Оценить:
 Рейтинг: 0

Политический миф. Теоретическое исследование

Год написания книги
2011
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Вот типичный пример развития мифа по мере распространения культуры. У племени акан в Гане первоначально имелось множество царств, в каждом из которых выделялись три или более кланов. Во главе царства стояла царица-мать; ее окружал совет старейших женщин. Наследство передавалось по материнской линии. Каждый клан поклонялся определенному животному. Аканы верили, что мир порожден всемогущей Нгаме, богиней Луны, которая при рождении человека посылает ему лунный луч и тем самым наделяет его душой. По-видимому, в начале Средневековья (точное время трудно указать с уверенностью) патриархальные кочевники, пришедшие с территории Судана, заставили акан принять культ мужского божества-создателя, небесного бога по имени Одоманкома; но уничтожить поклонение Нгаме им не удалось. Тогда появился компромиссный вариант мифа: Одоманкома сотворил мир из мертвой материи при помощи топора и резца, после чего Нгаме принесла в него жизнь. Завоеватели поклонялись также семи планетам, управляющим днями недели; система верований зародилась в Вавилонии… Она принесла аканам еще семь божеств, которые, согласно компромиссному варианту мифа, были двуполыми. В конце XIV в. н. э. вследствие социального переворота культ Одоманкомы был заменен культом Мирового бога Солнца; соответственно изменилась система мифов. Во времена Одоманкомы царица оставалась царицей, а царь был своего рода консортом, представителем царицы-матери, маленьким божеством плодородия, ежегодно умирающим и воскресающим. Его титуловали Сыном Луны. Однако небольшие царства постепенно сливались в города-государства, а эти последние образовывали многонаселенное процветающее государство. Теперь Высочайший Царь – правитель наиболее мощного города-государства – смог ввести у себя обычаи пришельцев. Он стал именоваться Сыном Солнца, равно как и Сыном Луны, и приобрел неограниченную власть. Солнце, которое прежде считалось порождением Нгаме, приобрело статус вечного бога, не имеющего Луны-родительницы. Новая мифология сложилась тогда, когда аканы приняли патриархат. Отныне наследование прослеживалось по отцовской линии, и матери перестали быть главами семейств (1968: vi).

Подведем итоги: священные мифы, помимо своих прочих функций в античных или традиционных культурах, отражали и обосновывали множество разных форм отношений между социальными группами. Миф часто связан с поддержанием или установлением господства одной социальной группы над прочими; он может поддерживать равновесие между группами, стоящими на одной ступени иерархической лестницы; он также может выражать активное или пассивное сопротивление низших гегемонии высших. В этих и иных своих проявлениях бытование мифа пробуждает и поддерживает чувство единства или разобщения, крепит или разрушает сообщества. В этом отношении роль мифа для античных и традиционных обществ аналогична роли идеологии для обществ современных.

Что такое политический миф

Как же определить политический миф в его отношении к священному мифу, с одной стороны, и к политической идеологии – с другой? Рассмотрим сначала связь политического мифа и мифа священного. Что касается формы и содержания, то, в моем понимании, в широком смысле они подобны. Современные политические мифы представляют собой повествования о прошлом, настоящем и прогнозируемом будущем. Их рассказчики стремятся сделать их доступными для аудитории и исполненными значения в ее глазах. Мифы рассказывают об истоках и основах общества, о подвигах героев, о возрождении и обновлении, а также несут в себе эсхатологические пророчества. Как правило, в светских обществах политические мифы не имеют сакрального статуса, но они обязательно должны быть приняты в качестве истины некоторой социальной группой, вне зависимости от ее численности и состава. Подобно священному мифу, они должны передаваться и восприниматься как назидательные истории, по выражению Элиаде (1958: 430). Как указывает Брюс Линкольн, они должны обладать достаточным авторитетом, иметь парадигматическую ценность как «одновременно модель реальности и образец для нее в глазах тех, кто в них верит» (1989: 24). Следовательно, их политическое значение вполне сравнимо со значением мифов традиционных обществ в вопросах распределения власти.

Современные политические мифы, особенно те, которые формировались на протяжении долгого времени, существуют во многих вариациях, поскольку ни одно изложение не может быть абсолютно идентично другому. Когда мы говорим о существовании такого-то политического мифа, мы подразумеваем, что существует ряд изложений, более или менее совпадающих в значительном количестве аспектов. Иными словами, мы можем говорить о существовании политического мифа в том случае, если имеются различные повествования о приблизительно одних и тех же событиях, с приблизительно одними и теми же действующими лицами, дающие этим событиям приблизительно одинаковую общую интерпретацию и циркулирующие в данной социальной группе. Как и в традиционных мифологиях, политические мифы могут объединяться в системы, если они воспринимаются как взаимосвязанные по принципу бытования в пределах одной социальной группы и (или) имеющие общие элементы содержания. Более того: как священные мифы часто предстают перед нами в иных повествовательных формах (эпос, отчасти народная сказка), так и политические мифы зачастую принимают разнообразные формы, находят отражение в художественной литературе. Подобно священным мифам, политические мифы могут быть отражены в визуальных жанрах (живопись, плакат, монумент), а также в коллективных церемониях, ритуалах, особо почитаемых датах или географических точках.

