Это была мать песенника. Не доходя 5-го двора, шествие остановилось, подъехали телеги, чтоб везти призывных до волости. У телег особенно бойко разошелся Александра. Он, согнув голову на бок, и установившись на одной ноге, и вывернув другую, и постукивая ею, выводил такие залихватские выкрики под гармонию, что ребята, окружавшие толпу, не спуская глаз, смотрели на певца, любуясь им. На меня же он не взглянул ни разу, несмотря на то, что я смотрел только на него.
– И ловок же, бестия! – сказал кто-то из мужиков.
– Горе плачет, горе песенки поет.
Со мной поровнялся в это время маленький, худенький старичок, в лаптях и прорванном на боку зипунишке. Он поздоровался со мной. Я, не узнавая его, спросил: кто он.
Он не сказал, как бы сказал всякий старый знакомый на мой вопрос, не сказал: али не узнаешь, а сказал:
– Я-то? – Прокофий я.
И я тотчас же вспомнил работящего, хорошего рыжего мужика, который, как часто бывает, как бы на подбор подпадал под одно несчастье после другого: то лошадей двух увели, то сгорел, то жена померла. Я не узнал его особенно потому, что, давно не видав его, помнил Прокофья красно-рыжим и среднего роста человеком; теперь же он был не рыжий, а с седой коротенькой бородкой и сделался маленьким, сгорбленным человечком.
– А, Прокофий. Как же, – сказал я и опять стал смотреть на парней.
К[96 - Зачеркнуто: певцу] возчику подъехавшей телеги подошел один из парней, тот высокий, сильный человек с строгим, серьезным лицом, которого я заметил с самого начала. Я не знал, кто он, из какого двора.
– А этот чей? – спросил я у остановившегося подле меня Прокофия.
– Это-то? – сказал Прокофий, и голос его задрожал. – Мой это, – проговорил Прокофий <и> зарыдал, как старая баба.
<И мне стало совестно смотреть на это ужасное зрелище. Если можешь что-нибудь сделать для того, чтобы не было этого ужаса, то делай, а не можешь, то не смотри на это, а иди домой.>
Сын его взглянул на отца, и умное лицо его стало еще серьезнее, и тотчас же отвернулся. И мне стало мучительно тяжело и стыдно, и я повернулся и ушел домой.
5 ноября.
[ИЕРОМОНАХ ИЛИОДОР]
* № 1 (рук. № 1).
1
Служба обедни. Сомнения.
2
Беседа с старцами. Сознание недостаточности для себя достаточного для них.
<4[97 - Переделано из: 3]
Сестра или мать. Высший свет. Их ужас на революцию. Разговор о Jean об его fredaines.[98 - [проказах, шалостях.]]
5[99 - Переделано из: 4]
Является Jean. Он <слушает и понимает> говорит, что думает. Обличает.>
3
Опять уединение. Дневник.
4
<Идет в народ.> Мужики живут. Появляется Иван. Его хватают.
5
Тюрьма, политические, проповедь. Сестра выкупает.
6
У сестры. Обличает.
7
К революционерам.
8
К <сестре> товарищу начальнику.
9
За границей.
10
К государю.
11
Берет на себя.
12
Казнь с двумя разбойниками.
КТО УБИЙЦЫ? ПАВЕЛ КУДРЯШ
* № 1 (рук. № 2).
<УБИЙЦЫ> НЕТ ВИНОВАТЫХ
Они все восемеро уже 2-й месяц сидели в тюрьме и ждали суда и решения. Решение могло быть только одно: насильственная смерть – <удавят за шею веревками>. Преступление их состояло в том, что они были уличены в намерении убить взрывом бомбы считавшегося ими очень дурным и вредным человека, называвшегося «великим князем». Сидели они уже 2-й месяц, свидания между собой не допускалось, не допускалось и свидания с родственниками, не допускалось и общение с другими заключенными, но начальники тюрьмы, их помощники, надзиратели, сторожа, часовые солдаты были люди и притом русские люди, не совсем еще, но только временно одуренные, и потому необходимейшие сведения и не только сведения, но выражения чувств передавались и друг от друга между заключенными, а также и из внешнего мира. Известие, полученное 5 октября из верхнего этажа тюрьмы, спущенное на нитке, было особенно важное. На 22, то есть через две недели, был назначен суд надо всеми тут же в Петербурге.
Первый узнал об этом Петр Подборский, считавшийся начальством как административным, так и судейским и тюремным – главою, руководителем всего дела. И начальство не ошибалось в этом. Если не он, а скорее Аркадий Сенцов был духовным руководителем, сплочавшим всех восьмерых в одну душу, то несомненно то, что руководителем самого дела был Подборский. Как на воле, так и в тюрьме он, не так, как говорится, все, а действительно все свои силы и ума, и знания, и ловкости, и выдержки он употреблял на то дело, которое он раз решил, что нужно делать. Дело это, не общее дело (общее дело состояло в том, чтобы вывести русский народ на определенный и твердый путь свободы), а дело частное, в данное время составлявшее только часть общего дела, когда он был на воле, вне тюрьмы, было в том, чтобы, уничтожив одного из самых вредных членов правительства, нагнать этим страх на это правительство с тем, чтобы добиться от него тех первых уступок, которые нужны были для дальнейшей деятельности. В этом было то дело, которое он вел, будучи на воле, и он вел его с удивительным спокойным, неустанным расчетом, и не удалось оно не по его вине; теперь же ему предстояло другое дело: освобождение себя и товарищей от тюрьмы, и он вел его также вдумчиво, внимательно и упорно, и в те полтора месяца, которые он сидел, достиг в этом деле уже значительного успеха. У него уже установилось посредством подкупленного сторожа общение с друзьями на воле и вырабатывался план их освобождения в то время, как их повезут на суд. Кореспондент его был узник верхнего этажа. У этого узника, тоже политического, были свидания с родными и через них получались сведения.
По особенному стуку в потолок он узнал о том, что надо дожидаться посылки, и тотчас же, открыв форточку, приготовился ловить записку. Записка долго не давалась, отгоняемая ветром, но все-таки [он] успел ухватить ее, хотя не большим с указательными пальцами, но указательным и средним, и осторожно потянул ее к себе. Записка в руке, в форточке, в камере. Он подносит к лампе: «Суд 22. Готовятся. Ждите».