– Вы не девица, Степан Трофимович; только девиц выдают, а вы сами женитесь, – ядовито прошипела Варвара Петровна».
Если учесть, что и саму Лилю Юрьевну не оставляли параллели с «Бесами», да и ее пересказ рассказа Михаила Левидова о предсмертных днях Маяковского был полон (боимся, сознательно) пропущенных цитат из того же Достоевского, то наше предположение не покажется чрезмерно смелым.
В свою очередь, следующие рассуждения Виктора Ардова в контексте нашей работы выглядят как прямые цитаты из «Людей лунного света»: «Был период работы (когда она любила его), но когда я познакомился, все это было в прошлом, он был только привязан. Ну, как Тургенев и Виардо»[104 - Ср.: Ценные замечания к теме «Тургенев и Маяковский»: Йовано- вич М. Базаров и Маяковский // Slavica XXIII. Debrecen. 1986. P. 71–96.].
И вот следующие слова Ардова настолько точно ложатся в розановскую схему семейных взаимоотношений «Людей лунного света», что сама эта точность даже вызывает удивление: «Я должен сказать, что Маяковский при всей своей вот этой внешности и громыхающей поэзии был… человек женского склада, как Тургенев. Когда он влюблялся, его интересовали какие-то такие… мазохистские элементы, это легко усвоить изо всех его лирических поэм – властные женщины… Даже с Вероникой Витольдовной Полонской, которая совсем другого склада женщина… И даже в отношениях с нею он любил быть страдающим. Но там был другой повод: она была замужем»[105 - Ардов В. Из воспоминаний (Маяковский) // Минувшее. Исторический альманах. Т. 17. М.; СПб., 1994. С. 179–180.] (курсив наш. – Л.К.).
Слова Виктора Ардова о том, что все описанное легко видно из стихов и поэм Маяковского, исключительно важны. Ведь если отвлечься от непосредственных ощущений современника и перейти к литературоведческому анализу, можно столь же уверенно сказать то же самое на основе как цитируемого текста в «Про это» («Люди лунного света» и т. д.), так и из набора конкретных цитат из Розанова и Достоевского, что тип личности героя поэм Маяковского вполне очевиден. Трудность представляет лишь последний шаг: соотнесение результатов аналитической процедуры с конкретной личностью конкретного человека – Владимира Владимировича Маяковского. Именно здесь и оказывается бесценным свидетельство Виктора Ардова[106 - Отметим важнейшее (особенно в свете мемуаров В. Ардова) замечание М. Вайскопфа: «Многие стихи Маяковского советской поры вообще звучат как прямой цитатник из розановской статьи 1911 года «Загадочная любовь (Виардо и Тургенев)» (Вайскопф М. Во весь логос. Религия Маяковского. М., 1997. С. 33).].
Вернемся собственно к «Про это». На данном этапе можно заключить, что оставшийся без любимой поэт почувствовал себя на грани самоубийства (предсказанного семь лет назад в «Человеке»), подумав о пистолете, что вызвало поток образов из «Сна смешного человека» и, наконец, осознав себя в самодеятельном монастырском уединении. Неудивительно, что страдающий Маяковский последовал в своих размышлениях за Розановым и его протестом против законов земной любви.
Сопоставим теперь образ человека, плывущего в своей «комнатенке-лодочке» («Хорошо!»), в своем гробу из «Про это», и подобное же плавание-полет из «Сна смешного человека» с образом быка, возникшим у Маяковского. Поэт представляется себе Зевсом-Озирисом. И все это в окружении розановских рассуждений о случаях полового перерождения. В свою очередь, Медведь-Маяковский рождает Большую Медведицу. Розановская мотивировка здесь еще сильнее. В статье «О древнеегипетской красоте» мы узнаем один из основных образов «Про это»: «Так и не потухают и даже не охлаждаются огоньки: как медведь по весне встает с тою же температурою, с какой он заснул по осени. Медведь и медведица. Так и небесная медведица, «Большая медведица, сколько ни испускает тепла и света из своей шкуры, сосет себе лапу и не может остынуть среди межзвездной, т. е. ужасающей, до стоградусной стужи»[107 - Розанов В. О древнеегипетской красоте. С. 21.]. (Ср.: «Вселенная спит, положив на лапу с клещами звезд огромное ухо».)
Розанов описал вечность как постоянный обмен теплом между живыми звездочками, космосом и Землей. Если посмотреть на межзвездный полет в «Про это» с розановской точки зрения, то не вызовет удивления полет самоубийцы через весь холод межзвездного пространства на «новую звездочку». Это всего лишь перемещение из одной точки живого космоса с другую.
В свою очередь, этот образ заставляет нас обратить внимание на саму идею космичности пола у Розанова, подробно изложенную в «Людях лунного света».
Говоря о характере полов, Розанов относит все свойства мужского и женского сугубо к описанию половой сферы, детородных органов и заключает: «Каковы – души, таковы и органы! От этого-то в сущности (земного только) они и являются из всего одни плодородными, потомственными, сотворяют и далее, в бесконечность, «по образу и подобию своему»…»[108 - Розанов В. Люди лунного света. С. 40.].
