– Значит, найду сам! – крикнул он вслед, придержав дверь.
– Угу… ищи…
Соня уже вбежала на второй этаж и, пытаясь справиться с дыханием, чуть медленнее принялась подниматься на третий. Телефона у неё в доме отродясь не бывало. Ну, а мобильный – не в счёт, его можно попросту отключить.
Не успела она миновать последний пролёт, как на четвёртом этаже распахнулась дверь. На пороге стояла Анька.
* * *
Неужели смотрела в окно? И, наверное, слышала их в подъезде…
Не отвечая на робкое приветствие, Анька молча повернулась к сестре спиной и принялась куда-то собираться. Сначала иезуитски долго, тщательно красилась, потом подбирала косынку на шею и взяла, не спросясь, Сонину. И только когда натянула свои длинные сапоги гармошкой – любимая форма одежды под короткую юбку, Соня не выдержала.
– Ну и далеко намылилась? – спросила она небрежно, стараясь скрыть беспокойство.
– Не твоё дело, – отрезала сестра.
– Ань… Не надо, а? Над матерью измывалась, за меня принялась, да? Будешь шляться всю ночь, а я не спи? – Соня с ужасом слышала в своём голосе истеричные нотки Мары, но понятия не имела, как выйти из положения. – Вчера пришла в половине третьего. А сегодня во сколько?
– А ты мужиков позови. У тебя их теперь два, – Анька обернулась и вытаращила на неё полные ненависти глаза. – А я тоже пойду искать. Чем я хуже? Тебе можно, а мне нельзя?
– Аня… Ань, прекрати, пожалуйста… Послушай меня… Я ему всё сказала. Он больше не придёт. Ань, ты куда идёшь? На дискотеку? С Костиком или с Линкой?
– Всё ему сказала?! – истерично взвизгнула сестра. – Десять минут стояли – я засекла! Интересно, что же можно сказать за десять минут? «Пошёл вон» – триста раз?
– Каких ещё десять? – растерялась Соня. – Да он меня в подъезд не пускал, какие десять?
– Всё! Всё, хватит! Ничего! Не хочу! Знать!
– Аня!
– Двадцать три года «Аня»! А ты для него – старая, старая! Ему будет тридцать, а тебе тридцать восемь! Ему тридцать пять, а тебе… сорок три! Ему сорок два, а тебе – пятьдесят! – Анька как будто наносила хлёсткие удары ей по лицу – справа, слева… – Да он тебя бросит, как папа – маму! Забыла, да? Забыла? И будешь – одна! В морщинах, без зубов, без волос, толстая, никому не нужная! А он найдёт! Молодую! Красивую! Здоровую!
– Аня…
Соня прислонилась к стене и схватилась за голову.
– Аня, что ты несёшь…
– Действительно… Что я несу? Какие пятьдесят? Да он трахнет тебя два раза, и всё! А Женя тебя бросит! Я ему всё расскажу, всё!
Она сорвала с вешалки сумочку и, не оглядываясь, вылетела из квартиры, с силой хлопнув дверью. Соня ещё несколько минут простояла, словно её приковали к стене. Потом с трудом оторвалась и отправилась на кухню. Не замечая, что делает, поставила на газ чайник. В голове творился полный сумбур. Ей хотелось реветь – неизвестно только, от чего… от всего сразу. От страха за Аньку, от обиды за её слова. От того, что спокойная, замкнутая, размеренная жизнь за несколько дней превратилась в сплошной кошмар, состоящий из впечатлений самого разного свойства, от того, что она ничего не понимала – что хочет, чему рада, чего боится. От мыслей про Женю, Диму, Танечку, Мару…
Но Соня не заревела. Она пыталась поймать какое-то равновесие, надежду, выход из положения. Вот самый простой вариант. Если снова появится Дима – она не будет с ним даже разговаривать, отошьёт раз и навсегда. Успокоит Аньку. И позовёт Женю жить с ними. Или уйдёт к нему… Нет, нет, лучше, он сюда… да неважно! Будут готовиться к свадьбе, всё вернётся в свое русло…
Кстати, Женя обещал сегодня прийти. Рука замерла над чайником. Соня не могла заставить себя думать, что хочет этого. Вот-вот раздастся звонок в дверь, и войдёт Женя. А она сейчас не в состоянии с ним говорить. И… не в состоянии снова быть с ним – так, как вчера. Ей придётся притворяться, а он сразу заметит. Или – не придётся? Или наоборот, хорошо, если он придёт – всё сразу встанет на свои места, она вспомнит, какой он замечательный, захочет, чтобы он её приласкал, успокоил… Они вместе решат, что делать с Анькой, только на него Соня и может сейчас положиться! Но ведь Жене нельзя ничего рассказать… Ни в коем случае нельзя.
Она не заметила, сколько просидела вот так на кухне, глядя на круглые, детские часики над столом. Стрелки вместо цифр показывали на смешные рожицы – грустные, сонные или весёлые. На цифре девять – озадаченная мордочка с круглыми от удивления глазками. На десятке – один глаз уже закрыт. На одиннадцати – почему-то снова улыбка. Соня опомнилась. Женя не шёл, и нужно было позвонить и узнать, придёт он или решил остаться на службе. Мобильник лежал прямо перед ней, но она не могла набрать номер.
