После этого подняли вопрос об эмигрантах и их правах на еще не объявленные наследства. Еще законом Конвента, для того чтобы воспрепятствовать оказанию помощи эмигрантам, их собственность была конфискована и, чтобы на нее невозможно было получить права впоследствии, объявлена принадлежащей Республике; таким же образом наложили запрет и на имущество родственников эмигрантов. Теперь, для снятия этого запрета, Совету пятисот предложили утвердить разделение этого имущества: часть его, причитающуюся на долю эмигрантов, получит правительство.
Среди депутатов новой трети это новое мероприятие встретило довольно существенную оппозицию; против этой вполне революционной меры приводили доводы, почерпнутые из гражданского права, утверждали, что это будет насилием над правом собственности. Тем не менее решение было принято. В Совете старейшин оно не прошло: последний, вследствие возраста своих членов и своего более высокого положения, как решающего судьи, обладал большей умеренностью, чем Совет пятисот; менее подверженный влиянию революционных страстей, он занимал как бы положение посредника между большинством и оппозицией Совета пятисот. Как учреждение по самому существу своему умеренное, Совет старейшин отверг последнее предложение, так как оно вело к исполнению несправедливого закона.
Затем советы декретировали, что высшим судьей при поступлении просьб об исключении из списка эмигрантов будет Директория. Закон против священников, не принесших гражданской присяги или впоследствии от нее отказавшихся, был возобновлен. Постановили, что если такие священники самовольно появятся на территории государства, то с ними поступят как с вернувшимися эмигрантами; снисхождения удостаивали лишь больных, которым изгнание заменяли заключением.
Деятельность Фрерона на юге, где он составлял администрацию и суды из горячих республиканцев, доставила в обоих советах повод к волнению и даже стала причиной взрыва. Иезуиты и контрреволюционеры, перешедшие к убийствам после 9 термидора, теперь опять могли подвергнуться возмездию и потому кричали об опасности. Это дало в Совете пятисот повод к декламаторским речам: некоторые депутаты после пререканий чуть не вступили в схватку, но были разняты товарищами. Назначили комиссию для составления доклада о положении дел на юге.
Все эти события заставили партии проявить себя. Хотя значительное большинство в обоих советах поддерживало Директорию, меньшинство становилось с каждым днем всё смелее и открыто выказывало свою преданность реакции. Это было проявление духа 9 термидора: сначала справедливо нападали на крайности террора, но с каждым днем становились всё более пристрастными.
Бывшие члены Конвента ухватились за представившийся случай, годовщину 21 января, чтобы подвергнуть своих сотоварищей, скрытых роялистов, тяжелому испытанию. Они предложили ежегодное празднование 21 января, дня смерти короля; постановили, что в этот день каждый из членов обоих советов и Директории должен дать клятву в ненависти к королевской власти. Проект был принят обоими советами. Члены Конвента с нетерпением ждали заседания 21 января (1 плювиоза года IV), чтобы посмотреть, как будут приносить клятву их новые сотоварищи.
Заседания советов в этот день были весьма торжественны. В Париже устроили празднество, на котором должны были присутствовать Директория и все власти. При произнесении клятвы некоторые из вновь избранных депутатов были, по-видимому, смущены. Бывший член Учредительного собрания Дюпон де Немур, ныне член Совета старейшин, при всяком случае высказывавший самую смелую оппозицию существующему правительству, выразил некоторую досаду, произнеся: «Я клянусь в ненависти к королевской власти… и всякого рода тирании». В этой фразе сквозило желание хотя бы окольным путем отомстить Директории. Поднялся ропот, и Дюпон был вынужден остановиться на официальной формуле. В Совете пятисот хотели прибегнуть к тому же способу выражения, но и эту попытку остановили.
К тому времени возвратились депутаты, обмененные на дочь Людовика XVI: Кинет, Банкаль, Камю, Ламарк, Друэ и бывший военный министр Бернонвиль. Они рассказали о своем плене; слушали их с живым негодованием, принимали с участием, и, ко всеобщему удовольствию, депутаты заняли места, оставленные для них в советах.
Таково было положение правительства и партий в течение зимы IV года (1795 и 1796 годы).
