– Он не пришел… Наплевал на нас. Мы это поняли только через неделю, двадцать шестого сентября.
– Не пришел? – крикнул рыжий. Он гневно хлопнул себя по колену. – Конечно! – кричал он. – Кого больше всего на войне? Нас, мальчишек! Призывные возрасты! А мальчишки, известно, самый драчливый народ. А кто командует нами? Старики! Осторожные, медлительные, трусоватые, как и полагается старикам. Слушай, поляк, если бы там командовал не эта собачья рухлядь Монти, а молодой парень вроде нас с тобой, он бы пришел к вам на помощь и вы все были бы спасены.
– Не знаю, – сказал Феликс. – В конце концов мы – я имею в виду ту кучку англичан и поляков, что уцелели, – бросили этот проклятый Арнем и просочились кто как мог за нижний Рейн. Вот и все, ребята…
Маньковский замолчал и откинулся на борт грузовика. Глаза его были закрыты. С мучительным наслаждением он вспоминал Варшаву – ту, старую, довоенную. Круглый, как торт, костел святого Александра на маленькой уютной площади Трех Крестов. Сюда по воскресеньям мама и папа, принарядившись, водили его и братишку Игнация. Мама – черное шелковое платье, зонтик и белые митенки на руках. Платье празднично шуршало. На лаковых башмаках папы прыгали солнечные зайчики. Он, Феликс, и братишка Игнаций в одинаковых костюмчиках, коротких штанах, как у сказочных принцев, белые крахмальные воротники с длинными концами. Кудри… Где он теперь-то, Игнаций? Жив ли? Они вместе обороняли Варшаву в тридцать девятом… Пустые бочки, плиты, вырванные из тротуаров, поваленные уличные фонари, хаос, называвшийся баррикадой… И мы, мальчишки, с пистолетами и охотничьими ружьями… Народ мальчишек… Варшаву защищали – он это хорошо знает – шестьдесят батальонов с четырьмястами пятьюдесятью орудиями.
А у немцев три армии! Ну хорошо, не три, а около трех – 3-я, 8-я и часть 10-й. А орудий и минометов до двух тысяч. Да двести самолетов с утра до ночи бомбили Варшаву. И ночью тоже… Так было тогда, в тридцать девятом. А сейчас, говорят, Варшавы и вовсе нет, она взорвана, сожжена, она – труп… Как они спорили с братом! Как он, Феликс, уговаривал брата в сорок первом уйти с ним на запад. «Нет, – уперся Игнаций, – я поляк, и мое место в Польше». – «Но ты сейчас не в Польше, ты у русских. Неужели ты простишь им пакт с Гитлером?» – «Они сейчас сами воюют с Гитлером»… Игнаций остался.
А он, Феликс, вместе с андерсовцами ушел в длинный путь – Иран, Палестина, Мальта, Англия… «Дошло ли мое письмо до отца? Я посылал его из Англии через Москву в Прагу-Варшавскую…» Кто же тот судья, который скажет, у кого правда – у него, Феликса, или у Игнация? Когда наконец кончится соперничество между братьями и кто из них станет решать судьбу Польши? Он, Феликс, с запада или брат Игнаций с востока? Кто скажет, какой будет Польша? А какой она должна быть? Ну уж, конечно, не такой, какой была. Но какой – этого, честно говоря, Феликс не знал… Вся штука в том, чтобы поляки наконец перестали быть народом обреченных. Но как? Как?… Нет, не думать! «Я не хочу думать! Будь что будет. Все решится само собой». Феликс тихонько запел:
A gdzie matka tej dzeciny w kolebcie… [17 - А где мать того ребенка в колыбели… (пол.)]
Он почувствовал тяжесть на плече. Лейтенант Вул-ворт тихонько посапывал, опершись на Феликса щекой. Что ему снится? Тетя Эдна, домашний громовержец, седая, румяная, с лорнеткой, болтающейся на могучем бюсте? Или первый лейтенант Осборн с желчным лицом и мушкетерскими усиками?
Феликс улыбнулся, глядя на пухлые по-детски щеки Вулворта, и продолжал негромко напевать под ритмичный рокот мотора:
Со to plynie ро tei bystrei ро rzecie?
Со to plynie po rzecie? [18 - Что плывет по той быстрой по реке? Что плывет по реке? (пол.)]
