Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Пьер, или Двусмысленности

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
9 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Его славословили и возвеличивали за гробом превыше царя Мавзола[64 - Мавзол (лат. Mausolus; 377–335 гг. до н. э.) – персидский сатрап, что правил Карией, царством на полуострове Анатолия (Малая Азия, ныне – турецкая провинция Мугла). Его великолепную гробницу, постройку которой завершила его сестра и супруга Артемизия, провозгласили одним из семи чудес света, а слово «мавзолей» стало нарицательным. Артемизия также устроила состязание риторов, где участники должны были славить покойного царя, и раздала им награды.], этого смертного отца, который, пройдя почтенный, добродетельный жизненный путь, почил в бозе и был погребен с величайшим почетом, словно у райского источника[65 - В оригинале – as in a choice fountain; зд.: райский источник. В древности похороны с величайшими почестями означали возведение огромной и роскошной усыпальницы или мавзолея над прахом покойного, а у мавзолея нередко возводили фонтан. Вероятнее всего, Мелвилл ссылается на вот какую традицию. На Востоке фонтаны возводили на кладбищах или святых местах, и этот вид фонтана называли «сельсебиль» (райский источник); по преданию, в мусульманском раю течет райский источник, от которого будут пить только праведные (Коран, 76-я сура, 18-й аят).], в сыновней памяти сердца его ребенка, одаренного добрым сердцем и чуткой душою. В те поры Соломонова мудрость еще не проливала свои мутные потоки в девственные воды молодого источника его жизни. Редкая добродетель, призванная оберегать нас от всякого зла, обладает родником, где текут такие же благословенные воды. Все приятные воспоминания, окунаясь в сей источник, обращаются в мрамор; все те воспоминания, что мало-помалу стираются из памяти, приобретают там прочность и бессмертие. Так и чудные воды некоего источника в Дербишире[66 - Источник в Дербишире (англ. petrifying well) – удивительный водопад в Мэтлоке, графство Дербишир, Великобритания: его воды, в силу своего особенного состава, в который входят уникальные минералы, может постепенно превратить в камень любой предмет.] превращают в камень птичьи гнезда. Но если судьбе угодно, чтоб отец подольше задержался на этом свете, слишком часто все оборачивается так, что дети устраивают ему не столь пышные похороны, а его идеализация в их сердцах проходит далеко не с той торжественностью. Подросший мальчуган с широко распахнутыми глазами примечает, или же ему смутно чудится, что он примечает все слабые места и пороки в характере своего родителя, перед которым он, бывало, испытывал такой священный трепет.

Когда Пьеру было двенадцать, отец его скончался, оставив после себя, по мнению решительно всех, добрую славу джентльмена и хорошего католика, в сердце своей жены – неувядаемые воспоминания о длинной веренице ясных дней безоблачного и счастливого супружества, а на дне души Пьера – память о живом воплощении редкой мужской красоты и добросердечия, с коим соперничать мог разве что некий божественный образ, который и влил в его сердце такую любовь к добродетели. Грустными зимними вечерами у жарко натопленного камина или же в летних сумерках на открытой южной веранде, когда таинственная тишина сельской ночи разлита всюду, Пьеру и его матери приходил на ум бесконечный рой мыслей о давно минувшем, а впереди этой призрачной процессии всегда шествовал величественный и свято чтимый образ покойного мужа и отца. Затем начинала течь их беседа, посвященная воспоминаниям, глубокомысленная, но не лишенная приятности; и снова и снова все глубже и глубже душа Пьера проникалась затаенным тщеславным убеждением, что его боготворимый отец, который при жизни был столь хорош собою, ныне беспрепятственно принят в сонм непорочных ангелов Господних. Посему выросший в блаженном неведении и, до некоторой степени, затворничестве Пьер, несмотря на то что уж отпраздновал девятнадцатое рожденье, впервые столь явно соприкоснулся с той темною, хоть и более реалистичной стороною жизни, что, коли постоянно обитать в городе с самых юных лет, почти неизбежно наложит свой отпечаток на душу любого, наделенного зоркой наблюдательностью и склонностью к размышлениям молодого человека одних с Пьером лет. Одним словом, до сего дня память его сердца сохранила в целости дорогие воспоминания о минувшем; и отцовский гроб виделся Пьеру столь же незапятнанным, сколь и свежим, как мрамор самой Аримафеевой гробницы[67 - Аримафеева гробница (англ. tomb of Arimathea) – гроб с телом Господним; упоминается во всех четырех Евангелиях (Мф. 27:57; Мк. 15:43; Лк. 23:50; Ин. 19:38) как та самая, где был похоронен Иисус Христос, для чего св. Иосиф Аримафейский, богатый член синедриона, тайный ученик Спасителя, отдал собственную, готовую усыпальницу.].

