1 2 3 4 5 ... 14 >>

Посиделки на Дмитровке. Выпуск седьмой
Коллектив авторов

Посиделки на Дмитровке. Выпуск седьмой
Коллектив авторов

«Посиделки на Дмитровке» – это седьмой сборник, созданный членами секции очерка и публицистики Московского союза литераторов. В книге представлены произведения самых разных жанров – от философских эссе до яркого лубка.

Особой темой в книге проходит война, потому что сборник готовился в год 70-летия Великой Победы. Много лет прошло с тех пор, но сколько еще осталось неизвестных событий, подвигов.

Сборник предназначен для широкого круга читателей.

Посиделки на Дмитровке

Выпуск седьмой

Редактор Л. Александрова

Редактор Т. Александрова

Редактор А. Дихтярь

Редактор Т. Поликарпова

Редактор Л. Тархова

Корректор Л. Кутукова

Составитель А. Зубова

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Предисловие

Однажды на наших традиционных «Посиделках», где мы рассказываем, какие статьи опубликовали, что нового узнали, что интересного видели, кто-то сказал: «Друзья, все, что мы сейчас слышали, это же замечательные сюжеты для большой книги!» Все с энтузиазмом подхватили идею сборника.

Но путь первопроходцев оказался долгим и тернистым: поначалу нас начисто ограбили мошенники, мы не могли найти издательства по нашим средствам, а когда нашли – вдруг исчезли рукописи. Но никакие обломы не остановили участников сборника. Да к тому же придал силы счастливый случай: нашелся диск с записью всех материалов. Книга вышла в свет. Это случилось десять лет тому назад. Так что нынешний, седьмой, сборник – своеобразный юбилей коллективной творческой работы секции очерка и публицистики.

Все эти годы наши литераторы активно издавали свои книги, печатались в газетах и журналах, вели передачи на радио и телевидении, устраивали книжные выставки, проводили встречи с читателями в ЦДРИ, библиотеках, в школах и вместе с тем готовили очередной выпуск «Посиделок на Дмитровке».

Особенность каждого сборника в том, что его авторы выступают в самых разных литературных жанрах – от философских эссе, биографических исследований, поэзии, мемуаров до яркого лубка.

Этот сборник создавался в год 70-летия Великой Победы, и потому теме войны отведено в нем особое место. Как на ровном поле возвышаются памятники погибшим бойцам, так повествования о нашей многоликой мирной жизни перемежаются с рассказами и воспоминаниями о Великой Отечественной войне. Много лет миновало с той поры, но сколько еще осталось неизвестных имен, событий, подвигов.

Десять лет участники нашей секции создавали для читателя интересные умные книги.

Итак, дорогой читатель, вручаем тебе плоды нашего труда.

Ирина САПОЖНИКОВА

Одна хорошая квартира

Документальная повесть. Дается в авторском сокращении

Москва, Центр – мое вечное место жительства. Когда мне доводится проходить мимо дома №6 на Тверской, я обязательно делаю несколько шагов под арку к «пряничному» дому во дворе, где жила моя подруга Светлана Орлова, и смотрю на окно на последнем этаже слева от центрального подъезда. Чего я ищу? Что значат для меня этот дом и та квартира за окном, давно отошедшая к чужим людям, и кто я для этого кусочка московской земли? Попробую рассказать, может быть, получится.

1. Мое раннее детство прошло в переулках между улицами Пушкинской (Б. Дмитровка) и Петровкой. В Дмитровском переулке я жила, на улице Москвина (Петровский переулок) стояла школа №635, в которую я пошла учиться. Естественно, что параллельные Столешников переулок и Кузнецкий мост были тоже включены в орбиту первых самостоятельных перемещений. Позднее мы переехали на улицу Герцена (Б. Никитская) и тогда нашими стали все улицы и переулки – от Петровки до Воздвиженки. Мы носились по ним стайками (командами), честно оставляя позади себя меловые стрелки, чтобы «противник» мог вычислить нас и настигнуть в каком-нибудь проходном дворе.