В полном соответствии с правилами строения «Людей лунного света» во второй части книги мы читаем: «Вообще, бытие у некоторых и даже у многих женщин проституционного инстинкта, на разных степенях напряжения, и полная неспособность всех таких женщин к верному и целомудренному сожитию с одним не может быть лишена всякого смысла в природе, не может не играть какой-то тайной для нас роли в Космосе, в цивилизации, в истории. «Кому-то и оне нужны, «где-то и у них есть место». «Место» это и падает именно на двигаемость и смешиваемость человечества»[109 - Там же.].
«Значит, это кому-нибудь нужно…», как говорил Маяковский в исповедальном «Послушайте!», полном любви и звезд…
Вот эта идея «двигаемости и смешиваемости» и выражена Маяковским в странных, на первый взгляд, цитатах из главы о половом перерождении. Дело здесь не в применении к Маяковскому медицинских сравнений, а в том, что из всего конгломерата розановских или розановско-достоевских образов рождались оригинальные образы поэта. Причем образы эти достаточно трудно распознаются, и с еще большим трудом удается найти истоки и восстановить генезис тропов, ставших «фирменными» именно у Маяковского.
Теперь вернемся к «химику». Вспомним, герой поэмы хотел выйти из этого мира, пролететь через холодный космос на «звездочку», где он надеялся обрести счастье. Затем мечты поэта охватили уже весь космос с его бесконечностью и холодом. Наконец, нам это кажется очевидным, смерть у Маяковского – не смерть, это лишь некая трансформация в жизнь на другой планете (или в чем-то вроде «мастерской человечьих воскрешений»). Характерно, что такой сюжет, причем обязательно включающий в себя то, что выражено строкой Маяковского:
Чтоб всей вселенной шла любовь, —
целиком существует в европейском культурном обиходе. Эта вселенская космическая любовь может быть дарована человеку только трансмутацией, которая, в свою очередь, связана с изготовлением химиком (!) «философского камня». В сжатом виде так выглядит основная идея розенкрейцерства. Идеалом розенкрейцеров было достижение «универсальной трансмутации», «уничтожения зла и очищения космоса посредством любви».
Не стоит удивляться появлению у Маяковского розенкрейцеровской образности. Мы часто встречаем ее у современников поэта: «Роза и Крест» А. Блока, «К синей звезде» Н. Гумилева[110 - См.: Йованович М. Николай Гумилев и масонское учение // Николай Гумилев и русский Парнас. СПб., 1992. С. 32–46.], многие вещи Андрея Белого. В тогдашней Москве существовало даже достаточно разветвленное тамплиеровско-розенкрейцеровское движение, разгромленное чекистами лишь к концу 20-х годов[111 - См. об этом многотомные публикации А. Никитина.]. Наконец, вот какой текст мы находим в письме Максима Горького Михаилу Осоргину, написанном в октябре 1924 года (стоит помнить, что сам М. Осоргин имел довольно тесные связи с «вольными каменщиками»): «Это очень соблазнительная и дерзкая человеческая задача: взять нашу русскую трагедию как частицу непрерывного вселенского террора, как одну из недоступных пониманию нашему и столь мучительных для нас шуточек некоего таинственного химика, – а вернее, Алхимика, – которого, пожалуй, можно окрестить именем Вселенского Инквизитора»[112 - М. Горький. – М. Осоргину. Письмо (октябрь 1924 года). Цит. по: Примочкина Н. Горький и Белый: Из истории литературных отношений // Известия РАН. Сер. литературы и языка. 1994. Т. 53. № 6. С. 53.].
Так писал (мешая масонскую и алхимическую образность с идеями Ф.М. Достоевского) главный мастер пролетарской литературы, разумеется, не имея в виду Маяковского.
Впрочем, это контекст. Вспомним, что текст Розанова включил в себя египетский слой, а затем «полет на звездочку» в варианте «Сна смешного человека». Таким образом, Маяковскому осталось лишь договорить до конца, указать непосредственный путь трансмутации, назвать того «большелобого Химика», который, создав неназванный «философский камень», воскресит героя «Про это». Здесь же присутствует и некий технократический мотив (впрочем, возможно, и федоровский). Хотя справедливость требует отметить мнение наиболее авторитетного специалиста по Н. Федорову, изучавшего влияния румянцевского библиотекаря на литературу, М. Хагемайстера, отрицающего влияние Федорова на Маяковского[113 - См.: Hagemeister М. Nikolaj Fedorov. Studien Zur Leben, Werk und Wirkung. Marburger Abhandlungen zur Geschichte und Kultur Osteuropas. Bd. 28. Munchen. 1989. S. 269–276 (§ 3.2.1. V.V. Majakovskij).].
Поэт, кажется, считал создание такого «философского камня» вполне выполнимой задачей. К тому же подобного рода образность была в ходу и в лефовском кругу: «Мир химикам – война творцам»[114 - Крученых А. Литературные шупгутки. Л., 1928. С. 19.] (за это указание мы благодарим M.Л. Гаспарова).