Судите ныне, какая же волна полного разрушения и гибельная буря поднялись той ночью в душе Пьера, что разметали, обнажив ту священнейшую гробницу, весь живой цветочный ее покров да сожгли дотла статую кроткого святого, пока рушились обломки главной святыни его души.

II

Как виноградные лозы сперва цветут, а после гроздья их наливаются пурпуром на тех побегах, что густо оплетают стены и самые зевы пушек возрожденной крепости Эренбрейтштейн[68 - Эренбрейтштейн (Эренбрайтштейн, нем. Festung Ehrenbreitstein) – крепость на одноименном холме, расположенная на правом берегу Рейна, в Германии. Основана ок. 1000 г. Конрадином Эренбрайтом. Одна из самых больших и мощных крепостей во всем мире. За всю свою историю была сдана лишь однажды – французам в 1799 г., и то после трех лет осады и тогда, когда в крепости уже начался голод. В 1801 г. французы, покидая крепость, взорвали ее. После Венского конгресса 1815 г. отошла Пруссии, была восстановлена, обратясь в самую грозную крепость Европы. В Германии – одно из главных укреплений. Именно здесь хранилась Честная риза Господня с 1657 по 1794 г. Лорд Байрон побывал в Эренбрейтштейне и воспел крепость в стихах, посвятив ей 58-ю главку 3-й песни «Паломничества Чайльд Гарольда». Байрон в примечаниях к «Гарольду» упоминает прозвище крепости: «Твердыня чести» («The Broad-Stone of Honour»). Прозвище это было настолько известно, что под тем же названием в Лондоне в 1822 г. Кенельм Генри Дигби выпустил энциклопедию этикета, адресованную настоящим джентльменам. Любопытно, что если перевести прозвище крепости на французский, то получится «La Pierre d'Honneur». Возможно, Мелвилл косвенно сравнивал Пьера с этой крепостью.], так и сладчайшие радости жизни вызревают в хищной пасти горя, что неизменно их стережет.

Но неужели жизнь и впрямь души не чает во всякого рода безбожном легкомыслии, а нас, ее заблудших подданных, ничего не стоит одурачить да так заморочить нам голову, что мы уж поверим, что наша прочнейшая башня счастья в единый миг рухнет, случись малейшее происшествие – падет ли какой листок с дерева, услышим ли мы некий голос или же получим расписку на клочке бумаги, где острым пером нацарапана небольшая повесть о нескольких скромных особах? Неужели же настолько переменчивы мы в суждениях наших, что та сокровищница, куда поместили мы все наши самые святые и любезные сердцу радости и которую сами замкнули на замок работы непревзойденно искусной; неужели же сокровищницу эту может вскрыть да разграбить малейшее прикосновение к ней незнакомца, когда мы знаем, что лишь нам одним принадлежит от оной единственный и верный ключ?

Пьер! ты показал себя набитым глупцом, подыми же из праха… нет, не то, ибо гробница отца твоего все стоит на том же месте, Пьер, стоит незыблемо; неужели ты не чувствуешь благоухание, что источают живые цветы, которые по-прежнему ее обвивают? Да сие послание, что ты держишь в руках, не стоит большого труда подделать, Пьер, а самозванцы не вчера появились на свет в этом мире кудесников; или, еще лучше, какой-нибудь бойкий романист, Пьер, напишет тебе пятьдесят подобных писем, и притом всякий раз исторгнет слезы у своего читателя, а твое письмо, неизвестно почему, не растрогало тебя так, чтобы твои мужские глаза пролили над ним единую слезинку, – взор твой остекленел, и ты не пролил ни слезинки, Пьер, глупый Пьер!

