделать или сказать.
Имеет ли вообще право говорить она, единственная из всех не потерявшая то, что потеряли они?
«Только послушай себя. Кто мы? Я – скрипач. Ты – пианистка. Так мы отвечали всегда. А что нам отвечать теперь?»
«Я – Дина Нельская. Ты – Алексей Нельский».
«Нет. Мы всегда то, чем мы занимаемся. Скрипач. Пианистка. Бизнесмен. Адвокат».
«И много тебе скажут эти слова? Они включают в себя то, чему ты смеёшься, что любишь, что ненавидишь? Имя тоже не включает, но оно хотя бы всегда остаётся с тобой. – Отвернувшись, Динка пнула подушку на полу: та так и осталась валяться посреди комнаты после их утреннего с Евой боя. – Мы сделали музыку своей жизнью, но забыли о том, что жизнь вообще-то не равна ей. Она украла наши жизни, заменила их собой, и теперь мы разваливаемся на куски, потому что слишком много думали о музыке и слишком мало – о себе. Господи, да мы даже не знаем толком, кто мы такие на самом деле! Она влезла в наши личности, заменила наши души, а теперь, когда она бросила и отвергла нас, мы пустые внутри. Всё равно что жить ради другого человека, делать его центром вселенной, а потом потерять его – и всё, твой мир рухнул. Но пустоту всегда можно наполнить. Мы должны просто… почистить себя, как луковицы. Снять верхние слои, вернуться к истоку. Мы ведь были и прежде, чем взяли в руки скрипку или сели за фоно. И я не готова признать, что это всё, на что мы годились. – Присев на корточки, Динка примиряюще накрыла искалеченные Лёшкины руки своими – такими же. – Мы занимались музыкой. Мы считаем, что жили ею, но живём и теперь, без неё. А ею – просто занимались. Но эти занятия свели всё наше существование только к ним, а нельзя сводить жизнь к одной музыке, одной цели, одному человеку, одной работе, одной семье. Мы заигрались в новых Моцартов и забыли, что, помимо музыки, есть в мире много других вещей, прекрасных, классных вещей, которые так глупо не узнать и не попробовать, пока ты ещё здесь. Теперь мы можем заниматься этим другим. Почему бы тебе не понять это? Почему бы не начать наконец по-настоящему жить?»
Даже сейчас Ева помнила всё в мельчайших деталях. К примеру, какими были глаза брата, когда, вдоволь насмотревшись на их пальцы, он поднял взгляд.
Взгляд, уже тогда принадлежавший мертвецу, которым он стал две недели спустя.
«А если я просто не могу?..»
– …Ева?
Она моргнула. Лишь сейчас осознав: память уволокла её так глубоко в прошлое, что голосу Герберта не сразу удалось вернуть её оттуда. Лишь сейчас она поняла, насколько душеспасительные речи, которые она обращала к некроманту не так давно, напоминали давние интонации сестры.
Насколько слова их мёртвого брата напоминали иные изречения Герберта.
– Скажи, зачем тебе нужен призыв Жнеца?
Вопрос вырвался у Евы внезапно. Для него, но не для неё. И, конечно же, Герберт помрачнел – недоумевая, зачем нужно портить дурацкими вопросами такой хороший день, сыпавший на них редкий снег.
Не спросить Ева не могла.
Она обязана сделать то, что не попыталась сделать шесть лет назад. То, что так и не получилось у Динки. То, что толкало Еву читать проповеди колючему венценосному снобу, тогда ещё бывшему ей никем, – или убедиться, что в действительности она снова не имеет на это права.
Только теперь не из-за трусости.
– Ты и так сделал то, чего не удавалось никому до тебя. Изобрёл новый вид стазиса. Посмертную регенерацию. Способ поднять разумное умертвие. Тыуже вошёл в историю. А если проживёшь долгую жизнь, вместо того чтобы с немалой вероятностью погибнуть в двадцать три, совершишь ещё десяток великих открытий и прославишься ещё больше. Укреплять власть королевской династии тоже ни к чему, учитывая грядущий переворот. Мираклу, конечно, не помешает поддержка нового Берндетта, но он может обойтись и без неё. Так почему ты так хочешь призвать Жнеца?
– Потому что могу. – Прижав ладони в перчатках к замковой стене по обе стороны от её лица, Герберт отстранился на расстояние выпрямленных рук. – У каждого своё предназначение. Моё – такое.