И вновь в итоге всех этих размышлений Розанова возникает имя Достоевского и его роман «Бесы». На первый взгляд – это несколько странно. Но вот что писал, напомним, сам Розанов по этому поводу: «Тон египетских рисунков вообще до поразительной точности совпадает с тоном рассказа Достоевского (речь идет о «Сне смешного человека». – Л.К.), хотя последний, кажется, ни разу в своих сочинениях даже не произнес слова «Египет» и вообще едва ли знал о нем»[115 - Розанов В. Семейный вопрос в России. Т. 2. С. 491.].
Что же имеет в виду Розанов?
Нам представляется, что, как во многих других случаях, он уловил (по его же собственной терминологии) «Основной сюжет Достоевского». Поэтому не так уж важно, именно ли о «Сне смешного человека» идет речь. Ведь в «Бесах» «египетские» (по Розанову) мотивы выражены ничуть не менее ярко и в очень близком к интересующему нас контексте. Связан он будет с многочисленными рассуждениями о самоубийстве, вечности и времени Петра Степановича Верховенского, который сказал сам о себе важные для нас вещи: «…мне все простили, потому что я… с луны (курсив наш. – Л. К.), это, кажется, здесь теперь у всех решено…»[116 - Достоевский Ф. Бесы. С. 176.]
Не надо думать, что у Достоевского это слово означает что-то типа «чудак» или «не от мира сего». «Лунный характер» Петра Степановича выразится в его рассуждениях, которые (в числе прочего у Достоевского) и имел в виду Розанов. А связано это, оказывается, именно с самоубийством, на сей раз Кириллова.
До того, как обратиться к этому достаточно объемному эпизоду, перечислим мотивы, которые он объединяет: «человек с луны», самоубийство, Апокалипсис, время, его остановка и т. д. Нетрудно видеть, что это и есть основные мотивы Розанова, попавшие в поэзию Маяковского. Проследим за логикой беседы Ставрогина и Кириллова:
«– Вы все еще в тех же мыслях? – спросил Ставрогин после минутного молчания и с некоторой осторожностью.
– В тех же, – коротко ответил Кириллов, тотчас же по голосу угадав, о чем спрашивают, и стал убирать со стола оружие. <…>
– Я, конечно, понимаю застрелиться, – начал опять, несколько нахмурившись, Николай Всеволодович после долгого трехминутного задумчивого молчания, – я иногда сам представлял, и тут всегда какая-то новая мысль: если бы сделать злодейство или, главное, стыд, то есть позор, только очень подлый и… смешной, так что запомнят люди на тысячу лет и плевать будут тысячи лет, и вдруг мысль: «Один удар в висок, и ничего не будет». Какое дело тогда до людей и что они будут плевать тысячу лет, не так ли? <…>
Положим, вы жили на луне… вы там, положим, сделали все эти смешные пакости… Вы знаете наверно отсюда, что там будут смеяться и плевать на ваше имя тысячу лет, вечно, во всю луну. Но теперь вы здесь и смотрите на луну отсюда: какое вам дело здесь до всего того, что вы там наделали и что тамошние будут плевать на вас тысячу лет, не правда ли?»[117 - Там же. С. 177.].
Тут («Не правда ли?») перед нами вывернутый наизнанку «Сон смешного человека», герою которого было совсем не все равно, что он сделал «на звездочке». Этот же эпизод заставляет вспомнить и «плевочки-жемчужины» из «Послушайте!».
И прямо здесь же этот разговор о самоубийстве переходит в разговор о ребенке:
«– Чей это давеча ребенок?
– Старухина свекровь приехала; нет, сноха… все равно. Три дня. Лежит больная, с ребенком; по ночам кричит очень, живот. <…>
– Вы любите детей?
– Люблю, – отозвался Кириллов довольно, впрочем, равнодушно.
– Стало быть, и жить?
– Да, люблю и жизнь, а что?
– Если решили застрелиться.
– Что же? Почему вместе? Жизнь особо, а то особо. Жизнь есть, а смерти нет совсем»[118 - Там же. С. 178.].
Вот оно, это «египетское» (по Розанову) место. Это и есть «точка» после конца. Здесь действительно слова «Египет» нет, а будущий розановский Египет уже предсказан.
А следующий эпизод оказывается чуть не комментарием к словам Маяковского «верить бы в загробь…»:
«– Вы стали веровать в будущую вечную жизнь?
– Нет, не в будущую вечную, а в здешнюю вечную. Есть минуты, вы доходите до минут, и время вдруг останавливается и будет вечно.
– Вы надеетесь дойти до такой минуты?
– Да.
– Это вряд ли в наше время возможно, – тоже без всякой иронии отозвался Николай Всеволодович, медленно и как бы задумчиво. – В Апокалипсисе ангел клянется, что времени больше не будет.
– Знаю. Это очень там верно; отчетливо и точно. Когда если человек счастья достигает, то времени больше не будет, потому что не надо. Очень верная мысль.
– Куда ж его спрячут?
– Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме.
– Старые философские места, одни и те же с начала веков, – с каким-то брезгливым сожалением пробормотал Ставрогин»[119 - Достоевский Ф. Бесы. С. 178.].