Он посмотрел, но против всех моих ожиданий начал грубо хохотать. Это было подобно убийству. Розовый свет померк.
– Ты не сделал ей пупка! – закричал он и вскочил. Прежде чем я успел его задержать, он бросился к женщине.
– Откуда у нее может быть пупок, если она не рождена матерью? – крикнул я и побежал вслед за ним. Но он оказался проворнее, и я опоздал. Я не пробежал и половины пути, когда случилось страшное.
Он встал напротив женщины и указательным пальцем пробуравил ей в животе пупок.
– Убирайся! – заорал я, но он меня уже не услышал. Женщина сделала шаг ему навстречу. Все это выглядело так, будто он своим пальцем притянул ее к себе. Потом она очень медленно, в мягком изящном движении, склонилась над ним – сначала как будто нежно, а затем, словно падая в обморок. Последнее, что я увидел, – это как мой друг, защищаясь, выставил вперед руки. Но тело упало на него, потянув за собой всю стену, от которой оно не отделилось.
Так мой друг был погребен в глине.
Тогда я еще не видел, что обрушение стены открыло мне выход, который должен был вывести меня к людям, среди которых я теперь стою. Я не мог этого видеть, ибо взор мой был затуманен. Поэтому я не в силах и теперь связно рассказать о том, как это было. Наверное, это стыдно и лучше умолчать о том, что не раз заставляло меня краснеть, и слабость моя побуждала меня к ложному гневу.
Возможно, что я бросился к могиле друга и, роясь в мягкой земле, попытался его откопать, что слезы страха лились из моих прищуренных глаз. Что земля эта, стоя на которой прямо, я привык соразмерять свой рост, теперь неудержимо проседала подо мной. Да, я рухнул во временной провал. Время перестало существовать. Выглядело это так, словно ниточки, двигавшие марионетку, порвались. Вокруг было только ничто, не было прочной опоры, за которую я мог бы ухватиться. Я искал что-нибудь знакомое, к чему мог бы приобщиться, но при этом не надеялся его найти. В мгновение ока я окончательно освободился от моего прошлого, вынырнул из него. Дома, города, страны, в которых я некогда проживал, превратились в ничто в вихре моего падения. Земля стала всего лишь туманным пятном, в сумраке которого я брел неизвестно куда. Я быстро погружался все глубже и глубже. Мимо стремительно, как обрывки облаков, проносились тысячелетия. Все быстрее и быстрее. Да, мне хотелось кричать. Крик переполнял меня, грозя разорвать на части. Но для того чтобы кричать, мне не хватало воздуха. Меня бы разорвало от боли, если бы не милостивое беспамятство, освободившее меня от нее. Я смог лишь сказать: «Я пропал».
Но может быть и такое, что все это я сказал той женщине, в комнате которой находился, женщине, которая смотрела на меня в зеркало и в чьем отражении глаз я все это пережил. Я был, почти против своей воли, вынужден говорить старомодным стилем, таким, каким в старину имели обыкновение изъясняться рассказчики историй. «Он опустился перед ней на колени и спрятал лицо в ее лоне. Но она…», она же, известное дело, повела себя так, как ведут себя все женщины, когда сталкиваются с подобным. Такие предложения приводят в восторг молодых людей, ибо они воображают, что жизнь должна быть именно такой, и надеются, что в один прекрасный день поведут себя именно так.
Понятно, что на колени я не становился. Но тем не менее происходило нечто подобное, о чем высоким стилем хотят поведать рассказчики этих историй. Говорите что хотите, но возможно, что в минуты потрясения человек ведет себя не так, как это принято в его время.
На этом месте мне, вероятно, стоит сделать паузу, чтобы собраться с мыслями, и это потребует пары минут молчания. Друг – разумеется, я имею в виду того друга, который смотрел на туманность Ориона и сперва очень неохотно меня слушал, – ерзал бы на стуле и многозначительно откашливался.
– Это любовная история, – сказал бы он. Поскольку же, увлекшись моим рассказом, я совершенно забыл об этом друге, его неожиданная реплика из темноты застигла меня врасплох, и я не сразу нашелся с ответом. Поэтому ему пришлось еще раз повторить: – Это просто обычная любовная история. Впрочем, почему бы и нет?
– Почему любовная история? – естественно, осмелился бы я возразить. – Потому что в истории случайно оказалась замешанной женщина? Или почему-то еще?
– Потому что ты старательно избегаешь ее описания.
– Я не могу ее описать и достаточно часто объяснял почему.
– Именно что не можешь. Однако она здесь.
– Ты мог бы выражаться яснее.
– Тебе нет нужды чувствовать себя обиженным.
– Я не обижаюсь, просто я тебя не понимаю.