Если мы намерены придерживаться взгляда на политический миф как на тип идеологического воздействия, нам следует отличать его от других видов идеологического воздействия, помнить о том, что миф дополняет эти виды воздействия в отношении формы, содержания и функций. Все эти формы должны быть определены как средства внушения политических убеждений, орудия политической дискуссии. Таким образом, политические мифы вступают в конфронтацию, если они принадлежат конфликтующим идеологиям.

В современном контексте политический миф может быть определен как идеологически маркированный рассказ о событиях прошлого, настоящего и прогнозируемого будущего. Говоря «идеологически маркированный», я имею в виду то, что он несет на себе отпечаток принятия допущений, ценностей, задач, принятых за основу определенной идеологии или системы родственных идеологий и, таким образом, содержит явный или скрытый призыв занять определенную идеологическую позицию. Это значит, что идеологическая маркированность есть объективный признак рассказа, хотя идеологическая окраска может проявляться в большей или в меньшей степени. Понятие идеологической маркированности рассказа включает в себя вложенное в него содержание, подлинное воздействие, которое оказывает рассказчик силой своих слов. Но, кроме того, это понятие покрывает и оставшиеся за рамками рассказа аспекты соответствующей идеологии, то есть то, что в нем могло бы присутствовать, но не вошло в него. Имеются в виду идеологические моменты, неявно участвовавшие в выборе содержания рассказа и его трактовки. Отбор информации, определения качеств исторических деятелей, их движущих мотивов и целей, выбор описательных или иных средств повествования, грамматических конструкций, общая организация рассказа, место его представления аудитории и прочие факторы значительны постольку, поскольку они придают рассказу определенную идеологическую направленность, отличную от направленности других идеологий. Следовательно, мифологическим можно назвать любой политический текст в той степени, в какой он идеологически окрашен. Данный термин означает, что рассматриваемое повествование обладает объективными характеристиками, которые потенциально могут привести к возникновению или продолжению существования политического мифа.

Короче говоря, вопрос о том, происходили ли излагаемые события в действительности, затрагивает лишь одну сторону предмета, хотя он, безусловно, важен. Следует принимать во внимание и такие аспекты, как отбор материала, форма его подачи и его интерпретация. При этом, заключая, что перед нами мифологическое повествование, мы не должны впадать в распространенную ошибку: утверждать, что рассказчик сознательно приступил к изложению с идеологическими целями. Естественно, мы можем делать некоторые выводы по внешним и внутренним качествам рассказа; так мы всякий раз и пытаемся поступить. Но в принципе, профессиональный историк, политолог, журналист, любой политический комментатор и даже политик может стремиться дать абсолютно объективный ответ на какой-либо политический вопрос, сознательно ставя перед собой задачу всего лишь проинформировать аудиторию, а не влиять на нее. Тем не менее, в той степени, в какой текст отражает политические взгляды автора и, следовательно, является потенциальным инструментом их передачи, он идеологически окрашен, а значит, мифологичен.

Мифотворчество – это коммуникационный процесс, включающий как создание мифа или его повторение, так и восприятие. Когда мы говорим, что повествование мифологично, мы тем самым лишь даем характеристику его свойствам, но никак не затрагиваем вопроса о восприятии. Но для того чтобы стать мифом, рассказ должен быть воспринят аудиторией как адекватно излагающий основные факты, которые уже признаны (или вскоре будут признаны) ею за истинные, а также верно их интерпретирующий. Авторитет у рассказа появится тогда, когда он будет представлен в подходящей форме, подходящим рассказчиком (группой рассказчиков), в подходящем историческом, социальном, идеологическом контексте. В какой степени у аудитории будет свобода варьировать интерпретации воспринятого или подвергать сомнению отдельные его элементы, вне всякого сомнения, будет зависеть от целого ряда качеств, присущих данной общественной группе, типу идеологической маркированности, и отраженным в тексте аспектам идеологии.

С другой стороны, рассказ будет назван мифом (или близким по смыслу термином) в уничижительном смысле теми, кто сочтет его лживым или существенно искажающим факты, что проявится, с точки зрения скептиков, в отборе материала или его интерпретации. Среди недоверчивых могут оказаться люди, которые в целом приемлют данную идеологию, но все-таки сочтут рассказ ложным. Идейная близость автора и аудитории еще не гарантирует доверия. Равным образом и идейная чуждость автора и аудитории вовсе не обязательно приведет к недоверию. Все же наиболее вероятно, что рассказ будет отвергнут носителями иной идеологии. Чем больше разница в идеологической ориентации, т. е. чем меньше совпадают позиции автора и его адресатов, тем больше вероятность отторжения. В принципе, аналитики, высоко ценящие объективность, всегда являются скептиками, причем более всего в тех случаях, когда идеологическая окраска мифа вызывает их симпатию. Даже если у аналитика нет свидетельств того, что рассматриваемый мифологический рассказ подвергается сомнению в обществе, он обнаружит в рассказе идеологическую маркированность и, по возможности, будет сравнивать рассказ с другими, существующими или возможными, интерпретациями тех же (относительно) описанных событий в описаниях другой идеологической направленности.

