«Живой, наш Берли, живой! Освободим мы тебя из этих смертоносных лап, освободим!».
С трудом двигаясь, Макарий срезал широкую ветвь сосны и накатил на неё Берли.
Неслись по небу редкие облака, и будто по ним, сновали бесчисленные насекомые. В лицо впивались мгочисленныенные мошки, да комары. Доставали до самой, что-ни-есть, ослабленной души, которой, так и хотелось покоя…. Хотелось, до умиротворения и безмолвия сокрыться в какой-нибудь край, где нет ужасностей и бесправий, изморностей, чуждых миру людей.
Сколько тащить ещё Берли в «ресторанчик», и хватит ли сил на это адское всесилие? Надо! И ещё раз, и ещё, и ещё раз, надо! И обращаясь к своим не очень уверенным шагам, он твердил и твердил:
«Дойти, добрести, дотащить! Не упасть в глушь травы, не сбиться с пути, во что бы то ни стало! Так надо в мире нашем жить!».
Силу, придавало небо, дышащий вокруг лес, ставшим вновь близким и родным, и осознание всего происходящего с ним.
Волоклась по колючкам, по опавшей хвое, широкая сосновая ветвь, таща на себе бесценный груз, жизнь Берлиоза! Макарий падал, стонал от боли, но, вновь поднимался, и тащил, и тащил затухающую собачью жизнь во спасение её.
Он с трудом распахнул скрипящую дверь «ресторанчика» и увидел, что захватчиков здесь, полный сбор.
– О! Картина Репина: «Не ждали!». Целый, так сказать, «Айболит!», да и не совсем один! Волкодава притащил… дохлого. Да ещё и на кровать кинул. И зачем ты сюда приполз? Нас пострелять, или как? – и загоготал, тот, что привязывал к сосне.
– Тихо, всем! Мы, люди и это все должны помнить! Уяснили? – это уже ихний главный, твёрдо осадил и повернулся к Марию:
– Явился, всё-таки! Сила духа в тебя на зависть, этим. Ну, что ж, живи, пока! – жёстко сказал он, выдавливая слова.
– И ты, тоже, живи, пока!
– Эй, ты, оживший! Заткни свою рожу! – выкрикнул тот, что сказал про «Айболита».
– Помолчи, Федя, помолчи. Он всё прекрасно понимает и осознаёт происходящее. Учись у него! Крепкий и твёрдый в действиях своих. Нечета тебе. Тебе бы таким надо быть!
– Да, художник, да! А ты оказываешься крепким и несговорчивым. Ну и что нам с тобой теперь делать? Может, ты сам нам подскажешь, а? Как там тебя? Макарий?
– Подскажу, и немедленно! Чем раньше вы отсюда, тем больше имеете шанс на прощение, если ещё оно к вам проявит терпимость! Я бы – не проявил!
– Ты на нас не держи зла. Стрелять в тебя никто не собирался. Это ты сам вызвал на себя, ответ дурака безмозглого! – и тяжеловато, громким голосом, сказал:
– Точно, как на войне, которая и нам не нужна! Ни на свинцовый грамм. Так уж вышло, в мире перестроечном. Мы сейчас убываем отсюда и, надеюсь, что безвозвратно и без вопросов. А с тобою художник, я всё-таки рад, что познакомился и встреча у нас вторая. Пусть, даже, вот так. Ты ведь стоишь твёрдо в жизни и мне такие по душе! Если, вдруг, наши пути, где-то пересекутся, помогу, при необходимости. А о картинах, то это, как-нибудь, в другой раз, но они не пропадут! – и, окинув взглядом свою команду, властно крикнул:
– Чужого не брать! Спиртное, тоже! И – по коням! Куда берёшь? Ружьё и карабин оставить! Только – своё! Всем понятно?
Стукнула выходная дверь, закрыла собою всё это непонятное и не совсем осознанное происходящее. Было ли это явью, или что-то чужое, вновь, вторглось из ниоткуда? Это, что, и есть настоящая земная жизнь?
Кружилась комната в глазах Макария, таял свет из окон, и падало нечто вглубь тревожной измаянной души, разрывая её на куски бывшего и ненастоящего… «я».
«Что же это было? И с ним ли происходит всё это странное и такое неясное?».
Он подошёл к Берли, лежащему на кровати и пощупал грудь: да, сердце билось, вопреки всем желаниям «этих».
На столе, среди огрызков яблок и разных закусок, стояла почти полная бутылка водки.
«Вот, чем необходимо обеззаразить рану Берли, да и свою тоже».