Соня пошла в комнату, медленно разложила постель. Потом виновато, замирая от страха, перевела взгляд на Бориса. В полумраке комнаты не было видно его глаз. Это раньше, давно-давно, зелёная часть зрачка отливала перламутром.
– Я не собираюсь повторять ошибки матери! – строго сказала она ему. – Да это совсем не такой случай. Я уже с этим разобралась. Он больше не придёт.
– Позвони Жене, – приказал Борис.
– Завтра… – пролепетала Соня. – Я сейчас… я сейчас не смогу быть с ним собой.
– Дура, – рассердился лис, – немедленно звони.
Она схватила его и прижала к себе, не давая говорить. Просто сжимала в руках, и всё. А потом заревела. Всё-таки заревела…
Не до Бориса
Она вообще очень редко плакала, можно по пальцам пересчитать. Мать – тоже, хотя иногда случалось. Поджидая Аньку у окна поздно ночью, Мара представляла всякие ужасы, и нервы у неё не выдерживали. Но Соня ни разу не видела, чтобы она плакала от жалости к себе или обиды, хотя обид в её жизни было немало.
Вот и ещё одно противоречие Мары. При всей внешней эмоциональности и крикливости – по любому вопросу, будь то политика, выступление певицы или воспитание Аньки (Соню воспитывать было не нужно, но и с ней регулярно переругивались по какому-нибудь чепуховому поводу), никто и никогда не слыхал от матери ни единой жалобы. Ни на боль – физическую или душевную, ни на болезнь. Своими горестями она ни с кем не делилась, не из гордыни, а из твёрдого убеждения, что никому это не может быть интересно, что она недостойна навязываться людям, а все свои несчастья заслужила сама.
О том, что с ней происходило, могли рассказать только глаза. Соня нередко ловила себя на том, что боится минут затишья, когда мать тихонько сидит на кухне, не кричит по ерунде и не строит Аньку. В эти мгновенья смотреть Маре в глаза, если та случайно их поднимала, было невозможно. Тогда они с сестрой, не сговариваясь, старались вытащить мать обратно, вернуть во внешний мир, пусть даже ценой маленькой свары, отвлечь от чего-то внутри неё самой.
Ради удочерения Сони Маре пришлось вступить во взаимовыгодную сделку – незамужней женщине ребёнка по прежним законам не отдали бы, а тут подвернулся Вова-электрик. Приехал он из далёкого Зауралья, жил в общежитии, и Мара прописала его к себе – за печать в паспорте, благо метраж позволял. Марин отец был заслуженным работником железной дороги. Сосед по квартире умер, и семье отдали её целиком, так что от родителей Маре досталась огромная двушка в кирпичном доме, с двумя одинаковыми комнатами по двадцать четыре метра каждая и большой, в прошлом коммунальной, кухней. К моменту появления здесь Сони родителей Мары в живых уже не было.
Постоянная прописка в то время означала стабильное трудоустройство, иной жизненный статус. Через два года Вову выгнала из квартиры очередная гражданская жена, и, оставшись без крова (в общежитие его обратно не взяли, а снимать жильё было не на что), Володя заявился к ним и… остался.
Вообще-то, договоренность у них с Марой имелась чёткая – в квартире он жить не будет. Кто знает, чем могла обернуться для Мары её доверчивость, если бы Вова призвал на помощь закон. Но новоявленный муж права качать не стал, а решил зайти с другой стороны. Неизвестно, что вдруг случилось с сорокалетней старой девой, но она влюбилась. Соня в тот год как раз пошла в школу. Всё, что происходило с матерью, она понимала – не столько разумом, сколько интуитивно. В Маре проснулась всепрощающая баба, готовая обслуживать своего молодого – на десять лет моложе! – мужа, делать для него всё, что тот только пожелает. При её-то скептическом отношении к мужчинам вообще…
Правда, открытых проявлений нежности или ласки Соня не видела, всё это свершалось за закрытой дверью комнаты, вход в которую отныне стал воспрещён – там обитал Вова или, в его отсутствие, дух Вовы. Но, видимо, эти проявления были, потому что брак по расчёту превратился в нечто большее и для Володи – он подобрел, располнел, практически не пил, забыл про приятелей и подружек, и сидел, как довольный белобрысый кот на кухне, хлебая Марин пересоленный, переперчённый, как он любил, борщ.
К Соне отчим отнёсся вполне дружелюбно, как к ничем не мешающему домашнему зверьку. Раз в неделю даже считал нужным принести ей конфетку. И то правда, любви и внимания Мары девочка у него не отбирала, а то, что мать и дочь чувствовали друг к другу – Вова не мог ощущать по определению.
– Мама с ним счастлива, ну и пусть он будет… – сказала тогда Соня Борису.