Резюмируя все сказанное, дадим политическому мифу следующее определение: идеологически маркированное повествование, претендующее на статус истинного представления о событиях прошлого, настоящего и прогнозируемого будущего и воспринятое социальной группой как верное в основных чертах. Политико-мифологический рассказ мы определяем так: идеологически маркированное повествование, претендующее на статус истинного представления о событиях прошлого, настоящего и прогнозируемого будущего. В следующих главах этой книги мы проанализируем те реальные явления, к которым эти дефиниции применимы.

Глава 3

Подача мифов

Будучи объектами веры, священные мифы воспринимались внутри определенных сообществ как непреложная, божественная истина. В наши дни, в эпоху светских обществ политические мифы, будь они устойчивы или эфемерны, утратили ореол святости в глазах их сторонников. Тем не менее, их истинность принимается как нечто данное; они даже могут вызывать к жизни элементы веры, подобной вере религиозной. Более того, функции политического мифа в социальной группе предполагают веру ее членов в истинность мифа. Однако в современных, идеологически разнородных обществах то, что является истинным для одних, другие считают ложью или искажением действительности. От этого факта не уводят даже академические притязания на объективность. В этой главе мы рассмотрим круг вопросов, относящихся к истинности и ложности, полной или частичной, повествований о политических событиях.

Истинные мифы?

В обыденном понимании слово «миф» ассоциируется с выдумкой или иллюзией. Однако некоторые теоретики политического мифа, вслед за своими коллегами, исследующими священные мифы, исходят из более нейтрального взгляда на миф. Они считают, что определение должно базироваться исключительно на форме и функциях повествования. Для того чтобы рассказ исполнял функции мифа, важна не объективная истинность или не-истинность изложения, а лишь тот факт, что в него должна поверить определенная социальная группа (Тьюдор 1972,1978; Линкольн 1989). Некоторые ученые этой школы даже открыто допускают возможность существования истинных мифов. Дэн Ниммо и Джеймс Коме пишут: «В наших глазах слово «миф» не является оценочным. Миф может быть истинным, ложным или тем и другим сразу» (1980: xii). Леонард Томпсон утверждает: «Когда мы сопоставляем миф с реальными фактами, то подвергаем его решительной проверке. Если он искажает факты, значит, он не прошел испытания и является негодной историей и, с этой точки зрения, неправдоподобным мифом» (1985:12). Джордж Иджертон поддерживает это мнение, хотя и в более осторожном тоне: «Детали, о которых рассказывает миф, могут быть истинными или ложными, а скорее всего, будут обладать обеими этими характеристиками в отношении своей ценности и значимости» (1983: 498).

Проблема такого подхода состоит в том, что функции, приписываемые мифу, не позволяют вынести непосредственное суждение о его истинности или ложности. Так, если мы говорим, что миф есть рассказ, созданный ради достижения определенной политической цели, как считают Ниммо и Коме (1980: 18), и если восприятие реальности сводится к набору «картин мира, которые люди создают и принимают», а значит, «существует столько представлений о ходе событий, сколько было создано» (17), каковы же тогда критерии определения объективно истинного мифа, особенно созданного с политическими целями? Равным образом, если мы вслед за Томпсоном определим миф как «повествование о прошлом, созданное с целью укрепить или дискредитировать режим» (1985:1), то будет сложно примирить такую идеологическую функцию с объективностью. Наконец, если миф, по Джорджу Иджертону, «служит интересам идеологии как средство драматизации, передачи и социализации политических ценностей и убеждений» (1983: 498), мы столкнемся с той же трудностью.

Ясно, что невозможно отрицать: большинство современных мифов рассказывают о реальных исторических деятелях и событиях. Более того, мифы, предсказывавшие будущее, могут более или менее совпасть с тем, что произойдет на самом деле. Но это только одна сторона медали. Настоящая проблема заключается в том, чтобы установить, каким образом и в какой степени политическое повествование идеологически маркировано.

Миф как сознательный вымысел или искажение реальности

При исследовании мифа не всегда возможно в точности установить, где и чьими усилиями он создавался. Тем не менее, если мы можем определить его творца (или группу создателей), то естественно задаться вопросом: имело ли место сознательное стремление повлиять на аудиторию, внушить ей определенные взгляды или подтолкнуть к определенным действиям? В наши дни мы имеем перед глазами столько примеров манипулирования информацией, что воспринимаем роль пропаганды в искажении информации как данность. Традиции производства пропагандистского материала и его анализа восходят еще к Древней Греции и Древнему Риму (Джоуэтт и О’Доннелл 1992: 36–78). Провозвестником концепции современного мифа как формы осознанного манипулирования общественным сознанием в идеологических целях является Жорж Сорель, политически ангажированный философ. Он выступил со своими трудами в 1900-е гг., когда идеи социализма и синдикализма приобретали все большую поддержку у французского рабочего класса. Однако революционный синдикализм, на позициях которого стоял Сорель, проявлял глубокое недоверие к парламентскому социализму. Как замечает Эдвард Шиле, Сорель являлся сторонником политического сепаратизма, классовой борьбы и «этики политического сектантства в условиях непрекращающегося кризиса» (1961:15). Сорель желал мобилизовать французский рабочий класс на революционное ниспровержение буржуазного общества. Его идея эсхатологического мифотворчества является, в сущности, пропагандистской, так как он стремился поставить неотделимые от мифа искажения реальности на службу тому, что считал своей высшей целью.