Пионерское воспитание я получила в 635-ой школе. Бесконечные сборы отрядов под дробь барабанов и звонкое пение пионерских песен, чтение патриотических стихов, дежурство под салютом около бюстов Ленина и Сталина были законной и едва ли не главной составляющей нашего начального образования. Отряды входили в зал в порядке успехов в учебе и общественной работе под пение «присвоенных» им пионерских маршей: «Взвейтесь кострами синие ночи, мы, пионеры – дети рабочих» или «Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц, и в каждом пропеллере дышит спокойствие наших границ». Детские сердца замирали, а потом учащенно бились от патриотического восторга. Под взглядами старшей пионервожатой Моти все отряды выглядели образцово-показательными, но мне запомнилась одна девочка, часто нарушавшая порядок равнения, так как невольно толкалась в строю и смеялась лучистыми синими глазами. Это была Светлана Орлова, хотя я не уверена, что тогда точно знала ее имя и фамилию, так как она училась на класс выше. Торжественные сборы, к которым неделями готовились всей школой, проводили на революционные праздники и памятные дни, методичной чередой проходившие через наше сознание – Седьмое ноября, Пятое декабря, Двадцать третье декабря, Двадцать первое января, Восьмое марта, Двадцать второе апреля, Первое мая – и так от начала до конца учебного года. Может, именно потому от тех времен осталось ощущение, что жизнь – праздник.

2. Мои родители никак не реагировали на пионерский восторг своих детей (старшая сестра училась в той же школе). Свою задачу они видели в том, чтобы вовремя купить новый галстук, выгладить белый фартук, выдать требуемые школой деньги. Мой отец имел склонность к рисованию и музыке, но судьба (Октябрьская революция, социальное происхождение) позволила ему получить только инженерно-техническое образование. Он сутками напряженно и опасно работал беспартийным начальником в должности главного энергетика Московской государственной консерватории – уходил из дома рано, а возвращался поздно, и у него не было времени на наше воспитание. После того, как мы переехали с Дмитровки в правое жилое крыло Консерватории, понятия «дом – работа» стали для отца совершенно размытыми. Мы часто прибегали к нему в кабинет с проблемами или в Большой зал послушать музыку. Отец любил классическую музыку, класссический театр, традиционную живопись. Еще он любил природу, но не как зоолог или ботаник, а исключительно как художник. Он постоянно останавливался, не важно, где – на лугу или в городской толкучке, и обращался к нам: «Посмотрите, как красиво освещен коровник», или «как блестит лужа посреди мостовой», или «как воробей сидит на фонаре перед входом в Большой зал»; и еще много, много всего, только успевай оборачиваться и смотреть. Иногда, наоборот, он говорил: «Как некрасиво!», если наше, детей, поведение того стоило. Но это бывало редко, так как тут он вступал на «материнское поле».

Можно сказать, что моя мама положила всю себя полностью, все, что у нее было – красоту, молодость, здоровье, силы, образование, в конечном итоге жизнь – на алтарь безумного беспокойства за своих детей. Она происходила из старообрядческой семьи, но в отличие от своих родителей, не была ни религиозной, ни верующей, тем не менее дореволюционный уклад и консервативный образ мыслей существовал в ней, кажется, на генетическом уровне. Мы, дети, жили в системе запретов. Нельзя было ничего – поздно выходить из дому, знакомиться и есть на улице, опаздывать, ходить к подругам, громко разговаривать, тем более, смеяться, перебивать взрослых, приводить в дом кого-либо без разрешения, быстро есть за столом, трогать не свои вещи. Дальше перечислять нет смысла, легче назвать разрешенные действия: хорошо учиться, помогать по дому – мыть полы, посуду, вытирать пыль, покупать продукты, а в свободное время – читать художественную литературу. В кино желательно не ходить (лучше в театр). Даже спорт мама считала не очень приличным занятием – боялась дурного влияния беспризорников, которые, как ей казалось, только одни и ходят в спортивные залы. Мамы давно нет, а я все еще вижу ее уничижительный взгляд и слышу: «Как неприлично, это просто неприлично», или: «Как ты не понимаешь, это не-при-лич-но!». Мама хорошо разбиралась в людях, большинства сторонилась, по отношению к другим проявляла тонкую деликатность. Себе она позволяла отступления от установленных для нас законов приличия, а на замечания отвечала жестко и коротко: «Яйца курицу не учат», таким образом, ставя стенку, проводя демаркационную линию – как хотите – между народами, называемыми детьми и взрослыми. С этим багажом материнского авторитаризма, с одной стороны, и отцовской любви к искусствам и творчеству – с другой, я окончила школу и подошла к опасному возрасту совершеннолетия.