– Кто тебе это сказал? Отец? Айрес?
– Они. И я сам. Я верю, что мне неспроста даны такие силы. – Он отстранённо качнул головой. – Мало кто в народе помнит имена тихих некромантов-учёных. Даже открывших фундаментальные законы. Зато Берндетта помнят все.
– Значит, амбиции? Гордыня, жажда славы, мания величия – вот что тобою движет?
– Да, – ничуть не смутившись, сказал Герберт, подпуская в голос ту едкость, которую в разговорах с ней он уже давно себе не позволял. – И амбиции, и гордыня, и всё остальное, чего не должно быть в хорошем, правильном мальчике, каким, наверное, ты хотела бы меня видеть. Но не только. Не в первую очередь. – Резко отступив на шаг, он отвернулся, сложил руки за спиной, глядя в небо. – Ты можешь представить, что это такое – быть богом? Соприкоснуться с тем, кто вечен, мудр и стар, как сама Вселенная? Ощутить бесконечную мощь в себе, убедиться, что ты и правда избран Им, достоин Его благословения? Всё равно что на минуту стать солнцем. Это самое высокое, самое прекрасное, что кто-либо из наделённых Даром способен совершить, самое волшебное, что он может ощутить. – Ева не видела его глаз, но их затуманенное выражение без труда читалось в голосе. – Возможность добиться этого стоит всего, чем ты можешь за неё заплатить.
Эверест… Ева снова вспомнила о тех, кто поднимается туда, хорошо зная, что может не спуститься обратно. Кажется, на вопрос «зачем вам туда?» они отвечали: «Потому что он есть». Просто затем, чтобы стать тем, кто его покорил. Просто затем, чтобы посмотреть на мир с той потрясающей кристальной высоты, куда способны забраться единицы.
Чтобы разделить свою жизнь на «до» и «после».
– Я могу сделать это. Я один из немногих, кто может. И не прощу себе, если отступлю просто потому, что струсил. – Когда Герберт оглянулся, на губах его стыл призрак усмешки, от которой Еве стало больно. – Не беспокойся, о твоей безопасности я позабочусь. Даже если я погибну, тебе ничего не будет угрожать.
– Но это невозможно, – машинально сказала она. Тут же испытала смутное желание треснуть себя по лбу: в ситуации, когда Герберт и без того смотрит на неё с этой горькой усмешкой, выдававшей привычку во всём видеть здоровый и нездоровый эгоизм, правильнее было сказать совсем не это. Тем более о своих плачевных перспективах Ева действительно думала в последнюю очередь. – И вообще, я не за себя беспокоюсь! Хотя не могу не напомнить, что обещание своё ты в таком случае нарушишь.
– Что сделаю всё, чтобы тебя оживить? Не нарушу. Я делаю всё, что в моих силах. Я каждый день бьюсь над формулой, которая сделала бы это возможным. Но я уже говорил, что воскрешать тебя в любом случае буду не я. Это не моя специальность. – Он вновь отвернулся, предоставив Еве сколько угодно смотреть на тёмную шерсть капюшона, скрывавшую бледное золото его волос. – Ты знала, кто я. Какой я. С самого начала.
Она опустила взгляд на цветок, пушившийся над брусчаткой крохотным солнышком. Понимая, что ответы лишь подтвердили то, что ей страстно хотелось опровергнуть, и дело не только в амбициях, стремлении оправдать отцовские ожидания, прочей шелухе, которой окутали его извне. Дело в том, что крылось под этой шелухой, в нём самом.
В призрачных крыльях, которые даровал ему Жнец.
«…если действительно любишь, ты позволишь ему расправить крылья и ответить на зов…»
Если однажды Динка всерьёз соберётся на Эверест, ставший её мечтой, вправе ли Ева запретить ей это? Чтобы до конца своих дней та тоскливо смотрела в небо, думая, что не решилась подняться туда, где его можно коснуться рукой, ради того, чтобы остаться с теми, кто ходит по земле? Можно возразить, что это эгоизм: рисковать собой, не думая о тех, кому будет больно, если ты умрёшь. Но тот, кто подрезает крылья твоей мечте, эгоист не меньший.
Если не больший.
– Я поняла. – Сложив вместе ледяные ладони, Ева прижала их к губам молитвенным жестом. – Пообещай мне кое-что. Пожалуйста.