В «Размышлениях о насилии» Сорель проводит необходимое разграничение между мифом о всеобщем революционном возмущении и событиями, которые с большой степенью вероятности последуют в действительности. В открытом письме к Даниэлю Галеви, послужившем предисловием для издания «Размышлений» 1908 г., Сорель затрагивает тему мифов: «Сейчас я хотел бы доказать, что мы должны не пытаться анализировать категории образов, раскладывая их на элементы, а смотреть на них как на целое, как на историческую силу. Следует соблюдать особенную осторожность, дабы не сравнивать свершившиеся факты с картинами, которые люди нарисовали себе до того, как приступили к действиям» (1961: 41–42). Ниже Сорель повторяет, что миф предназначается для того, чтобы избежать детальной критики и отрезать от движения тех, кто «копит аргументы против недостижимости его целей на практике» (43). Согласно Сорелю, «никогда нельзя забывать, что все преимущества детальной критики испарятся в ту минуту, когда будет предпринята попытка разложить общее направление на мелкие исторические частности» (148). Он даже готов признать, что детали мифа не имеют большого значения, поскольку «они могут говорить о том, что вообще никогда не произойдет» (126).

Как мы видим, для Сореля несущественна фактическая достоверность мифа. Он ясно дает понять, что миф не будет сколько-нибудь близко соответствовать реальным событиям. Важен движущий мотив и эмоциональный потенциал серии драматических образов, которые миф порождает в умах, описывая ход общественной борьбы в самых резких ее проявлениях. Главное – что миф изображает противостояние двух сил, и адресаты его – в данном случае, пролетарские массы – получают неизгладимое впечатление. Миф должен представать как нечто единое, цельное, говорящее на языке движения и потому неделимое, как и само движение; тогда никакой анализ не сможет выпотрошить его или разбить. По Сорелю, «миф нельзя опровергнуть, так как он, в глубинной своей сущности, есть глубинное убеждение группы» (50; см. тж. 52). Задача мифа – побудить к действию в настоящем, а не предсказать будущее в точности. По мнению

Сореля, «не существует научных способов предсказать будущее, у нас нет даже оснований спорить о том, какая из гипотез вернее. На множестве памятных примеров доказано, что и величайшие люди допускали чудовищные промахи в своих предсказаниях даже ближайшего будущего» (124). Но, чтобы иметь возможность перейти к действию, продвинуться вперед, необходимо создать образ будущего. Задача мифа в том, чтобы «спроектировать будущее, которое наступит через неопределенный срок», таким образом, чтобы сотворенный образ направил и воплотил «самые заветные желания народа, партии или класса, те желания, что возникают в умах под мощным давлением инстинктов во всех жизненных обстоятельствах» (124–125). Короче говоря, Сорель полагает, что миф имеет чисто функциональное, а не познавательное значение. «К мифу нужно относиться как к средству побудить массы к действию в настоящем. Попытки обсуждать, насколько он точен как прогноз, лишены смысла» (126).

Убеждение Сореля в том, что будущее предсказать невозможно, связаны с его более глубинным кредо, а именно неприятием усилий тех людей (в особенности тех, кто желает называться социалистами), которые стремятся поставить на научную основу свои исторические суждения и политические позиции. Сорель выступает как противник рационалистических, выработанных на псевдонаучных основаниях, утопических проектов, созданных сухими интеллектуалами. Он обрушивается на теоретиков, позитивистов, социологов, всех представителей так называемой la petite science [5 - La petite science – мелкая наука (франц.).], всех тех, кто верит в возможность анализа всего и вся.

В то же время очевидно, что Сорель понимал практическую взаимозависимость теории и мифа в рамках идеологии. В «Размышлениях о насилии» он сопоставляет либеральную экономическую теорию (которая, в его представлении, является чистой утопией, а потому легко может быть опровергнута) с историей либеральной демократии во Франции, где неадекватность многих теоретических постулатов не привела к гибели либерализма. Причину этого Сорель видит в том, что идеология не зависела исключительно от утопических теорий. Он утверждает: «Эти утопии были перемешаны с мифами, направленными на борьбу со старым режимом; и поскольку жили мифы, постольку все опровержения либеральных утопий были безрезультатны. Миф был стражем перемешанной с ним утопии» (51, перевод исправлен). Однако Сорель не столько заявляет о непригодности теории как фактора, подстегивающего движения. В большей степени он критикует теорию и теоретиков, настаивая на их бесполезности. Понятно, что Сорель ставит себя в парадоксальное положение: при помощи интеллектуальных аргументов он отстаивает антиинтеллектуальную теорию мифа. Неудивительно поэтому, что Сорель болезненно воспринял характеристику «Размышлений» как упражнения в интеллектуальной софистике.