По правде говоря, она повторяла за тётей Ирой, которая провела с Соней настоящую воспитательную работу – доброй женщине казалось, что девочка должна страдать от появления отчима. Однако Соня замужество матери приняла спокойно – как неизбежное. Она с самого детства довольствовалась малым и не рассчитывала на какое-то там счастье, зная, что этого или не бывает вообще, или не может быть именно с ней. Дядя Лёша брака не одобрял – он, разумеется, считал, что муж должен быть взрослым, надёжным и с высшим образованием. Ира открыто ему не возражала, но Соне одно время казалось, что она маме немного завидует.
Поначалу Соня даже гордилась, что у Мары такой молодой и красивый муж. Значит, и сама она – молодая и очень красивая. Если подумать, мать действительно была тогда ещё молодой. Наверное, природа решила компенсировать ей неуклюжесть, немодность, неспособность к кокетству, потому что старость долго не нападала на неё во всех своих проявлениях. Внешне мать словно законсервировалась, а с появлением любимого мужчины даже похорошела… насколько это вообще было возможно в её случае. Первые заметные морщинки под глазами появились у неё не раньше сорока трёх, тогда же – и первые седые волосы, которые мать так неудачно пыталась закрашивать хной.
Сойдясь с Вовой, она уволилась из разъездного театра и устроилась в городской ТЮЗ – чтобы успевать по дому. Кукольные спектакли давали в нем рёдко, но всё же давали. В первый год Мара участвовала во всех постановках, а по совместительству стала помощником костюмера для игровых представлений. Правда, проработала она там недолго.
Кстати, именно тогда Борис и переселился домой окончательно – дядя Лёша подарил Сонечке своего любимца; всё равно никто не мог управлять этой куклой так, как Мара. Этот день стал одним из лучших в Сониной жизни – ведь пока Борис играл в театре, она не могла быть уверенной, что они не расстанутся. Присутствие друга сильно облегчило ей проживание с Вовой.
А Вова… Да, Вова стал самой серьёзной и непонятной Мариной слабостью. Соня часто с удивлением наблюдала такую картинку. Вова приходил домой с работы и, отужинав, устраивался на диване – устал. Мара приносила с кухни табуретку, на которую водружалась бутылка пива и ставилась кружка. Рядом, на тарелочке, лежала сушёная вобла. Вова сидел, нет, скорее, восседал – прямо, не сутулясь, с осознанием значимости и торжественности действа, как на партийном собрании. Медленно, смакуя, отпивал из кружки, затем, тщательно отобрав кусочек, так же «внимательно» разжёвывал воблу. Иногда протягивал девочке: «Сонька, попробуй рыбки». «Не надо, не надо, – беспокоилась Мара, – Нина Степановна не разрешает, у ребёнка слабый желудок». Притулившись рядышком на диване, она смотрела не на мужа, а прямо перед собой – таким взглядом, от которого любой другой поперхнулся бы, увидев, сколько в нём любви и страдания. Это были те самые редкие минуты её счастья: муж пил не водку, а пиво, не на улице, а дома. Просто настоящая русская, многотерпеливая жена! А Соня смотрела на неё – с жалостью и досадой. Ей хотелось подойти к Вове, взять бутылку и вылить ему на голову. Сцена эта дико её раздражала, просто бесила.
Сложная цепочка взаимосвязей, приведшая Вову в их дом, а именно – «высшая сила», делала в глазах Мары всё происходящее священным, оправданным и неизменным. Вова, вне всяких сомнений, явился к ней посланником от детской подруги Аллочки, которая, узнав на небе об удочерении Сони, послала Маре поддержку, а ребёнку – отца.
Отцом для Сони он так и не стал. Зато через два года родилась Анька. И вот тут Володю как подменили. Дочка тогда значила для него многое, это правда. Он баловал её, сюсюкался с ней. Мара так вообще сходила с ума по своему позднему ребёнку, на любой прыщик или чих вызывала скорую помощь и ни с кем, кроме Сони, малышку не оставляла, разве что иногда, крайне редко – с Ириной. Только когда с Анечкой сидела или гуляла Соня, Мара могла быть спокойна – кому же ещё доверить самое дорогое?
А ведь Соне, если подумать, тогда едва исполнилось девять. Они с матерью всё делали вместе – стирали, кипятили бутылочки, вставали по ночам, и Соня не считала, что её эксплуатируют, как сказал однажды сердобольный дядя Лёша. Для неё это было так же важно, как и для Мары, они понимали друг друга с полуслова. «Девочка проснулась», «девочка покакала» – только они знали цену этой радостной новости, Аньку иногда по целым неделям мучил запор. Вообще она с первого дня росла ребёнком проблемным, таким же, впрочем, как и чувство, её породившее.
Володя только приходил вечером и с умильным видом тряс погремушками – главным в его отцовстве стало слово «моё», чувство собственности, удовлетворённость производителя. Больше ничего делать было не надо – он всё уже сделал! Оставалось только гордиться. Но его, как ему казалось, маловато ценили. Бешеную любовь Мары приходилось теперь делить с малышкой. Вове оставалось достаточно, чтобы не вести себя столь по-скотски. Однако он так не считал.