Франция, ожидавшая прочного правительства и восстановления порядка, начинала привыкать к новому положению вещей и совсем примирилась бы с ним, если бы не те усилия, которые еще предстояло совершить. Строгое исполнение законов о наборе, принудительный заем, реквизиция лошадей, плачевное положение кредиторов государства, получавших ассигнации, – всё это подавало повод к жалобам; не будь того, страна нашла бы, быть может, правительство превосходным. Весьма немногие могут довольствоваться славой, свободой, благородными и великодушными идеями, ради которых они готовы на все жертвы; люди желают прежде всего спокойствия и возможно меньшего количества тягот. Бывают, правда, времена, когда восстает весь народ, волнуемый великими и глубокими страстями, как, например, в 1789 году, когда нужно было завоевать свободу, или в 1793-м, когда нужно было ее защитить. Но теперь, истощенные последними усилиями, французы ничего более не хотели. Только ловкое и сильное правительство могло добиться от них средств, необходимых для спасения страны. К счастью, молодежь, всегда склонная к приключениям, представляла богатые возможности для комплектования армий; хотя молодые люди с неохотой оставляли свои очаги, но после некоторого сопротивления свыкались с новым положением: в лагерях и походах они начинали испытывать склонность к войне и показывали чудеса храбрости. Сладить с плательщиками налогов, от которых требовались деньги, и примирить их с правительством было гораздо труднее.
Враги революции пользовались новыми жертвами, требуемыми от Франции, как лучшим средством громить в своих газетах Директорию. Они делали вид, что смотрят на правительство как на правительство революционное, опирающееся на произвол и насилие; по их мнению, на правительство нельзя было положиться, нельзя было с доверием относиться к мерам, которые оно предпринимает. Но более всего контрреволюционеры восставали против продолжения новой кампании; они заверяли, что жертвуют погоне за завоеваниями спокойствием, состоянием, жизнью граждан, и, казалось, были обижены, что Революции выпала честь присоединить Бельгию к Франции. Впрочем, неудивительно, говорили они, что правительство одушевлено таким духом и проникнуто подобными замыслами, ведь и Директория и ее советы заполнены членами собрания, очернившего себя такими преступлениями.
Патриоты, в свою очередь, не отставали в упреках и нареканиях в отношении правительства; они считали его чересчур слабым и готовы были обвинять в снисходительности к контрреволюции. Они, наоборот, находили, что зря разрешают вернуться эмигрантам и священникам и каждый день оправдывают вандемьерских заговорщиков; что с недостаточной строгостью разыскивают солдат, оставивших знамена; что, наконец, обязательный заем взимается вяло.
Более всего они нападали на принятую правительством финансовую систему. Еще прежде патриоты были раздражены предложением уничтожить ассигнации и требовали революционных мер 1793 года для поднятия ассигнаций до их номинальной цены. Предложение прибегнуть к помощи финансистов и учредить банк разбудило все их предубеждения. По мнению патриотов, правительство таким образом отдавало себя в руки биржевых игроков; учреждая банк, подрывали ассигнации, уничтожали бумажные деньги с государственным обеспечением и заменяли их частными бумагами биржевых спекулянтов.
Отмена рационов также приводила патриотов в негодование. Прекратить продовольствование Парижа, установить свободную продажу съестных припасов, по их мнению, равнялось открытому нападению на Революцию, тому, чтобы предать народ голоду и довести его до отчаяния. В последнем были согласны роялистские и якобинские газеты, и министра Бенезека осыпали бранью со всех сторон.
Раздражение патриотов достигло своего предела вследствие строгого применения к ним закона 3 брюмера; последний предоставлял амнистию за беспорядки, совершенные во время революции, но не освобождал от преследования в случае нарушения прав частных лиц – воровства и убийства. Преследование, начатое против сентябрьских убийц в последние дни Конвента, шло своим порядком, как против убийц обыкновенных. В то же самое время судили и вандемьерских заговорщиков, и они почти все были оправданы. Судопроизводство же против виновников сентябрьской резни проходило чрезвычайно строго.
Патриоты были возмущены. Некто Бабёф, бешеный якобинец, попавший в тюрьму в прериале и выпущенный на свободу после амнистии, в подражание Марату стал издавать газету «Трибун народа». Более резкая, чем газета Марата, газета Бабёфа была не столько циничной, сколько плоской. То, что раньше вызывалось лишь чрезвычайными обстоятельствами, здесь возводилось в систему и защищалось с еще невиданной, впрочем, бестолковостью и запальчивостью.