Он взял стоящую в углу пустую корзину, смахнул туда объедки и вытащил во двор. Потом, тихо двигаясь, Макарий пошёл на поиски трав. Там, где аллея, уже вызревает черёмуха. Он с трудом добрался до неё, сорвал ветку этих чёрных ягод. Добавил, рядом растущей красной рябины, цветки зверобоя и подорожник, чтобы всё это залить для настоя водкой.
Рядом, какая-то птица неожиданно встрепенулась крыльями и захохотала в своей восторженной вольности.
Этот неожиданный хохот больно резанул по чувствам Макария, и он упал на колючую лесную траву.
Сердце у него ещё не болело никогда. Но в этот раз, схватило что-то за грудиной, сжало клещами, что хоть грызи вокруг всё без остатка.
Сквозь боль он почувствовал, как что-то живое, размером с небольшой мяч, вошло под рёбра, к самой селезёнке. И по телу, к сердцу, ране, словно молния по небосводу, пошла неведомая возвышающая энергия. Боль исчезла мгновенно, и появилось чувство невесомости, эйфории и, какого-то, высоко-полётного неосознанного мира. Кто к нему это так явился? Откуда это вошло спасением и неожиданной, такой силой? И… так быстро исчезнет, в никуда? Или, куда, за какие такие грани неясного мира?
Ворон, восседавший на старой сосне, с удивлением рассматривал Макария. Кивал ему седой головой, что казалось, он хочет спросить о чём-то важном и необходимом. И, наверное, спросил бы, обладая человеческим голосом.
Макарий, невесело улыбнулся ему, поднялся с травы и, едва шевеля губами, сказал:
– Привет, мой друг, привет! Я очень спешу, и поговорить нам сейчас некогда…, уж, как-нибудь, в другой раз! Мы ведь с тобой оба вольные птицы? Куда хотим, туда летим? – с некоторым облегчением, но через силу, обратился к нему Макарий.
«Ворон, есть ворон, а меня-то, понял всего! Я это очень и очень почувствовал. Люди не могут так, как может природа живого леса».
Он шёл, тяжело ступая ногами по земной траве, как по собственной жизни, которая, треплет беспричинно и будто хочет научить его понимания себя.
Неожиданно, откуда-то, донеслось громкое залихватское пение и рваная игра бесшабашной гармони. Послышался скрипящий звук автомобиля и на поляну выкатился «ГАЗ-51», открытый кузов которого был заполнен разношерстной кричащей публикой.
Машина остановилась, и вся эта публика хлынула через борт хлипкой машины.
Макарий, еле идущий, застыл от изумления! Кого это ещё принесло в их и так беспокойный край?
Гармонь, соперничала с бубном и подпевала этой людской песенной ораве на весь притихший от нашествия лес.
– Мы вам хлеба, а вы нам – зрелищ! Неба мы хотим, неба! Даёшь нам неба! И никаких гвоздей! Без неба – нет хлеба! А без хлеба – жизнь тоска, что наганом у виска! Горько! Горько! Невесте и жениху – дайте неба! – кричал, какой-то, ряженый парень, с бутылью в руке.
– Хлеб есть, вот он! А где небо? – и высоко поднимая бутыль, пьяно, словно в путах конь, гарцевал.
Разукрашенная полупьяная невеста, вытаращив глаза на Макария, визгнув, закричала:
– А это же – совсем не наш! Мы его не приглашали сюда! Ты кто? Наш, или не наш? Я с тобою сейчас разберусь, кто же ты есть здесь такой!
И невеста, подбежав, алчно впилась своими жаркими губами в губы Макария: не оторвать!
– Теперь, точно знаю, что ты – наш! Ух! Молодец, какой!
Ещё громче забубенил бубен! Ещё ярче заиграла гармонь! Ещё сильнее заплясала вся эта пестрота! И закружила в себя эта канитель, Макария, закружила…, не остановить, и нет ей конца….
«Из беды, да в праздник. Но, там же, Берли!». Но эта безудержная орава уже раскинула на поляне какую-то скатерть-самобранку. И как по волшебству появились на ней огурцы-помидоры и всяко-разная еда.
– Налетай-угощайся народ, заливай свой рот! И гуляй до немогу, и об этом – ни гу-гу! – кричал всё тот же, с бутылью в руке и, повернувшись к Макарию, выкрикнул:
– А ты парень, что, в стыду, так маячишь на виду? – и налив в стакан этой мутной жидкости, протянул Макарию:
– За невесту жениха, выпивают все до дна! А потом и по второй, чтоб была она женой!