О! не язвите насмешками сердце, в кое вонзился стилет. Страдая от раны, мужчина понимает, что спознался со сталью; не нужно нести вздор, убеждая его, что было то всего-навсего скользящее прикосновение щекочущего пера. Иль не чувствует он, сколь глубоко ранен? Откуда кровь сия на моих одеяниях? и откуда боль сия в душе моей?

И вот вновь, не без причины, можем мы воззвать к тем трем дивным божествам[69 - Три Дивных Божества (Богини) – (в оригинале – Three Weird Ones) – речь идет о греческих богинях судьбы, трех Мойрах, что были старше других богов; согласно легендам, они пряли нити человеческих судеб.], чья воля приводит в движенье прядильные машины Жизни. Мы можем вновь вопросить их: «Какие же нити, о вы, дивные богини, пряли в те, давно ушедшие годы, что ныне для Пьера они стали непогрешимыми указателями в его грозовых предчувствиях о том, что его горе и впрямь горе, что отец его в его глазах более не святой и что Изабелл воистину сестра его?»

Ах, отцы и матери! где бы ни жили вы на белом свете, будьте начеку – берегитесь! Пусть дитя ваше еще недостаточно смышленое, чтоб понимать значение тех слов и тех знаков, коими обмениваетесь вы в невинном его присутствии, мысля тем самым скрыть от него неблаговидные поступки ваши, на кои лишь намекаете. Пусть не дано ему сразу постичь их, пусть всего малая толика да общие детали происходящего схватывает он осознанно; но если после вашей кончины рок передаст ключ от алхимической тайнописи прямо в его руки, то тогда как же скоро и споро посетит его разумение всех самых туманных и совсем было забытых сцен, что вдруг всплывут в его памяти; да, и вот он рыскает по всем закоулкам своего разума в поисках еще не открытых шифров, с тем чтоб и их непременно прочесть. О, мрачнейшие уроки жизни преподносит такое чтение, жестоко убивает оно всю веру в добродетель, и после него молодость отдается беспощадному презрению.

Но, впрочем, события, что произошли с Пьером, были вовсе не таковы; разве что самую малость, в общих чертах походили на эти, а посему приведенное выше справедливое предупреждение упоминается здесь не совсем уж не к месту.

Отец его скончался в лихорадке; и поскольку сие довольно часто случается с подобными больными, он то и дело проваливался в беспамятство и тогда нес полную околесицу. В ту пору – посредством незаметных, но хитрых уловок – верные слуги семьи удалили его жену от одра его. Но не маленького Пьера, чья нежная сыновняя любовь раз за разом приводила его к той постели; они не приметили, что наивный маленький Пьер находился тут же, пока отец его метался в горячке; и потому как-то вечером, когда густые тени сливались в одно с тяжелыми шторами и в покоях больного ненадолго все смолкло, и Пьер лишь смутно видел отцовское лицо, и пламя камина легло поверженным храмом причудливых угольков, тогда странный, горестный, бесконечно жалобный, тихий голос донесся с кровати под балдахином; и Пьер услыхал:

– Доченька! Моя доченька!

– У него опять бред, – сказала мамушка.

– Дорогой, дорогой папенька, – всхлипывал мальчик. – У тебя нет дочери, но здесь, рядом с тобою, сын твой, маленький Пьер.

Но вновь, не обращая внимания на его слова, долетел с постели тот же голос; и теперь то был резкий, долгий, звенящий вопль:

– Моя дочка!.. Боже! Боже!.. моя доченька!

Ребенок схватил умирающего за руку, тот слабо сжал его пальцы, но с другой стороны кровати вторая его рука также поднялась, ладонь раскрылась и вслепую ловила пустой воздух, словно в поисках еще одной детской ручки. Затем обе руки обессиленно упали на одеяло, и в тусклом свете умирающей зари маленький Пьер, казалось, видел, что одна рука отца, та, кою он держал в своей, была вялой, лихорадочно горела, а вторая, пустая, была мертвенно-белой, как у прокаженного.

– Ну, вот и миновало, – прошептала мамушка. – Он уж больше не будет бредить, пока полночь не придет – такая у него привычка.