Отец считал, что в Москве существуют только три ВУЗа: Консерватория, Архитектурный институт и Университет. Выбирай факультет в университете – и вперед! Я выбрала химический не без подсказки родственников – тогда у химии наметилось будущее лет на двадцать-тридцать вперед. Помните, хрущевское «…плюс химизация всей страны!».

3. Когда я появилась в группе на химическом факультете МГУ имени М.В.Ломоносова, первое, что обнаружила – это знакомое с детства лицо Светланы Орловой из 635-ой школы. Сама я заканчивала бывшую мужскую 170-ю школу, расположенную в том же дворе, но за высоченным забором, разделившим, как оказалось, не навсегда, детей пополам. Визуально мы были знакомы (детская память крепка), и это позволило нам мгновенно сблизиться. С нами оказались воспоминания о пионерском детстве, общих знакомых. При одном упоминании имени нашей старшей пионервожатой Моти (подхалимы звали ее Мотенька) наши рты расплывались до ушей от предвкушения будущего злословия. Мы с Орловой были обе по-настоящему влюблены в Галину Васильевну Клокову, учительницу истории, послужившую, кстати, прообразом героя В. Тихонова в фильме «Доживем до понедельника», снятого по сценарию Г. Полонского – школьного друга Светланы. Галина Васильевна была классным руководителем сначала у меня в пятом и шестом классах, а потом у Светланы – с восьмого по десятый. Общими были наши переулки и дворы, где жили школьные друзья, любимые магазины канцелярских принадлежностей на Пушкинской и в Столешниковом. Наконец, мы обе учились и закончили две из небольшого числа, может быть, самых элитных школ, имевшихся тогда в Москве. Наши школы, как «Гарвард» или «Оксфорд», были невольными источниками нашего единомыслия. Только одна начинала фразу, другой становилась понятной мысль – и серьезная, и юмор. Легкость, простота и интерес к взаимному общению сделали нас неразлучными.

Возвращаясь из университета, мы выходили обычно на конечной остановке 111-го автобуса, курсировавшего между МГУ и площадью Революции. Мне следовало бы выходить на одну раньше, у Манежа, но Светка меня не отпускала, да и мне не хотелось так быстро расставаться. Мы поднимались по улице Горького до арки почти напротив Телеграфа, за которой находился ее дом, затем долго прощались. Светка убегала по ступенькам своего «пряничного» дома в подъезд, а я переходила на другую сторону Горького и почти бегом, наверстывая время, двигалась по Брюсову переулку на Герцена, мимо театра Маяковского – домой.

Часто в длинных беседах у подъезда Света рассказывала мне о своем доме – она живет в большой квартире с бабушкой, дедушкой, мамой, отчимом и сестрой-школьницей. Мама – критик, американист, работает в журнале «Иностранная литература». Отец – поэт, погиб на войне. Они учились вместе с мамой сначала в одной школе, все в той же 635-ой, потом в Институте философии и литературы. «Отчим – Лева, Лев Зиновьевич Копелев – потрясающий человек!» – так, исключительно в восклицательной форме, говорила о нем Светлана, делая ударение на слове «потрясающий». «Лева недавно вернулся из лагерной ссылки, у них с мамой большая любовь. Лева – крупный, красивый, невероятно образованный и умный. Он говорит примерно на пятнадцати языках, многие выучил в неволе. Его специальность – немецкий язык и литература – он переводчик, критик, литературовед». От Светланы я узнала, что в конце войны Лев Копелев входил в состав разведгруппы в качестве парламентера, двигался впереди наших войск, агитируя немцев сдаваться без боя. За взятие нашими войсками на полторы недели раньше намеченного срока без кровопролития крепости Грауденц в Восточной Пруссии майор Копелев был награжден орденом Отечественной войны 1-ой степени. Одновременно Лева выступал против грабежей и насилия, и вскоре после войны его посадили за «буржуазный гуманизм». Тюрьмы и лагеря забрали десять лет из отпущенной ему жизни – последние три года провел на «шарашке» вместе с А. И. Солженицыным, с которым был в ту пору дружен. С Левы Солженицын писал образ Рубина в романе «В круге первом».

Копелев вышел на свободу, сохранив веру в коммунистические идеалы. Я узнала все это о Леве до того, как познакомилась с ним лично, получила от Орловой восторженную готовую характеристику: Лева – потрясающий! – поверила ей на слово, и, что интересно, в дальнейшем у меня не было случая усомниться в правильности ее слов.