Сорель писал для социальной группы, которую желал подвигнуть на свержение существовавшего во Франции общественного строя. Но, как доказали многие политики и другие деятели, миф может также внедряться действующим правительством или его агентами. Использование термина «миф» в политической журналистике часто отражает стремление автора вскрыть правду, стоящую за успешными попытками правительственных кругов, которые влияли на общественное мнение путем представления искаженной информации о событиях. Так, в газете английских либералов «Гардиан» мы находим следующие заголовки или подзаголовки: «Мифотворцы войны в Заливе» (7 января 1991) или «Миф о чистой войне похоронен в песках» (19 сентября 1991). Первый материал написан до начала боевых действий в районе Персидского залива в 1991 г., второй – спустя некоторое время после их окончания; и при этом оба материала об информационных манипуляциях, направленных на обеление массовых убийств (систематический анализ дан в: Тейлор 1992). Как часто бывает в подобных случаях, во втором заголовке было бы более уместно слово «мифология», поскольку речь идет не о единичном сообщении, а о целой серии сообщений, призванных внедрить в умы представление о «чистой войне». Накануне войны сочинялись прогнозы о том, как она будет вестись, во время войны – рассказы об отдельных ее эпизодах или об общей ситуации на театре военных действий, после войны – истории, призванные доказать, что война в самом деле была чистой. Следовательно, употребление термина «миф» должно было иметь целью помешать превращению официальных отчетов о войне в устойчивые истины, а значит воспрепятствовать их долгосрочному влиянию на представления общественности об обсуждаемых событиях.

Разумеется, демифологизация не является прерогативой журналистики. Такой подход широко применяется в исторических трудах и других научных исследованиях. Например, серьезная работа Стефани Лоусон «Миф о культурной однородности и его применение в интересах верховной политической власти на островах Фиджи» показывает, каким образом распространенное и ныне представление о единстве культуры Фиджи изначально внедрялось британской администрацией в качестве инструмента колониальной политики. Оно последовательно «использовалось для освещения текущей политической ситуации, которое, в свою очередь, было неадекватным и служило для оправдания британского владычества» (1990: 797).

Систематическая дезинформация, искажение реальности, манипуляции с историей могут служить орудиями любого правительства, но особенно вопиющие примеры этих явлений дают нам тоталитарные режимы. В библиографии приведены работы, содержащие анализ избранных примеров. Вот один из них.

Грэм Джилл, автор эссе «Политический миф и претензии Сталина на господство в партии» (1980) замечает, что усилия Сталина, направленные на завоевание власти внутри высшей партийной иерархии в середине 1920-х – 1930-х гг., во многом основывались на использовании двойной политической мифологии, которая позволяла Сталину реализовывать свои амбиции, прикрываясь создаваемыми авторитетами. Сознательно выстроенная мифология включала комплекс мифов, включенных в уже сложившуюся к тому времени мифологическую оболочку. Одна система мифов была призвана поддерживать и обосновывать другую. Развитие ранней мифологии, во многом связанной с именем Ленина, Джилл описывает так:

После взятия большевиками власти в октябре 1917 г. общественная жизнь в Советской России характеризовалась возникновением сложной сети мифов. В целом новая мифология базировалась на романтизации пути партии к власти. Ведущими действующими персонажами в нарождавшейся мифологии были Ленин, партия и пролетариат. Тесно переплетенные между собой, они составили могучую силу и обеспечили прорыв в новую эру, то есть успех Великой Октябрьской социалистической революции. Этот миф о героическом Октябре развивался на протяжении 1920-х гг., причем внутри его все возрастала роль Ленина, в особенности после его ухода от дел вследствие болезни и смерти, наступившей в 1924 г. Возвеличивание Ленина сопровождалось политическим закатом Льва Троцкого, единственной фигуры, чья роль в событиях 1917 г. была сравнима с ролью Ленина. В результате возник культ Ленина, хотя тот был против возвеличивания отдельной личности (99).

В видении Джилла, сталинская концепция мифостроительства состояла в следующем: насаждать культ Ленина, принижать роль партии и одновременно создавать собственный образ как самого верного ученика Ленина, защитника ортодоксального ленинизма от любых искажений. Культ продолжал развиваться, что позволило Сталину, к 1929 г. получившему монополию на власть в партии, постепенно видоизменять миф. Вначале стало внедряться представление об отношениях Ленина и Сталина как учителя и ученика, мало-помалу трансформировавшееся в представление об отношениях равных. Впоследствии «Правда» и другие издания стали рисовать образ Сталина как первого из двух вождей. Так на протяжении 1930-х гг. культ Ленина неуклонно перерастал в культ Сталина, и достижения партии приписывались уже одному Сталину. Деятельность по переписыванию прошлого сопровождалась репрессиями в отношении потенциальных оппонентов новой ортодоксии.

В процессе формирования нового образа Сталина нарастающий культ вождя вытеснял героический миф об Октябре. Колоссальной фигуре Ленина на смену пришло представление о дуумвирате, в котором ведущая роль принадлежала Сталину. В ходе ревизии истории ареопаг выдающихся лидеров свелся всего к двум фигурам. Даже роль партии умалялась, и события 1917 г. стали служить всего лишь фоном, на котором рельефно проявились личные качества Сталина и его единство с Лениным. Ревизия мифа, прикрытая ревизией истории в 1930-х -1940-х гг., проходила успешно. За закрытием таких организаций, как Общество старых большевиков и Общество бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев в 1935 г., Коммунистической академии в 1936 г. последовало физическое уничтожение многих старых большевиков. Чистки убрали со сцены множество участников событий 1917 г.; а ведь эти люди могли бы по праву свидетельствовать о сталинском искажении мифа об Октябре. С уничтожением большинства старых большевиков и запугиванием оставшихся в живых, миф, созданный как основа для культа Сталина, сделался неоспоримым, равно как и символическая связь между Лениным и Сталиным (110–111).