Когда Герберт обернулся, в его лице стыло удивление. Наверное, не ожидал, что она сдастся так быстро. Да только он прав: Ева знала, какой он. Знала уже тогда, на лестнице, когда отрезала себе все пути назад. И им обоим нравилось друг в друге то, что теперь толкало его в свою личную «зону смерти».
Самоотверженная, самозабвенная любовь к тому, что делаешь, – и готовность идти до конца, не жалея себя.
– В нашем мире есть гора. Высочайшая. Которую, естественно, многие хотят покорить. – Всё, когда-то рассказанное Динкой, всплыло в сознании так живо, точно текст был перед ней на экране. – И у людей, которые хотят это сделать, есть свои непреложные законы.
Ева не собиралась разделять цель и мечту сестры. Однако законы эти всё равно запомнила. Они неизгладимо врезались в память жестоким расчётливым цинизмом, особенно тот, который сейчас она не стала озвучивать:«Если не можешь идти дальше – умирай и не проси о помощи». На той высоте, где рождались эти законы, не было места ни человечности, ни состраданию. Оставалась лишь логика, холодная, как ветер «зоны смерти», в клочья раздирающий одежду тех, кто навеки остался там. И если подумать, принцип этот прекрасно применялся не только на горных вершинах – везде, где ставки слишком высоки, чтобы игроки могли позволить себе такую роскошь, как мораль.
Чем не альпинисты те, кто с той же леденящей расчётливостью карабкается на верхушку социальной лестницы? Или политики, играющие в престолы со своих сияющих высот?..
– Если твоя цель – достичь вершины, ты погибнешь. Потому что вершина – это только половина пути. Если ты достиг вершины, но погиб на спуске, ты не покорил её. Эверест покоряет лишь тот, кто вернулся обратно. – Она судорожно сцепила соединённые ладони: в движении выплеснулись все эмоции, которым Ева не позволила прозвучать в голосе. – Так вот. Пообещай мне, что вернёшься. Если не ради меня – хотя бы потому, что неудачника никто не запомнит.
Она не позволила облегчению улыбкой отразиться на лице. Ни когда взгляд его смягчился, ни когда Герберт, шагнув вперёд, накрыл её руки своими.
Да ей и не хотелось улыбаться.
– Я знаю. – Он коснулся губами её пальцев, точно словами пытался согреть их сквозь светлую замшу перчаток. – Верь в меня. Я не собираюсь умирать. Должен же я похвалиться тебе, как это было.
Последнее вновь сопроводила усмешка. На сей раз – без горечи. И лишь увидев её, Ева позволила себе выдохнуть (фигурально, естественно).
Гербеуэрт тир Рейоль уступил место Герберту, с которым они смотрели мультфильмы по вечерам. А тот никогда и ни в чём ей не лгал.
– Вот бы как-нибудь сберечь его от мороза, – невпопад произнесла Ева, кивнув на летоцвет. Наверное, просто очень хотела закрыть этот разговор. – Здесь он в любой момент погибнуть может. А так хочется, чтобы ещё пожил и поцвёл подольше…
– Я о нём позабочусь.
– Правда?
– Правда.
Свои чувства на этот счёт Ева выразила благодарным поцелуем в его благородный нос.
До традиционного вечернего фейропития после прогулки у них осталось немало времени, так что, поручив Еву заботам Эльена, Герберт удалился по своим делам. Наверное, для работы над воскрешающей формулой, заботы о судьбе своих верноподданных, наложения на цветок каких-нибудь тепличных чар и ещё пары дел, времени на которые хватило бы только у Цезаря.
Впрочем, сегодня занятость некроманта была даже к лучшему. Она предоставила возможность без спешки доделать его подарок.
– Эльен сказал, завтра день твоего наречения, – проговорила Ева, когда Герберт вновь озарил присутствием её обитель. Протянула ему плетёную корзинку, украшенную бантом из алой ленты, обвитой вокруг одного из прутьев. – Это тебе.
Некромант воззрился на гнутые печенюшки, лежавшие внутри.
– Я бы подарила завтра, но завтра ты на целый день уйдёшь. – Герберт известил её об отлучке ещё утром, не удосужившись объяснить, что, помимо очередного урока с тётушкой, во дворце намечается торжественный ужин. По словам Эльена, его господин ужасно не любил праздники – особенно те, что имели хоть какое-то отношение к его появлению на свет. – К тому же внутри… в общем, лучше сегодня.