И тогда в сердцах она спросила, ни к кому не обращаясь, как это можно, чтоб такой превосходный джентльмен, да еще такой добряк, вел столь двусмысленные бредовые речи да весь трясся, мучаясь мыслью в душе своей о некоем таинственном происшествии, о коем, казалось, не ведало человеческое правосудие, кроме суда его же невинной души, что видит кошмарные сны да бормочет неподобающие мысли; вот так в детскую душу Пьера, проникнутую благоговейным страхом, впервые вошла гордость за родного человека, хоть и весьма неопределенная. Но все это попадало в сферу непонятного и было неуловимо, как эфир; и посему маленький мальчик стал отдавать предпочтение другим и куда более приятным воспоминаниям, а сие оказалось сокрыто под ними, пока в конце концов оно совсем не померкло и смешалось со всеми прочими размытыми воспоминаниями да грезами об ушедшем, а посему в нем уж не содержалось для Пьера ни искры живого смысла. Но хотя прошло много долгих лет, а листья черной белены[70 - Черная белена – ядовитое травянистое растение семейства пасленовых с фиолетово-желтыми цветками, листьями, покрытыми беловатыми волосками, и дурманящим запахом.] так и не распустились в его душе; все же семена ее очутились там и дождались своего часа, и при первом беглом прочтении письма Изабелл они бурно разрослись, словно под воздействием чар. Тогда, как встарь, зазвучал тот горестный и бесконечно жалобный голос, что он так долго старался заглушить в памяти: «Доченька! Моя доченька!», – и вслед за тем крик человека, мучимого угрызениями совести: «Боже! Боже!» И перед мысленным взором Пьера вновь подымалась рука с раскрытою пустой ладонью и вновь падала эта мертвенно-белая рука.

III

В неприветливых дворцах правосудия медлительный судья монотонным голосом требует от нас присяги да клятвы на Священном Писании, но в радушных покоях наших сердец хватит с лихвой и одной-единственной искры пробудившейся памяти, чтоб возжечь такой пожар доказательств, что все углы осуждения вдруг озарятся светом, как целый город в полночь – от горящего дома, с каждой стороны которого пляшут в пламени каленого цвета головешки.

В уединенном кабинете, где дверь всегда стояла на запоре, а в каждой стене было отдельное окно, кабинете, что сообщался с комнатой Пьера и куда тот удалялся в те прелестные своею мрачностью ночные часы, когда дух взывает к духу: «Ступай со мною в глухие дебри, брат-близнец, удалимся: секрет таю я; позволь же мне шепнуть его тебе в стороне от всех»; в этом-то кабинете, отведенном под своего рода священные тайники Тадмора[71 - Тадмор (библ. Tadmore, араб. Tadmur; греч. и лат. Palmyra – Пальмира, «город пальм») – город, который в древности был необычайно богат, располагается в южной части Центральной Сирии, между Дамаском и Евфратом. Процветал за счет караванного пути, что через него пролегал: город был местом отдыха караванов. Носил прозвище «невеста пустыни», связывая Восток и Запад; стал называться Пальмирой в I в н. э. В числе прочего уникален тем, что именно в его стенах впервые мирным путем прошел синтез восточной и западной культур, и из них была образована своя, смешанная. Д. Робийяр (D. Robillard), исследователь творчества Мелвилла, выдвигает предположение, что Тадмор (Пальмира) выступает метафорой семьи Глендиннингов, внешне благополучной, скрывающей за внешним блеском прошлые грехи, – семьи, которая, как и Пальмира, одновременно и разрушенная, и недостроенная.] да тихое прибежище, где отдыхал Пьер, который по временам чувствовал себя одиноко, здесь-то и висел на длинных веревках, что крепились к карнизу, маленький портрет маслом, перед коим Пьер не раз стаивал в забытьи. Будь сия картина представлена на ежегодной общественной выставке и будь ее описание помещено в печать небрежными, сомнительными критиками, оно бы звучало вот как, и то была бы правда: «Импровизированный портрет пригожего, веселого сердцем, молодого джентльмена. Он легко, так сказать, воздушно, легкими мазками запечатлен, или, вернее, легко восседает в старинном малаккском кресле.[72 - Малаккское кресло (в оригинале – chair of Malacca) – кресло из города Малакка. Малакка (англ. Malacca, Melaka) – штат на одноименном полуострове, который входит в состав Малайзии, и столица его также называется Малаккой. Этот город основан в начале XIII в. н. э. Жители занимаются возделыванием риса, кокосов и маслин, прибрежным рыболовством, а также выращиванием и первичной обработкой каучука. В Малакке власть не единожды менялась – яванцы, китайцы, арабы (в правление которых Малакка расцвела), затем португальцы, голландцы и, наконец, англичане. На момент пуб ликации «Пьера» в 1852 г. Малакка была частью английских колониальных владений в Малайе. В Малакке очень долго сохранялось правление мусульман-арабов; и так как это всегда был скорее восточный город, а также нет никаких сведений о том, что мебель из Малакки имела некие уникальные черты, то можно предположить, что малаккское кресло было просто удобное и мягкое кресло, украшенное восточной резьбой.] Одна его рука держит шляпу, меж тем как трость его праздно прислонена к спинке кресла, а пальцы другой руки играют с золотой печатью на цепочке и ключом. Голова с открытыми висками повернута в сторону с особенно ясным и беспечным утренним выраженьем лица. Он выглядит так, точно только что навестил кого-то из своих знакомых. В целом картина весьма талантливо и живо написана; в приятной импровизированной манере. Вне всяких сомнений, то портрет, а не прихоть воображения; и, рискуем смутно предположить, написанный любителем».