Как бы широко ни была распространена информация, как бы ни были весомы свидетельства, группа, отвергающая идеологию и полагающая доблестью нарушать табу, способна взять на вооружение миф. Одним из наиболее шокирующих примеров является деятельность европейских и американских ревизионистов, подвергающих сомнению или отрицающих то, что они называют «мифом о Холокосте». Здесь можно назвать книгу Вильгельма Штаглиха «Миф об Освенциме» (1979), сборник эссе Поля Рассинье «Разоблачение мифа о геноциде» (1978), «Мистификацию двадцатого века» Артура Бутца (1977), где автор называет тех, кто писал о Холокосте, «сочинителями уничтожения» (247), а также «развеивает» «миф об исключительной вине Германии в начале войны 1939 г.» (248) и «миф о чудовищной жестокости нацистов в сравнении с жестокостями западных демократий» (248). Сочинения этих авторов сами по себе могут быть представлены как формы антисемитской пропаганды (Итуэлл 1991; Фрей 1993), как злонамеренное «насилие над правдой» (часть названия книги Липштадт 1993) или же мифотворчество (Сейдел 1986: назв. гл. 6; Уистрич 1992:112).

Практическое мышление?

Не стоит считать осознанное намерение манипулировать истиной единственной причиной искажения истины в политических текстах. Можно утверждать, что многие мифы возникли без всякой намеренной ориентации на обман. Широко цитируемый «Политический миф» (1972) Генри Тьюдора начинается со следующей посылки: миф всегда предназначается для влияния на верования и образ действий. Однако Тьюдор, допуская возможность целенаправленного обмана или самообмана со стороны мифотворца, все же считает, что первоначально искажения возникают без злого умысла; просто они являются неизбежным побочным продуктом так называемого практического мышления, которое Тьюдор противопоставляет познанию ради познания. Мифотворец отождествляет себя с представителем группы-адресата и интерпретатором ее интересов. Он повествует ради того, чтобы дать группе аргументы и побудить ее к действиям, необходимым, по его мнению, для ее блага. Как мифотворец, так и его аудитория считают, что они верят мифу потому, что это целесообразно. У мифотворца уже имеется практическая цель, и ему нужен миф, чтобы ее подкрепить. Его можно сравнить с участником спора, выступающим с определенных позиций. Он словно предвидит возражения и поэтому ищет факты, которые бы легли в основу его точки зрения. Такое подкрепление не обязательно ложно, но оно выбирается и интерпретируется прежде всего из соображений максимальной полезности. Вот как излагает Тьюдор этот центральный тезис своей концепции:

В понимании того, что он [миф] нам дает, и заключается практическое мышление. Имеется в виду понимание, приходящее к человеку, когда лежащий перед ним мир является для него не объектом праздного любопытства, а материалом для деятельности. В попытках понять окружающий мир как мир pragmata [6 - Pragmata – дела, действия (греч.).], как мир предметов, имеющих моральное или утилитарное значение, человек начинает смотреть на него с позиций своих целей. Без сомнения, имеет место некоторое искажение наблюдаемых фактов. Но, когда практические соображения стоят на первом плане, человек верит в то, во что – на этот момент – ему удобно или необходимо верить (1972:123)

Далее разъясняется:

Историка, как правило, отделяет от событий и условий, о которых он пишет, некоторая дистанция. Этот факт позволяет ему размышлять отвлеченно и видеть предмет своего повествования в широкой перспективе. Но он лишен практического взгляда на вещи, присущего тем, кто находится в гуще событий. Безусловно, непосредственные участники происшествий думают; но было бы ошибкой полагать, что целью их размышлений является приближение к взвешенной оценке фактов. Человека, находящегося перед лицом возможной смерти, опалы, серьезных имущественных потерь, непросто убедить встать на точку зрения его врага. Также едва ли он предастся назидательным раздумьям о бренности и несовершенстве человеческого бытия. Ему требуется уверенность, которая придаст ему возможность действовать эффективно, и очень во многих случаях он черпает эту уверенность в твердом убеждении: его дело справедливо, и он может не сомневаться в победе. Разумеется, в поисках основы для такой уверенности он может впасть в заблуждение относительно объективной природы сложившихся обстоятельств. Но это еще не делает его параноиком. В определенном смысле его видение ситуации более «реалистично», нежели рассуждения ex post facto [7 - Ex post facto – после события, задним числом (лат.).] кабинетного ученого (134).