Однажды Светлана предложила подняться в квартиру и там доразговаривать. Я согласилась, хотя было уже около десяти вечера и рефлекторно щелкнуло: «Неприлично». Двадцать шагов под арку – и мы в подъезде задвинутого во двор старомосковского дома, типичного отсутствием лифта, огромностью лестничных площадок и бесконечностью маршей полувинтовых лестниц между этажами. Четвертый этаж оказался Монбланом, но нам по молодости он покорился без труда. С правой стороны огромная черная дверь квартиры №201 и рядом с ней такое же огромное окно, выходящее из квартиры на лестничную площадку и потому закрашенное снизу. Все, что я запомнила в тот день, это просторная передняя, справа и слева заставленная обувью и завешанная, как говорил в таких случаях мой отец, до аншлага одеждой; при этом оставалось еще много места для одевательно-раздевательных маневров. Двойная стеклянная дверь справа уходила в бесконечный потолок и вела в комнату необозримых размеров. Комната освещалась сверху явно недостаточным количеством ватт, но я заметила в ней массивный буфет, шкаф размером с малогабаритную квартиру и длинный стол со стульями. Около стола большой мужчина, органично вписанный в обстановку, и маленькая изящная женщина разговаривали между собой. Света представила меня. Они легко кивнули не то мне, не то Светке, не прерывая разговора. Мне стало неловко, но Света сразу увела меня в закуток, выгороженный здесь же в большой комнате, называемой в доме столовой. В нем оказалось спальное ложе, застеленное шерстяным пледом. Света зажгла лампочку на стене, принесла чай и сушки. Стало светло и комфортно в Светкином собственном независимом пространстве. В двенадцать часов я выскочила на Горького и побежала по знакомому маршруту домой в Средний Кисловский переулок, куда нас в свое время переселили из Консерватории. В доме круглосуточно дежурила консьержка, и было не страшно возвращаться домой поздно.

В один из следующих заходов в квартиру на Горького я обнаружила, что в столовой на левой стене располагаются два выхода в узкий длинный коридор. Узким он был потому, что в нем вдоль стены, смежной со столовой, расположилось столько вещей, сколько позволено площадью за вычетом прохода для одного человека. Там были стеллажи с книгами и журналами, старые чемоданы, бабушкино зубоврачебное кресло, дополнительные стулья. В коридор выходили двери еще двух комнат: первая почти такая же, как столовая – в ней жили бабушка и дедушка Светланы, другая поменьше, но она была закрыта. Первую комнату в квартире называли «родительской», вторую – «детской». Вспоминая разворачивавшуюся на моих глазах миграцию членов семейства по квартире, понимаю, что такое деление было вполне оправданно. Однажды из передней в коридор через столовую прошагал энергичной походкой невысокий плотный мужчина, не обратив на нас со Светой никакого внимания. Я взглядом спросила: «Кто это?». Света ответила, что Леша, мамин брат, и добавила: «У них там вещи». Я сразу поняла, что речь идет о «детской». Вскоре Раиса Давыдовна и Лева переехали в эту комнату, и столовая оказалась в нашем распоряжении. Но в отсутствие Светкиных родителей мы все чаще оказывались в их «детской» – небольшой, квадратной, с узким итальянским (без переплетов, не считая фрамуги с двумя полуарками) окном. Не помню никакой мебели, кроме раскладывающегося дивана, высокой «хемингуэевки», сделанной на заказ под Левин рост, и подоконника, размер которого позволял быть и столом, и спальным местом. Помню, как Светлана открывала створки окна и ложилась поперек стены – голова свешивалась во двор, ступни оставались в комнате. Мы располагались в «детской» по-хозяйски – залезали с ногами на диван, раскладывали на нем книги и тетради. Обсуждение интегралов и окислительно-восстановительных реакций быстро соскальзывало на проблемы сначала мировые, потом личные.

4. В университете мы перемещались из одной аудитории в другую стайками. В перерывах между занятиями мы либо смеялись, либо пели: «Голубые просторы, голубые просторы, конца края нет; голубые просторы, голубые просторы – хорошо, когда сердцу восемнадцать лет!» (на следующий год пели «девятнадцать»). Мы пели громко, не стесняясь: «Не грусти и не плачь, как царевна Несмеяна – это глупое детство прощается с тобой». Но, кажется, сами не спешили его отпускать, радовались и смеялись, как дети. Смеялись над всем, над всеми и над собой особенно, вполне осознавая себя со стороны.