Сияющий такою радостью, а потому пробуждающий к себе столько приязни; столь верный в деталях да где молодость схвачена была с такою живостью; столь чудно благообразный да в коем было столько изящества; какие же то были невидимые струны души, кои он так сильно тревожил, что жена того, кто послужил натурою для сего портрета, полагала последний несказанно неприятным и никуда не годным? Мать Пьера всегда заявляла во всеуслышание, что питает отвращение к этой картине, ибо на ней запечатлелась поразительно гадкая ложь о ее супруге. Ее теплые воспоминания о покойном категорически отвергали даже самые скромные и маленькие цветочные венки, коими их пытались увенчать другие. «Это не он», – многозначительно и почти с негодованьем возглашала она всякий раз, когда донимали ее настойчивыми просьбами открыть причину столь малорассудительного расхождения во взглядах едва ль не со всеми прочими родными и друзьями усопшего. А портрет, что признавала она удачною копией всех совершенств своего мужа, ибо там его образ был явлен в малейшей подробности и, главное, в нем нашли правдивое отражение его настоящие, прекраснейшие и благороднейшие черты, – тот портрет был большего размера и внизу, в парадной гостиной, занимал самое выигрышное и почетное место на стене.

Даже и Пьеру эти две картины всегда казались на удивление несхожими. И так как второй портрет был сделан через много лет после первого, а потому куда более соответствовал его воспоминаниям об отце, какие сохранились в его памяти со времен детства, то посему он не мог не признать большой портрет, безусловно, самым правдивым, где отец его вышел, как живой. Посему и явное предпочтенье его матери, сколь угодно решительное, вовсе не вызывало у него удивления и лучше согласовывалось с его личным мнением. Но все ж таки даже и не за это она неизбежно отвергала другой портрет без малейшего колебания. Поскольку, прежде всего, полотна разделяла череда лет, да разница в платье, которую тоже стоило принять во внимание, да глубокое различие в манере живописи обоих досточтимых художников, да огромная разница меж этими двумя – несколько условными – идеальными лицами, кои тонкий художник, даже и в присутствии самого натурщика, охотнее изберет для своей картины, нежели мясистое лицо последнего, сколь бы приятно и представительно оно ни было. И потом, тогда как большой портрет представлял женатого мужчину средних лет, черты которого, казалось, имели все те невыразимые признаки и некоторую дородность, какая свойственна людям в тех условиях, кои величают семейным счастьем, а на маленьком портрете был бодрый, еще не скованный брачными узами молодой холостяк, для которого жизнь была веселыми странствиями по свету, беспечный и, возможно, самую малость безнравственный и переполняемый тем избытком молодых сил и свежестью, что бывают лишь на заре жизни. Вот что, несомненно, следовало в большей степени брать в расчет, высказывая любое сдержанное, непредвзятое суждение об этих двух портретах. Сей довод казался Пьеру почти неоспоримым, когда он ставил рядышком два портрета себя самого; один, взятый в его раннем детстве, на котором он был мальчиком четырех лет от роду, в детском платьице[73 - В те времена и мальчиков и девочек до пяти лет одинаково рядили в платья.] с пояском, и другой портрет, где он уже представал выросшим молодым шестнадцатилетним человеком. Кроме неизменных черт, кои сохраняются во всю жизнь, чего-то такого в глазах да у висков, Пьер едва ли мог узнать громко хохочущего мальчика в этом высоком юноше с задумчивой улыбкою. «Если всего несколько быстротечных лет принесли с собою столь большие перемены в моем облике, то как же должен был измениться отец?» – мыслил Пьер.