Тьюдор прав, признавая наличие невозможности обретения новых убеждений в некоторых ситуациях. Тем не менее, его подход порождает определенные трудности. Когда Тьюдор переходит к рассмотрению конкретных случаев, его уже не удовлетворяет бесхитростное указание на «область невозможности», поскольку его собственный подход не дает ответа на вопрос, в какой степени мифотворец верит в истинность мифа. Идея практического мышления приводит его к выводу о сознательно отбрасываемом неверии. Он также полагает, что намерения носителя мифа могут быть непосредственно вычислены на основании данных о его биографии и историческом контексте, в котором он действовал. Но теоретики литературы давно отметили, что судить об истинных намерениях автора текста весьма затруднительно (содержательный анализ этой проблемы читатель найдет в: Четмен 1990: 74-108). Особенно сложен этот вопрос, когда он касается художественной литературы, но это не означает, что в других сферах на него можно получить прямой и недвусмысленный ответ. Слабость метода Тьюдора становится очевидной, когда он приводит как пример Цицерона, выдающегося римского государственного деятеля и оратора, публично передающего миф, в который сам он, по мнению Тьюдора, в обычных условиях не верит по причине высокой образованности и изощренности ума. Возможно, в тиши своего кабинета Цицерон усомнился бы в рассказе о Юпитере, остановившем бегство римлян [8 - Согласно легенде, когда войска Ромула во время войны против сабинян обратились в бегство, Юпитер вмешался в ход сражения и остановил римлян. Эту легенду вспомнил Цицерон в одной из своих речей, направленных против Катилины. Эту речь он произносил в храме Юпитера Статора (букв. Остановителя), воздвигнутом на месте легендарного события.]. Но крайне маловероятно, что в условиях политического противостояния, угрожавшего не только жизни самого Цицерона, но и существованию республики, он мог бы вспомнить эту легенду, не имея в душе полнейшего доверия к ней. Предполагаю, что Цицерон ощущал и верил, что Юпитер Статор – живая реальность. Он верил, потому что в тот момент нуждался в вере (1972: 136, курсив мой. – К. Ф.). Предположения Тьюдора могут быть как правильными, так и ошибочными. Однако остается факт: вопрос о сознательно поставленных и неосознанных целях автора или передающего текст сложнее, чем это представляет Тьюдор, особенно в тех случаях, когда внутренние свойства текста плохо сочетаются с тем, чего мог бы ожидать аналитик, исходя из внешних, контекстуальных посылок. Вопрос становится еще запутаннее из-за утверждения Тьюдора о том, что намерение автора или рассказчика использовать повествование в политической аргументации очевидно. Это означает, что он не предлагает никакого подхода к текстам, которые содержат мифы, но не свидетельствуют явно о том, что они были созданы с целью практического побуждения к политической акции.

До некоторой степени Тьюдор согласен, что создание письменной истории – дело деликатное в тех аспектах, где оно касается мифов. Он признает, что «многое из того, что попадает в историю, есть хорошо изложенный миф или же порождено мифологическим образом мысли» (1972:123). Тем не менее, он уверен, что мифотворец действует в корне иначе, нежели историк. Как мы уже видели, Тьюдор уверяет, будто деятельность мифотворца подчинена практическим целям, от него требуется повествование, «по меньшей мере внушающее доверие» (1972: 124), и рассказ о том или ином событии включается в миф или отвергается именно по этому признаку. Но, с другой стороны, Тьюдор заявляет, что доверие к историку зиждется на его способности представить доказательства, способные подтвердить законность и справедливость его выводов, а также на солидарности других историков. И все же, коль скоро Тьюдор ставит во главу угла намерения мифотворца, то он оставляет совсем уже непреодолимую пропасть между историком (который стремится быть объективным) и творцом мифа (подчиненным практической задаче); правда, при этом Тьюдор сознает, что историк также может стать производителем мифов.

Краткий итог: определение Тьюдора справедливо в отношении правительств, их представителей, политических партий, ангажированной прессы и откровенно выражающих свою политическую ориентацию комментаторов. Но оно оказывается чересчур жестким, если мы обратимся к менее однозначным случаям, когда мотивы творцов мифов не лежат на поверхности или же мифы предстают в качестве запутанной, многоплановой системы, где миф оказывается порой продуктом более или менее случайного стечения обстоятельств.

Неоднозначные мотивы и многоплановые процессы

В работах историков идейные убеждения автора могут выражаться в выборе предмета, направлении исследования, подборе свидетельств и их интерпретации, причем автор может и не иметь сознательного намерения выработать аргументацию для политических акций. Когда против историка выдвигаются обвинения в искажении истины по идеологическим мотивам, естественно, высока вероятность возникновения дискуссии, если автор жив и имеет возможность представить аргументы в свою защиту или у него есть последователи, продолжающие работать в той же области.

Примером может служить полемика, разгоревшаяся в Британии после публикации трактата Дж. Дейвиса «Страх, миф и история. Рэнтеры и их историки» [9 - Рэнтеры (букв, «напыщенные проповедники») – прозвище ранних английских методистов.]. В этой работе автор подвергает ревизии утверждения и доводы влиятельной группы английских радикальных историков, представлявших рэнтеров истинными революционерами середины XVII в. По мнению этих историков, Английская революция возвела на вершину общества зажиточных людей, носителей протестантской этики, которая была не только выражением их личных убеждений, но и служила основанием для их политической и социальной гегемонии, поскольку обеспечивала надежный механизм контроля над низшими слоями благодаря укоренившемуся в обществе представлению о грехе и аде. Массовое внедрение этой жесткой этики привело к формированию репрессивного полицейского государства, в котором даже не было необходимости в регулярной армии. Рэнтеры же, отрицавшие грех, ад и протестантскую этику, подрывали основы мировоззрения, которое обосновывало господство правящего класса со времен революции. Такая интерпретация выражена Кристофером Хиллом, наиболее видным представителем упомянутой группы историков, в работе «Перевернутый мир».