Я уходила из дома утром, а возвращалась очень поздно, так как почти каждый день заходила в квартиру на Горького. Мама мирилась с этим потому, что я объясняла свое «пропадание» у Орловой то отсутствием лекций, то учебника, то необходимостью заниматься вместе. Если честно, то никаких занятий в ту пору я не помню, но они, наверное, все же были, ибо весеннюю сессию мы сдали на все пятерки. Безумно счастливые, мы со смехом выкатились из-за тяжелых дверей химфака и сбежали по широкой лестнице под песню Окуджавы: «Здесь остановки нет, а мне – пожалуйста, шофер автобуса – мой лучший друг!». Света поехала в Жуковку, где ее родители снимали дачу, а я с мамой и младшей сестрой – под Днепропетровск опекать старшую сестру, проходившую учебную практику в экспедиции от Географического факультета.

5. У нас было принято звать друг друга «Светка – Ирка». Так меня называли и другие члены семейства – Светкина и Машина мама – Раиса Давыдовна, ее сестра Люся, которую я почти всегда заставала в квартире, Лева и бабушка Сусанна Михайловна. Надо сказать, я долго стеснялась Раисы Давыдовны, просто как матери Светы, экстраполируя на нее свое понимание материнской функции в доме. Когда я видела серьезность или озабоченность на ее лице, то обязательно принимала их на свой счет. С Левой мне было проще с самого начала.

В студенческие годы у меня, как и у Светки, денег никаких не бывало, если не считать, что родители выдавали нам по рублю на обед в университете. При этом мы обе имели пагубную (для рубля) привычку брать такси, не дойдя двух шагов до метро. Если я прокатывала свой рубль, мы ели на Светкин, если она, то на мой. Когда случалось так, что зеленый глаз-искуситель на «Волге» с шашечками лишал нас родительской ренты одновременно, мы выкручивались, как могли, иногда на грани фола: шли в коммунистический буфет (то есть берешь и не платишь) или заходили компанией в свободную аудиторию и Света быстро-быстро выигрывала рубль в преферанс.

Не надо говорить, что, приходя к Орловой, я ничего не приносила съестного, и, несмотря на глубокую убежденность Светланы в моем праве на обед, чувствовала за столом некоторую неловкость. Но главное мое страдание за столом заключалось в том, что я практически не понимала, о чем идет речь. Как будто она велась на иностранном языке. Я казалась себе полной идиоткой и полагала, что остальным тоже.

Прошло какое-то время, прежде чем до меня дошло, что в этом доме никого не бросает в жар от гостей, точнее пришельцев, они приходят к кому-то из членов семьи, не мешают остальным, и за это на них не обращают по пустякам внимания. Садиться за стол большой компанией в этом доме является не просто необходимой традицией литераторов, по большей части работающих дома, но могучей потребностью гостеприимства и общения. Здесь за столом в разное время на моих глазах перебывали многие известные, знаменитые, начинающие писатели и поэты (от Ф. Вигдоровой, В. Пановой до А. Солженицына и от Д. Самойлова до И. Бродского), а также литературоведы, переводчики, критики. Их разговоры часто носили сугубо профессиональный характер и не требовали моего участия в них. Когда я, наконец, поняла, что никто меня не анатомирует, не рассматривает под микроскопом, а воспринимают просто как подругу Светланы, такую, какая есть, – я почувствовала атмосферу дома, и мои комплексы начали улетучиваться.

За обеденным столом никогда не видела меньше десяти человек, а по выходным насчитывала и поболее. Сусанна Михайловна в отсутствие домработницы сама разливает суп, самый обыкновенный, накладывает второе. Света мне как-то говорила, что бабушка, посчитав количество людей за столом, иногда просто добавляет в суп воды, чтобы всем хватило. На второе тоже все очень просто – макароны или картошка с мясом, рыба. Я садилась за этот стол бессчетное число раз – очень хорошо помню огромную алюминиевую кастрюлю и большой половник из нержавеющей стали, помню тарелки и кружки, из которых ели и пили. В доме все было фундаментально, просто и функционально – ни хрусталя, ни серебра – ничего для красоты. Позволю себе сентенцию: человек живет и два-три раза в день ест. Вид накрытого посудой стола представляется мне положительным императивом жизни. Я столько раз видела посуду в квартире на Горького, что она запомнилась мне, как запоминается посуда в собственном доме.