Помимо всего этого, Пьер помнил некую историю или, скажем так, семейное предание о маленькой картине. На его пятнадцатое рожденье сей портрет был ему подарен его тетушкой, старою девой, коя проживала в городе и лелеяла память об отце Пьера со всей той удивительною, неувядаемою, как цветки амаранта, преданностью, кою старшая незамужняя сестра всегда питает к памяти любимого младшего брата, ныне покойного и безвременно отошедшего в мир иной. Единственное дитя сего брата, Пьер был объект нежнейшей и совершенно неумеренной привязанности со стороны этой одинокой тетушки, коя, казалось, воочию видела вновь воскресшую юность, живое сходство и самую душу брата в чистых чертах Пьера, что он унаследовал от своего отца. Несмотря на то что портрет, о коем мы ведем речь, превозносила она свыше всякой меры, все ж таки суровый канон ее романтической и мнимой любви провозгласил наконец, что портрет должен принадлежать Пьеру, ибо Пьер не только единственный ребенок своего отца, но и назван в его честь, и посему портрет надлежало передать Пьеру, как только он вполне возмужает, чтобы по достоинству оценить такую святую и бесценную драгоценность. Вот она и выслала ему сей портрет, положив оный в тройной короб да сверху обернув его водонепроницаемою тканью; и доставил его в Седельные Луга быстрый частный посланец, пожилой джентльмен на отдыхе, который когда-то был несчастным, ибо отвергнутым, поклонником тетушки, ныне же обратился в ее довольного и говорливого соседа. И посему теперь только перед миниатюрою из слоновой кости в золотой рамке да с золотою дверцею – братниным подарком – тетушка Доротея творила свои утренние и вечерние молитвы в память о благороднейшем и красивейшем из всех братьев на свете. Но все же ее ежегодное паломничество в дальний кабинет Пьера – посещение, что ныне утратило всякий смысл, ибо портрет отдан-то был много лет назад и уж порядком состарился, – было всякий раз проявлением силы ее чувства долга, того мучительного самоотречения, кое заставило ее по доброй воле расстаться с драгоценною реликвией.

IV

– Расскажите мне, тетушка, – когда-то давным-давно просил ее маленький Пьер, задолго до того, как портрет достался ему, – расскажите про сей портрет, что вы зовете портретом в кресле, как его написали… кто написал его?.. Это было папино кресло? Где же оно у вас?.. Я не вижу его в вашей комнате… Что папа так странно смотрит? Хотел бы я знать, что папа думал тогда. Ну же, дорогая тетушка, расскажите мне все об этой картине, чтобы, когда она станет моей, как вы обещали, я знал о ней больше всех.

– Тогда присядь и слушай очень тихо и внимательно, мое дорогое дитя, – проговорила тетушка Доротея; и, немного склонив голову, она, дрожа, неуверенно рылась в своем кармане до тех пор, пока маленький Пьер не возопил:

– Ну, тетушка, история портрета ведь не в какой-то маленькой книжечке, правда, что вы хотите вытащить да прочесть мне?

– Я ищу носовой платок, дитя мое.

– Ну, тетушка, да вот же он, у вашего локтя, тут, на столе… вот, тетушка… берите его скорей; ох, ничего не говорите мне о портрете, не буду слушать.

– Успокойся, мой дорогой Пьер, – сказала тетушка, принимая носовой платок. – Опусти немного штору, бесценный мой: свет бьет мне прямо в глаза. Теперь пойди в гардеробную да принеси мне оттуда мою темную шаль… наберись терпения… Это она, благодарю, Пьер; теперь присядь снова, и я начну… Портрет был написан много лет назад, дитя мое, в то время тебя еще не было на свете.

– Не было? – закричал маленький Пьер.