В наши дни, когда протестантская этика, величайшее достижение европейского буржуазного общества XVI–XVII столетий, доминировавшая в общественном сознании на протяжении трехсот или четырехсот лет, наконец подвергается сомнениям, мы имеем право с новым сочувствием взглянуть на диггеров [10 - Диггеры (букв, «копатели») – представители крайне левого крыла в Английской революции XVII в.], рэнтеров и других дерзких мыслителей, которые еще в XVII веке отказались склоняться под ее игом и признавать ее святость (1984:15).

На взгляд Дейвиса, внимательное рассмотрение исторических свидетельств с учетом современных реалий приводит к серьезным сомнениям в достоверности образа рэнтеров, нарисованного Кристофером Хиллом, А. Л. Мортоном и другими. В следующей статье, явившейся ответом на волну неодобрительных откликов на названную книгу, Дейвис заявил, что рэнтеры не составляли секты, движения или даже идеологически однородной группировки. Более того, в некоторых работах утверждается, что они расходились друг с другом и в теологических вопросах. Как говорит в своей статье Дейвис, они не являлись и радикальными врагами культуры, отрицателями греха, авторитета (ни авторитета Писания, ни какого-либо другого авторитета) или самоограничения» (1990: 94–95).

Отсюда следует, что рэнтеров нельзя считать значительной силой, противостоявшей протестантской этике. Согласно обобщениям Дейвиса, представленным в той же статье, громкие обличения рэнтеров еще не означают существования в Англии середины XVII столетия разрушительного движения. Имел место некий протест, подобный атеизму или ведовству; были выступления за утверждение нормативов, за социальную и идеологическую определенность, вызванные нарастающим в обществе беспокойством, которое привело к краху старого порядка и дроблению церкви на секты» (82). Иначе говоря, рэнтеризм можно считать политическим мифом, бытовавшем в то время, когда рэнтеризм существовал, и возрожденным в послевоенные десятилетия последователями «Группы историков коммунистической партии».

Таким образом, «миф двадцатого века о рэнтерах» отождествляется с «теоретической базой идеологического характера, принятой некоей группой историков» (103). Идеологическое кредо и разработанная на его основе теория привели группу к скудости методологических стандартов, которые сами историки отстаивают. Следствием этого фактора оказались «чрезмерное доверие к сомнительным источникам, неверное воспроизведение текстов, соединение различных текстов без достаточных на то оснований и принятие голых умозаключений за истину в последней инстанции» (103). Наверное, новейший миф о рэнтерах не был сознательным обманом, но, несмотря на это обстоятельство, роль и значение исторических личностей и событий оказались существенно искажены в угоду идеологическим установкам, даже при том, что в иных отношениях создатели мифа о рэнтерах были хорошими историками, а Кристофер Хилл – великим историком.

У вопроса о сознательности политического мифотворчества есть и другой аспект; рассмотрим его на примере средств массовой информации. Журналисты иногда считают себя разрушителями политических мифов. Но в то же время часто они сами играют определяющую роль в распространении этих мифов. Нам всем известны случаи очевидной и сознательной ангажированности СМИ, явствующей из подбора материала и его трактовки (см.: Хомский 1989; Эдельман 1988; Медиа-группа университета Глазго 1993; Джоуэтт и О’Доннелл 1992; Рис 1992). Между тем идеологические уклоны и порожденные ими искажения информации могут проявляться в различных формах и на различных уровнях внутри системы без всякой явной преднамеренности. Так как сам спор по вопросу об идеологической пристрастности СМИ идеологически окрашен, нам стоит обратиться за примерами к работам, авторы которых декларируют свое неприятие извращений истины, допускаемых печатными и электронными СМИ. «Изобретение реальности. Политика СМИ» (1986) Майкла Паренти представляет собой критику американских СМИ с позиций марксизма в духе Грамши [11 - Антонио Грамши (1891–1937) – основатель и руководитель Итальянской коммунистической партии, теоретик марксизма.]. Ноам Хомский в работе «Необходимые иллюзии. Контроль над мыслью в демократических обществах» (1989) подходит к тому же, в принципе, кругу вопросов как последовательный радикал.

Основной тезис Паренти состоит в том, что в американских СМИ «ложь в важнейших вопросах стала регулярной, систематической, даже системной; это результат не просто злонамеренной манипуляции, но также идеологических и экономических условий, в которых существуют СМИ» (ix). Паренти понимает, что за подобные утверждения он может подвергнуться нападкам со стороны тех, кто искренне верит в великую свободу и объективность американских СМИ, и поэтому старается опередить критиков, заявляя, что его собственные возможные передергивания менее опасны, нежели вранье ортодоксов, против которых он борется.
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4