– Это печенье? – Герберт слабо улыбнулся; приятное изумление, проявившееся на бледном до изнурённости лице, согрело Еве душу. – Сама пекла?
– Именно. Разломай одно.
Взяв сладость в руки, некромант сел на кровать, позволив Еве опуститься рядом и отставить корзинку на прикроватный столик. Хрустнув ломким тестом, достал и развернул спрятанную в нём бумажку, собственноручно вырезанную Евой из нотного листка.
Если напоминание о грядущей памятной дате и было ему неприятно, он ничем этого не выказал.
То, что человек не хочет отмечать свой день рождения – или день, когда отец дал тебе имя, без разницы, – Ева тоже считала неправильным. Сама она, конечно, не отмечала именины, но родился Герберт весной, а отучать его от вредных привычек нужно было уже сейчас.
–«Завтра преподнесёт тебе нежданный подарок», – зачитал некромант, вглядевшись в керфианские буквы, нацарапанные шариковой ручкой. – Это что, предсказание?
– Печенье с предсказаниями. У нас их дарят на разные праздники… те, кто знает, что это.
Ева с Динкой, естественно, знали. Так что время от времени пекли вкусные подарки окружающим и друг дружке. Впрочем, это не мешало Еве сегодня долго шаманить с местными ингредиентами, пытаясь добиться от теста нужной консистенции, а затем благополучно спалить первую партию. Приготовление в печке при отсутствии таких благ цивилизации, как готовая бумага для выпечки, да ещё на непривычной посуде сильно отличалось от приготовления в электрической духовке.
Хорошо хоть Эльен помогал всем чем мог, предоставляя необходимое по первому требованию.
– Но там не только предсказания, – добавила она.
– А что ещё?
Ева уклончиво улыбнулась.
– Съешь. И возьми другое. Вдруг попадётся нужное.
Нужная попалась лишь с третьей попытки. Сразу после«У тебя всё получится». И, прочитав записку на узкой бумажной ленточке, Герберт поднял на неё долгий, без улыбки, взгляд:
– Я тебя тоже.
Тихая, абсолютная, почти торжественная серьёзность почему-то заставила Еву опустить глаза.
– Я ещё думала сложить тебе тысячу бумажных журавликов, чтобы ты мог загадать желание, – пока Герберт жевал печенье, лишь полушутливо произнесла она, взволнованно заправляя волосы за уши. – Но потом подумала, что ты всё-таки должен делать их сам, чтобы оно сбылось, а тебя это вряд ли приведёт в восторг.
– Что за бумажные журавлики?
– Как-нибудь покажу. В другой раз. – Она следила, как некромант бережно скатывает записку в тугой свиток, чтобы спрятать в карман штанов. – В моём мире делают журавликов из бумаги: не вырезают, просто складывают из квадратных листков. Говорят, если сложить тысячу штук и загадать желание, оно обязательно исполнится.
– И как, ты проверяла?
– Проверяла. Вроде бы сбылось.
На самом деле, складывая последнего журавлика и отчаянно желая«хочу, чтобы у Динки всё было хорошо», Ева думала о какой-нибудь волшебной силе, которая исцелит сестре руки. Но на Вселенную, истолковавшую и исполнившую её желание несколько иным образом, осталась не в обиде.
Возможно, сложи она журавликов годом раньше, и Лёшка был бы жив.
Да что с ней сегодня такое? Лезет в голову то, что хотелось бы раз и навсегда похоронить на самых дальних, пыльных и заброшенных чердаках собственной памяти…
– Вообще я не слишком в этом хороша. В оригами. Так называют фигурки из бумаги, – сказала Ева, чтобы чем-то перебить тоскливые мысли. – Там ведь и других зверей складывают, не только журавлей. Птиц, кошек, лис… Даже драконов. А я разве что журавлей да ещё цветы умею делать.
– К слову, о цветах. – Отряхнув руки от крошек, Герберт вытянул ладони, подставляя их под нечто невидимое. – У меня для тебя тоже есть подарок.
Когда невидимое стало видимым, Ева увидела стеклянный фонарик. Небольшой, с её ладошку, с шестью прозрачными гранями в серебряной оправе. У них дома на пианино стоял почти такой же, алюминиевый, используемый как декоративный подсвечник.