Всякая отживающая идея вырождается у последних ее защитников в манию и безумие. Бабёф был главой сектантов, которые утверждали, что сентябрьские убийства были недостаточно обширны, что их нужно возобновить и расширить. Его приверженцы громогласно заявляли о необходимости аграрного закона – чего даже эбертисты требовать не осмеливались; и для обозначения цели своего нового учения избрали девизом выражение общее счастье. Одно уже это достаточно ясно характеризует их стремление к демагогическому деспотизму; читая страницы с изложением учения, невольно содрогаешься.
Люди здравомыслящие сочувствовали их безумию; алармисты же воспользовались случаем и немедленно возвестили о наступлении террора. Следует, впрочем, сознаться: собрания «Пантеона» давали им отличный повод высказывать подобные опасения. Мы уже говорили, что якобинцы возобновили собрания своего клуба в обширном помещении церкви Святой Женевьевы. На собраниях бывало множество народу, больше чем прежде: до четырех тысяч человек; и вся эта толпа вопила и бесновалась до поздней ночи. Мало-помалу они переступили границы, определенные Конституцией для публичных собраний: устроили бюро, выбрали президента, выдавали членские дипломы; словом, клуб вновь принял вид политического собрания. Там декламаторствовали против эмигрантов, попов, биржевых спекулянтов – всех пиявок народных; а также против банков, отмены раздач хлеба, уничтожения ассигнаций и мер против патриотов.
Правительство, упрочавшееся с каждым днем, уже меньше опасалось контрреволюции. Директория искала одобрения и поддержки всех умеренных и благоразумных людей и потому считала необходимым карать эту разнузданность якобинской фракции; директоры решили применить предоставленные им законами и Конституцией средства. Сначала приказали изъять несколько номеров газеты Бабёфа за призывы к ниспровержению Конституции; затем прекратить собрания «Пантеона», а чтобы мера эта не показалась слишком пристрастной – и несколько вполне невинных клубов в Пале-Рояле и на Итальянском бульваре, где танцевали или читали светские газеты. Постановление было напечатано и приведено в исполнение 27 февраля 1796 года (8 вантоза). У Совета старейшин требовали постановления о том, что народные собрания не должны состоять более чем из шестидесяти членов.
Министр Бенезек, обвиняемый обоими направлениями общественного мнения, просил отставки. Директория отклонила его просьбу, поддержав его в ответном письме выражениями признательности за его заслуги и труды. Новая система продовольствования Парижа была удержана, и только бедные государственные чиновники и кредиторы с доходом менее тысячи экю продолжали получать рационы. Подумали, наконец, и о несчастных кредиторах государства, которым выплачивались проценты ассигнациями. Оба совета согласились, что имеющие ренту получат ассигнациями в десять раз больше своего капитала: вознаграждение всё равно недостаточное, так как ассигнации стоили два процента от своей номинальной стоимости.
В добавление ко всем этим мерам Директория наконец решила отозвать депутатов Конвента, посланных с особыми полномочиями; их заменяли назначенными ею же правительственными комиссарами. Последние уже не имели безграничной власти в армиях, были при них только представителями правительства, следившими за исполнением законов; лишь в обстоятельствах неотложных и когда власть главнокомандующего оказалась бы недостаточной, например, в случае реквизиции людей или продовольствия, они могли принять временное решение, которое подлежало утверждению Директории. Гражданским комиссарам в провинциях поручили рассмотрение жалоб на чиновников и надзор за исполнением последними их обязанностей, а в случае надобности – представление правительству об их замещении. Меру эту вызвал тот факт, что многие чиновники впервые были назначены Директорией, в них могли обмануться, и на многих уже жаловались.
Для надзора за партиями, которым теперь приходилось прятаться и действовать скрытно, Директория прибегла к образованию особого министерства полиции.
Полиция во всякое смутное время имеет важнейшее значение. Во всех трех предшествовавших собраниях круг ее деятельности поручался особому комитету; Директория не сочла возможным отвести полиции второстепенное место в министерстве внутренних дел. Когда в оба совета представили проект отдельного министерства полиции, оппозиция начала утверждать, что хотят устроить учреждение инквизиционного характера. Последнее было совершенно верно, но, к несчастью, неизбежно в смутное время, особенно же тогда, когда партии вступают в тайные заговоры.