Линия кометы
Летчик упал во что-то колючее, щекочущее и повис на стропах парашюта. Он попробовал в темноте нащупать ногой землю. Нога ни во что не упиралась. Тут только ему пришло в голову, не ранен ли он. Нет, как будто ничего не болит, кроме царапины на лице. Надо бы перерезать стропы. Но тогда он упадет на землю, а далеко ли до нее, он не знал. Фонарик он боялся засветить, чтобы не выдать себя. Где упал подбитый самолет, он тоже не соображал, но, наверно, далеко от него, иначе он увидел бы пламя. Упал где-то в этих проклятых Арденнских горах. Упал, как факел, вместе со штурманом и стрелком-радистом. Стрелка ранило в голову еще в кабине, когда в самолет вломились осколки двадцатимиллиметрового снаряда… А штурман… Летчик стиснул зубы, чтоб не застонать. Вдруг он услышал под собой негромкие голоса. Он вытянул из кобуры пистолет и дослал патрон в канал ствола. Пистолет при этом сухо щелкнул.
Внизу кто-то сказал по-английски со странным акцентом:
– Эй вы, не валяйте дурака, здесь свои. Вы англичанин? Прыгайте вниз, здесь невысоко и мягко, снег.
Летчик подумал и сказал:
– Откуда я знаю, что вы свои?
Голос ответил:
– Если бы мы были не свои, мы бы вас просто пристрелили.
Летчик нашел, что это резонно. Он вынул нож и
принялся перерезать стропы.
– Прыгаю.
Он рухнул в сугроб всем своим долговязым телом.
Ему помогли выкарабкаться. Теперь на снегу он смутно различал очертания фигур. Очевидно, их двое.
– Целы? – спросил тот же голос.
– Да.
– Тогда идем.
– А парашют? Они же его найдут.
– Весной. Когда сойдет снег. А сейчас они сидят спокойно в своих хорошо отапливаемых блиндажах.
Они пошли через лес гуськом, летчик посредине. Глаза его привыкли к темноте, теперь он увидел, что шедший впереди был огромен. Летчик и сам был высок. Но этот превосходил его по меньшей мере на две головы. А тот, что сзади, напротив, мал и быстро семенит, пока эти двое отмахивают свои саженные шаги.
Иногда тот, впереди, через голову летчика обменивался со своим товарищем несколькими словами на незнакомом языке. Летчик не выдержал и спросил:
– Это вы по-голландски?
– По-русски, – ответил передний.
– А… – сказал летчик удивленно. – Как вы сюда попали?
Высокий бросил через плечо:
– Нас спасла Комета.
– Не понимаю…
– Поймете, когда она спасет и вас.
От усталости и темноты, от невероятности происходящего с ним летчику все казалось ненастоящим. Но он не удивлялся, потому что во сне ведь не удивляются. Только когда проснешься, все виденное там вспоминается странным. С другой стороны, если сознаешь, что спишь, значит, не спишь.
– Меня зовут Реджинальд Мур, – сказал он голосом, который казался ему не своим. – А вас?
Шедший впереди буркнул:
– Нашел время знакомиться. Кличка моя Урс. Урс значит медведь. Помните роман Сенкевича «Камо грядеши»? Там тоже есть Урс, восставший раб. Я, если угодно, тоже восставший раб. Почему? Фамилия у меня самая простая – Смирнов.
– Смирнофф, – повторил Мур.
– Вот именно. И самая распространенная. Не люблю я ее. И не потому, что в России натыкаешься на нее на каждом шагу. А потому, что в ней есть отзвук чего-то робкого, приниженного, смиренного, рабского. В этом имени слышится крепостное право. «Смирнов» – это согнутая спина, это свист кнута, это хрясь в морду, это «чего изволите?». Российский деспотизм вырос и расцвел на смирных, на смиренности народа…
Урс говорил, размахивая длинной рукой, и не оборачивался, словно обращался не к Муру, а к деревьям, толпившимся вокруг, иногда подбегавшим к самому краю тропинки как бы для того, чтобы лучше расслышать человека.
– А русская революция? – сказал Мур.
– Да, революция, – подхватил Урс. – Народ – это электричество, это колоссальная дремлющая энергия. Она покорно служит повелителю, и вдруг – мятеж: гроза или просто короткое замыкание. Молния! Пожар! Вот и я ведь не просто раб, а восставший, Урс!
Мур оглянулся на того, кто сзади. Уже стало заметно светлее, и он увидел невысокого мужичка. Его детский носик кнопкой в сочетании с дремучей бородой, малым ростом и доброй улыбкой делали его похожим на сказочного гнома. Или, подумал Мур, на школьный бюст Сократа.
Урс сказал:
– А его кличка Финесс. Так его здесь прозвали за малые габариты. Финесс значит «тонкость». А для простоты я его называю Финик. И теперь все так зовут его…