6. Известные люди, «знаменитости» не были для Светки объектами специального интереса или наблюдения, скорее частью того мегаполиса, в котором она жила; в этом мы были с ней похожи, так как я несколько лет жила в правом корпусе Консерватории, и мне практически ежедневно приходилось здороваться с известными всей стране музыкантами.

Однажды мы со Светой не виделись целый день. Вечером она позвонила мне и очень просила побыстрее с нею встретиться. В ту пору за ней ухаживал наш однокурсник из Венгрии. Он ей не слишком нравился, но все равно было что обсудить. Я летела к ней по срочному вызову; взбежала на четвертый этаж, позвонила в дверь. Мне открыла Раиса Давыдовна. Я быстро спросила, где Света и, получив ответ, что на кухне, помчалась туда. Обсудив венгерского друга, мы перешли на другие темы. Света спросила: «Ты видела, кто был в передней, когда вошла?» Я ответила, что никого не видела, кроме Раисы Давыдовны. Светка захохотала: «Вот дура какая, мама с Левой провожали Назыма Хикмета». Ну, да, знаменитый тогда на весь мир турецкий поэт Назым Хикмет, но я ни его, ни Левы не заметила, хотя вдвоем они занимали полпередней.

Среди близких друзей родителей Светланы был известный физик Иван Дмитриевич Рожанский. Он привез из Америки, как теперь бы сказали, систему – большую радиолу величиной с тумбочку для белья и с отличным стереозвучанием. Рожанский устраивал музыкальные «слушания» для друзей. Как-то Света позвонила мне и «велела» срочно собираться – все идут к Рожанским слушать музыку.

Мы встретились с Орловой на улице Герцена, пересекли бульвары у Никитских ворот, сворачивали то налево, то направо и вошли в подъезд (кажется, он находился в Трубниковском переулке). Комната была заполнена людьми, партером устроившимися вокруг полированной коричневой тумбочки. Света бегло перечислила мне гостей и указала на плотного мужчину с крупной головой: «Это гений, Вячеслав Всеволодович Иванов, сын знаменитого пролетарского писателя Всеволода Иванова, но, главное, сам большой ученый, семантик, действительный член академий всего мира, кроме, конечно, отечественной, поскольку выступил в защиту Пастернака». Еще одна готовая характеристика, которую не пришлось пересматривать.

Мы сели со Светой рядом и, выдержав три минуты, начали болтать, прячась за Левиной спиной. Светка не была такой любительницей классической музыки, чтобы высидеть сорок минут на стуле, слушая симфонию Малера, а мне это все в пятистах метрах от консерватории показалось странноватым, и, воспользовавшись каким-то техническим моментом, мы, радостные, выскочили на улицу.

7. Пятого января, несмотря на сессию, морозы и другие катаклизмы, отмечали день Светкиного рождения. В доме любили дни рождения. К ним готовились и хозяева, и гости. Нельзя сказать, что это были пышные или торжественные праздники – неподходящие эпитеты. Просто были не нарушаемые традиции, следуя которым гости и хозяева делали себе Праздник. Во-первых, приходили все, кто считался другом. Народ шел с семи вечера, последний гость мог прийти в одиннадцать. Во-вторых, на столе должно было быть столько еды, чтобы никто не ушел голодным. Покупали много гастрономии, соленостей, делали винегрет, варили картошку. Из глубины большого буфета доставали посуду тридцатых годов – судки, супницы, блюда, тарелки. Откуда-то появлялось нужное количество разномастных вилок, ложек и чашек. За большой стол в столовой садилось человек двадцать, не поспевшие вовремя втискивались дополнительно. Всегда присутствовали Светкины многочисленные сестры – родные, сводные, двоюродные; тети и дяди, школьные подруги, многих из которых я визуально помнила, ребята из класса, учительница истории Галина Васильевна, потом университетские друзья, близкие друзья родителей и их дети; но впереди всех нужно назвать Наташу Горину, подругу еще с детского сада. Стоял веселый гвалт, Раиса Давыдовна стремилась вымыть посуду, не дожидаясь конца застолья и, несмотря на бурные Светкины протесты, потихоньку утаскивала на кухню пустые тарелки. Когда с трапезой более или менее было покончено, с удовольствием пели всё, что знали, особенно песни Окуджавы и Галича. Лева и Раиса Давыдовна пели вместе с нами, и это придавало атмосфере еще большую раскованность.
1 2 3 4 5 ... 14 >>