Проект был одобрен; управление новым министерством поручили депутату Кошону. Директории хотелось бы еще ограничить свободу печати, не подлежавшей по Конституции никаким ограничениям. Оба совета после торжественного обсуждения отвергли все карательные законопроекты, стеснявшие свободу печати. Роли партий в прениях и на этот раз, как бывало прежде, переменились: сторонники революции требовали карательных мер, а оппозиция, в которой имелись тайные защитники монархии, стояла за безусловную свободу печати.
Впрочем, это решение оказалось благоразумным. Нет никакой опасности в полной свободе печати; только истина могущественна; ложь – бессильна: чем более она преувеличивает, тем менее внушает доверия; ложь не подорвала еще ни одного правительства. Зачем обращать внимание на то, что Бабёф кричит об аграрном законе или как «Ежедневная газета» унижает величие Революции, клевещет на ее героев и старается возвеличить изгнанных принцев! Правительству стоит только не вмешиваться: не пройдет и недели, как напыщенная декламация, преувеличение и ложь лишат авторов, памфлетистов и клеветников, всякого внимания и доверия. Нужны, однако, время и известная склонность к философичности, чтобы проникнуться этой истиной. Для Конвента она была, быть может, и несвоевременной. Директория, более обеспеченная и упроченная, могла понять и применить ее.
Последние меры Директории – закрытие «Пантеона», отклонение отставки Бенезека, снятие с депутатов Конвента особых полномочий, перемещение некоторых чиновников – произвели благоприятное впечатление.
Они успокоили тех, кто боялся террора; заставили замолчать тех, кто кричал, будто только его и боится; наконец, вполне удовлетворили всех благоразумных людей, которые желали, чтобы правительство стало выше партий.
Последовательность в трудах внушала к Директории уважение; начинали надеяться на спокойствие и прочность существующего порядка. Каждого из пяти директоров окружала официальная обстановка. Баррас, любивший и умевший жить, устраивал приемы в Люксембургском дворце; он как бы принял на себя представительство вместо своих товарищей. Общество сохраняло почти тот же характер, что и в прошлом году; оно представляло собой оригинальное смешение характеров и состояний, в нем царствовали большая свобода нравов, необузданное стремление к наслаждению и необыкновенная роскошь.
Приемы Барраса были полны генералами, которые получили образование и завоевали общественное положение в два последних года; поставщиками и дельцами, нажившимися спекуляцией и грабежом; возвратившимися изгнанниками, заискивающими перед правительством; талантливыми людьми, начинавшими верить в возможность порядка и желавшими получить место; наконец, интриганами, искавшими милостей. Женщины разного происхождения украшали своей красотой эти салоны и пользовались влиянием: в то время всего можно было требовать и всё получить.
Может быть, в манерах и не всегда можно было заметить то достоинство, которым во Франции так дорожат и которое составляет принадлежность высшего общества, спокойного и замкнутого; но зато на этих салонах царствовала чрезвычайная смелость ума и обнаруживался тот избыток практических идей, который всегда появляется у очевидцев или участников великих событий. Общество это состояло из людей, свободных от всякой рутины; от них нельзя было услышать повторения затверженных преданий; то, что они знали, они узнали из опыта. На их глазах совершались великие исторические события; они принимали и еще продолжали принимать в них участие.
Легко представить, какую пищу для размышлений могло дать подобное зрелище людям молодым, честолюбивым и полным надежд. На первый план в обществе выдвигался молодой Гош; из простого солдата Французской гвардии, в течение всего одной кампании, он сделался главнокомандующим и в два года успел обогатить себя самым обширным и изысканным образованием. Красивый, вежливый, прославившийся как лучший полководец своего времени, притом всего в двадцать семь лет, Гош был надеждой Республики, идолом всех женщин, восторгавшихся его красотой, талантами и славой.
Рядом с ним уже обращал на себя внимание молодой Бонапарт, которого – хотя известность его и не была еще так громка – отличали заслуги под Тулоном и 13 вандемьера; его характер и личность привлекали; ум же поражал оригинальностью и силой.
В этом обществе госпожа Тальен блистала своей красотой, госпожа Богарне своей грацией, а госпожа де Сталь расточала весь блеск своего ума, который еще более развили обстоятельства и свобода.