– На самом деле все очень просто, – друг сделал бы попытку объясниться. – Я тоже когда-то находил себе оправдание в изречении: я не переживаю ничего, кроме самого себя. Другими словами, все вещи и события сами по себе ничего для меня не значат, мне интересно лишь их влияние на меня. Настанет день, когда людям будут внушать, что это в высшей степени неоправданный способ наблюдения и что другие вещи тоже живут собственной жизнью, которая просто ускользает от нашего восприятия. Следствием станет великое потрясение. Человека вытеснят с привычного ему, хотя и воображаемого, центрального места. Тогда уже никто не посмеет сказать: это так-то и так-то. Выгоднее будет молчать. Останется только удивляться и смотреть. Созерцание же есть испытание терпения или, на мой взгляд, переживание, и ты это сам знаешь.
– Но почему все-таки любовная история? – удивленно переспросил я.
– А как еще мне ее назвать?
– В таком случае ты с равным успехом мог бы сказать – если бы я попытался описать тебе какой-нибудь пейзаж, – что я якобы говорю о женщине. В пейзаже есть холмы и долины, а леса, например, можно назвать волосами гор.
– Это зависит от повода, – снова заговорил бы мой друг. – Для меня, вопреки тому, что ты, вероятно, думаешь, пейзаж означал бы не Орион или какую-то туманность, а простую березку в поле. Как мне это объяснить? Существует такая точка, на которой, к счастью, заканчиваются все объяснения. У меня просто есть ощущение, что она смотрит на меня. Она о чем-то думает; возможно, даже поет. Но моего слуха недостает, чтобы ее услышать. Понятно, что я и сегодня говорю: это березка. Необходимо какое-то слово, как разменная монета. Но это уже не то, что было раньше. Вероятно, это можно было бы назвать моей любовной историей. Но у тебя поводом является женщина, а в таких случаях мы привыкли к этому обозначению.
Но меня не удовлетворили такие объяснения. Я бы возразил:
– Оглянись вокруг. Смотри, как разрушен мир и как жалко мы живем. И ты берешься утверждать, что я рассказываю какую-то любовную историю?
– Речь идет о потрясении, – ответил бы он на это. – То, что претерпевает одна вещь, претерпевают все. Волны продолжают накатываться и покатятся назад. Это известно нам из физики. Однако мне теперь думается, что не стоило тебя перебивать. Продолжай, пожалуйста. Расскажи, что произошло с твоей матерью; ибо теперь все уладилось. Когда ты пошел к ней?
– Я иду к ней сейчас.
– Как это сейчас? Мне кажется, что сейчас ты с той женщиной, не так ли?
– Да, это так.
– Ну и?
– Я, наверное, не понял твоего вопроса.
– Я спрашиваю: когда ты ходил к матери?
– Я хожу к ней время от времени.
– Послушай, я вижу, что ты не все смог мне сказать. Но в этом и нет необходимости. Однако ты не посмел мне рассказать, что в ситуации, в какой вы оба находитесь, ты смог еще и время от времени бегать к матери.
– Почему нет?
– Ты же не мог просто взять и сказать той женщине: подожди минутку, я скоро вернусь. Мне нужно кое-что выяснить с моей матерью.
– Почему нет?
– Потому что я очень сомневаюсь, что какая-нибудь женщина на это согласится.
– Эта, однако, говорит: иди уж.
– Ах, вот как?
– Да, потому что она сама решает.
– Ах, вот как?
– Да, и, может быть, без нее вообще ничего бы не получилось.
– Ах, вот как?
– И потом, может быть, это все же не любовная история.
Я не смог отказать себе в удовольствии возразить на эти три «Ах, вот как?». Наверное, березки он чувствовал острее и о звездном небе знал намного больше, чем было известно мне. Что же касается любовной истории, то о ней мне было бы лучше поговорить не с ним, а с женщиной, которую я упомянул в начале моего рассказа, с той, на край кровати которой я бы присел, чтобы все это рассказать. Признаюсь, что мне трудно удержать вместе все нити. Мне это не удается никоим образом. Сижу ли я на краю кровати или сплю в ней – разница, в сущности, невелика, и ни для одной женщины я не был большей тайной, ибо с этой я был столь близок только единожды. Но разве не все равно, от какой женщины исходит улыбка, которая в первый раз отражается в моих словах?
Все эти вещи боятся цветистых слов – от них такие вещи рассыпаются. Их высшая и окончательная нагота оберегается нежным взглядом от вскрытия, как заключенная в раковину жемчужина. Вокруг же глухо колышется многоцветное море.
В какой-то момент, посреди этой вечности, я пошел к матери. Повел меня мой брат, как и было ему назначено. Мы были в пути долго, очень долго. Мы преодолели море. Мы шли в том направлении, которое раньше называли направлением на север. Но там не было так холодно, как об этом рассказывают. Однако по мере нашего продвижения вокруг нас становилось все тише и безлюднее.
Наконец мы причалили к берегу какой-то тихой бухты. Это было вечером; стояла совершенно безветренная погода, ни одного дуновения. «Здесь мы должны высадиться, – сказал мой брат, – это конечный пункт». Мы вышли на берег. Поселение состояло из восьми или десяти крепких бревенчатых хижин; крошечные оконца были забраны ставнями. Ставни были наглухо закрыты. Там никто не жил. Может быть, в прошлые десятилетия сюда приплывали рыбаки, или стремившиеся к познанию нового материка путешественники, или такие люди, как мой брат и я.