– Не было, – подтвердила тетушка.

– Ладно, продолжайте, тетушка, да только не рассказывайте заново, как в давние-давние времена не было на свете маленького Пьера, а мой папа был еще жив. Продолжайте, тетушка, скорей, скорей!

– Ох, каким же ты становишься нервным, дитя мое, наберись терпения. Я очень стара, Пьер, а старые люди не любят, чтоб их торопили.

– Моя милая, дорогая тетушка, пожалуйста, простите меня на сей раз и доскажите свою историю.

– Когда твой бедный отец был еще молодым человеком, дитя мое, да приехал, по своему обыкновению, с долгим осенним визитом к друзьям в наш город, он в те дни вполне сдружился со своим кузеном Ральфом Винвудом, который был примерно одного с ним возраста и тоже приятным молодым человеком, Пьер.

– Я его в жизни не видел, тетушка, умоляю, скажите: где он теперь? – прервал Пьер. – Он ныне живет в своем имении, как я и мама?

– Да, дитя мое, но в далеком и прекрасном имении, надеюсь, ибо я уверена, он живет на Небесах.

– Умер, – вздохнул Пьер. – Продолжайте, тетушка.

– Кузен Ральф имел большую любовь к живописи, дитя мое, он проводил долгие часы в своей гостиной, сплошь увешанной картинами да портретами, и там же стоял его мольберт да лежали кисти; и он очень любил рисовать своих друзей и украшать их портретами свои стены; и посему, даже когда он пребывал в полном одиночестве, его окружала большая компания, где лица всегда имели свое лучшее выражение и где никто не ссорился с ним оттого, что на кого-то нашло дурное настроение или же кто-то имел скверный характер, малыш Пьер. Часто он донимал твоего отца тщетными просьбами ему позировать, говоря, что его безмолвный круг друзей никогда не будет полным, пока твой отец к ним не присоединится. Но в те дни, дитя мое, твой отец был вечно в движении. Мне нелегко было упросить его постоять спокойно, пока я завяжу его галстук, ибо он всегда приходил ко мне только ради этого. Словом, он все откладывал и откладывал позирование у кузена Ральфа. «Как-нибудь в другой раз, кузен, не сегодня… завтра, возможно… или на следующей неделе» – и так далее, пока в конце концов кузен Ральф не начал терять надежду. «Но я все ж таки возьму его врасплох», – твердил хитрый кузен. С этих пор он не заговаривал более с твоим отцом о позировании для портрета, но каждым ясным и безоблачным утром держал мольберт и кисти и все остальное в готовности, мысля быть во всеоружии, когда твой отец заглянет к нему после своих долгих прогулок, ибо время от времени твой отец делал беглые краткие визиты к кузену Ральфу в его мастерскую… Но, дитя мое, ты можешь теперь поднять штору – сдается мне, у нас стало слишком темно.

– Мне так и казалось с самого начала, тетушка, – сказал Пьер, подчиняясь. – Но ведь вы сказали, что свет бьет вам в глаза.

– Но не теперь, малыш Пьер.

– Ладно, ладно, продолжайте, продолжайте, тетушка, вы и представить не можете, как мне интересно, – сказал маленький Пьер, придвигая свой стул ближе к стеганым краям атласного платья доброй тетушки Доротеи.

– Я продолжу, дитя мое. Но сперва позволь сказать, что тем временем в наш порт прибыло полным-полно французских эмигрантов, бедных людей, Пьер, коих вынудили покинуть родную землю, ибо там настали жестокие, кровопролитные времена. Но ты же обо всем об этом прочел в той краткой истории, что я когда-то давно дала тебе.

– Я все про это знаю – то была Французская революция[74 - Французская революция – скорее всего, речь идет о Великой французской революции 1789–1794 гг.], – сказал маленький Пьер.

– Ты такой славный маленький эрудит, мое дорогое дитя, – вздохнула тетушка Доротея, слабо улыбаясь. – Среди тех бедных, но благородных эмигрантов была прекрасная молодая девушка, чья печальная судьба позже наделала столько шуму в городе и заставила многих ее оплакивать, ибо о ней не было больше ни слуху ни духу.

– Как? Как? Тетушка… я не понимаю… выходит, она исчезла, тетушка?

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
9 из 11