Молодые люди, занимавшие высшее положение в государстве, искали себе жен или между особами старых фамилий, для которых их выбор теперь мог быть только лестным, или в семействах богачей, составивших себе недавно состояние и желавших облагородить свое богатство родственным союзом с известностью и репутацией. Бонапарт женился на несчастной вдове генерала Богарне. Каждый мог добиться и надеялся достигнуть высокого общественного положения; все карьеры были открыты: сухопутная война, война морская, кафедра того или другого совета, суды. Словом, все способности могли считать себя призванными и принять участие в управлении страной; такие цели воистину вдохновляли умы!
В то же время правительство сделало большое приобретение: оно нашло себе защитника перед общественным мнением в лице писателя остроумного и глубокого – Бенжамена Констана. Он только что издал брошюру «О силе правительства», которая произвела на всех большое впечатление. В ней Бенжамен Констан доказывал необходимость поддержки правительства, остававшегося единственной надеждой Франции и всех партий.
Финансы по-прежнему вызывали у правительства наибольшее затруднение; последние принятые меры только отдаляли, но не устраняли проблем. Советы предоставили правительству право продать часть национальных имуществ, отдать в аренду государственные леса, взимать принудительный заем и, как самое крайнее средство, разрешили печать новых ассигнаций. Как уже было сказано, выпустили на 60 миллионов билетов государственного казначейства; билеты эти должны были оплачиваться первой поступившей в казну наличной монетой. И несмотря на это, обращение билетов оставалось весьма затруднительным.
Банкиры, составившие было общество для учреждения поземельного банка, отказались, услыхав о выходках патриотов против откупщиков. Принудительный заем взимался медленнее, чем предполагали. Раскладка его производилась самым произвольным образом, и каждый протестовал и оспаривал ее. В два месяца поступила едва ли треть займа: несколько миллионов металлическими деньгами и несколько миллиардов ассигнациями.
За неимением других средств оставалось прибегнуть к крайнему – к новому выпуску ассигнаций. В течение двух последних месяцев их количество дошло до неслыханного размера в 45 миллиардов; 20 миллиардов давали едва 100 миллионов металлическими деньгами. Вследствие такой почти ничтожной ценности они не имели никакого обращения: ими разве что могла оплачиваться половина арендной платы и налогов, другая взималась натурой; на рынке же их вовсе не принимали, а если и принимали, то по реальной, а не по номинальной цене. При продаже национальных имуществ ассигнации принимали ниже их рыночной цены: падение курса заставляло стекаться на аукционы бумажные деньги, а их повышенное предложение еще более понижало их курс. И нельзя было придумать средства придать ассигнациям хоть какую-нибудь ценность. Предстоявшие дальнейшие выпуски, конца которым не предвиделось, заставляли ожидать появления на рынке громадных сумм бумажных денег, которые еще более понизили бы ценность ассигнаций. То падение, которого следовало ждать, отвергнув предложение Бурдона запретить продажи национальных имуществ с аукционов, – осуществилось.
Умы, зараженные предрассудками революции – всякое учение и система имеют свои предрассудки, – желали поднять курс ассигнаций, обеспечив их залогом большей части национальных имуществ, затем прибегнув к принудительным мерам для их обращения. Но восстановить репутацию денег труднее всякой другой репутации; от ассигнаций необходимо было отказаться. Отчего тотчас же не уничтожили бумажные деньги, принимая их везде по рыночной цене, что составило бы всего двадцать миллионов, и не потребовали уплаты налогов и взносов за национальные имущества или металлическими деньгами, или ассигнациями, но принимая последние по курсу? Металлические деньги появились в обращении, в них не ощущалось недостатка; ошибочно было опасаться, что их не хватит; притом бумажных денег имелось в обращении, считая по курсу, на 200 миллионов. Следует, однако, признаться, что все-таки единственным богатством, на которое могло рассчитывать государство, оставались национальные имущества; скорая продажа последних ничем не была гарантирована, и нельзя было сказать, когда она состоится; не было времени ждать, когда ценность национальных имуществ обратится в деньги и поступит в сундуки казначейства.
Выпуск особых закладных листов, обеспечиваемых каждый отдельным видом собственности, был весьма затруднителен: требовалось перечисление всех особенностей отдельных земель – для включения в кадастр; притом обращение подобных листов не могло быть общим и касалось лишь отдельных покупателей. Тогда прибегли к ценным бумагам другого рода – мандатам, обеспеченным фиксированной стоимостью земельных участков. Национальные имущества продавались без аукциона, упрощенно, с помощью специального протокола. Мандатов нужно было выпустить на два миллиарда четыреста миллионов, и на обеспечение их отделить на такую же сумму национальных имуществ по оценке 1790 года. В колебаниях своей ценности мандаты должны были следовать изменениям ценности самих имуществ; они не могли иметь собственной номинальной ценности.
Часть мандатов пошла на извлечение из обращения ассигнаций. Гравировальные доски для их печатания были разбиты еще 19 февраля (30 плювиоза); в обращении оставалось еще 36 миллиардов; вскоре и этот остаток должен был сократиться до 24 миллиардов. Часть мандатов замещала собой ассигнации; еще какое-то количество должно было пойти на текущие государственные расходы, а остаток – заперт в особой кассе на три ключа и выниматься оттуда по мере надобности – не иначе как в силу особых декретов.
Этот выпуск мандатов оказался повторением ассигнаций: на меньшую сумму, с другим названием и с консолидированием ценности. Вся новая финансовая операция сводилась к тому, что только сокращали цифру выпуска, приравнивали ценность земли к цене бумажных денег и меняли название последних.
Мандаты пустили в обращение 16 марта (26 вантоза). Имущества тотчас же были пущены в продажу и закреплялись за предъявителями мандатов специальным актом. Половину стоимости следовало выплачивать в первую декаду по совершении сделки, вторую половину – через три месяца. Леса оставались нетронутыми, из поземельных имуществ отчуждались только мелкие – менее 300 акров.
Немедленно приняли меры, превращавшие мандаты в официальные бумажные деньги: ими выплачивались долговые претензии, займы всякого рода, проценты на капитал, налоги, за исключением недоимок, государственная рента, пенсии, жалованье чиновникам.
Касательно поземельного налога имелись большие разногласия. Те, кто предвидел будущее падение ценности мандатов, как это случилось уже с ассигнациями, желал обеспечить государству постоянный доход, сохранив уплату поземельного налога натурой; им возражали, ссылаясь на затруднительность взимания подобного налога, и в конце концов было решено, что налоги поземельный, таможенный и почтовый, гербовый сбор и все канцелярские пошлины будут взиматься мандатами.
Прибегли и к обыкновенным принудительным мерам, сопровождающим поддержание номинального курса не укрепившихся еще на рынке ценностей: объявили, что золото и серебро не могут считаться товаром и что бумажные деньги нельзя обменивать на золото, как и обратно. После стольких уже опытов подобных мер это решение было поистине жалким. Приняли и другую меру, которая сильно навредила Директории в общественном мнении: закрыли биржу. Прошлое так и не научило, что с закрытием рынка в одном месте он только переходит на другое.
Заменяя мандатами наличные деньги, правительство совершало важную ошибку: даже если бы их курс и не подлежал падению, в любом случае мандаты не могли конкурировать со звонкой монетой по той простой причине, что они представляли ценность земли, а земля имела менее половины ценности 1790 года: родовое поместье в 100 тысяч франков стоило теперь лишь 50 тысяч. Как же 100 тысяч мандатов могли стоить 100 тысяч франков?
Новую финансовую меру торопились осуществить возможно скорее; в государственном казначействе не было средств, и тогда в ожидании мандатов выпустили кредитивы на них. Как только кредитивы поступили в обращение, они сейчас же оказались значительно ниже своей номинальной ценности, что заставляло опасаться за будущность мандатов; говорили, что новые ценные бумаги так же быстро упадут в цене, как упали ассигнации, и Республика останется без всяких средств. Существовала, однако, причина такого быстрого падения, и ее можно было устранить. Требовалось издать инструкции для местных администраций и определить в них все частные условия продажи и передачи имущества тем упрощенным способом, который предписан законом; но подобная работа требовала много времени, а за невыполнением ее замедлялись продажи.
Между тем падение курса мандатов продолжалось; говорили, что ценность их падет скоро так низко, что правительство не захочет открывать продажи земель за бесценок. Люди злонамеренные прибавляли, что новые бумаги – это приманка, имущества так и не будут отчуждены, потому что республика хочет сохранить их залогом всякого рода ценных бумаг, какие ей вздумается выпустить в обращение.
Открывшиеся наконец продажи устранили подрыв государственного кредита. Мандаты в 100 франков, упавшие до 15, постепенно поднялись до 30, 40, а иногда и до 88 франков. Поначалу можно было даже надеяться на успех новой финансовой операции.