– Это, скажем так, обыкновенные сочинения, которые все пишут, а, говорят, в некоторых он против попов вооружился, их бы почитать!
«Некоторые», напечатанные на гектографе, я тоже читал, но они мне показались скучными, и я знал, что о них не следует рассуждать с полицией.
После нескольких бесед на ходу, на улице, старик стал приглашать меня:
– Заходи ко мне на будку, чайку попить.
Я, конечно, понимал, чего он хочет от меня, но – мне хотелось идти к нему. Посоветовался с умными людьми, и было решено, что, если я уклонюсь от любезности будочника, – это может усилить его подозрения против пекарни.
И вот – я в гостях у Никифорыча. Треть маленькой конуры занимает русская печь, треть – двуспальная кровать за ситцевым пологом, со множеством подушек в кумачовых наволоках, остальное пространство украшает шкаф для посуды, стол, два стула и скамья под окном. Никифорыч, расстегнув мундир, сидит на скамье, закрывая телом своим единственное маленькое окно, рядом со мною – его жена, пышногрудая бабенка лет двадцати, румяноликая, с лукавыми и злыми глазами странного, сизого цвета; ярко-красные губы ее капризно надуты, голосок сердито суховат!
– Известно мне, – говорит полицейский, – что в пекарню к вам ходит крестница моя Секлетея, девка распутная и подлая. И все бабы – подлые.
– Все? – спрашивает его жена.
– До одной! – решительно подтверждает Никифорыч, брякая медалями, точно конь сбруей.
И, выхлебнув с блюдца чай, смачно повторяет:
– Подлые и распутные от последней уличной… и даже до цариц! Савская царица к царю Соломону пустыней ездила за две тысячи верст для распутства. А также царица Екатерина, хоша и прозвана Великой…
Он подробно рассказывает историю какого-то истопника, который в одну ночь с царицей получил все чины от сержанта до генерала. Его жена, внимательно слушая, облизывает губы и толкает ногою под столом мою ногу. Ннкифорыч говорит очень плавно, вкусными словами и, как-то незаметно для меня, переходит на другую тему:
– Например: есть тут студент первого курса Плетнев.
Супруга его, вздохнув, вставила:
– Некрасивый, а – хорош!
– Кто?
– Господин Плетнев.
– Во-первых – не господин, господином он будет, когда выучится, а покамест просто студент, каких у нас тысячи. Во-вторых – что значит – хорош?
– Веселый. Молодой.
– Во-первых – паяц в балагане тоже веселый…
– Паяц – за деньги веселится.
– Цыц! Во-вторых – и кобель кутенком бывает…
– Паяц – вроде обезьяны…
– Цыц, сказал я, между прочим! Слышала?
– Ну, слышала.
– То-то…
И Никифорыч, укротив жену, советует мне:
– Вот – познакомься-ко с Плетневым, – очень интересный!
Так как он видел меня с Плетневым на улице, вероятно, не один раз, я говорю:
– Мы знакомы.
– Да? Так…
В его словах звучит досада, он порывисто двигается, брякают медали. А я – насторожился; мне было известно, что Плетнев печатает на гектографе некие листочки.
Женщина, толкая меня ногою, лукаво подзадоривает старика, а он, надуваясь павлином, распускает пышный хвост своей речи. Шалости супруги его мешают мне слушать, и я снова не замечаю, когда изменился его голос, стал тише, внушительнее.
– Незримая нить – понимаешь? – спрашивает он меня и смотрит в лицо мое округленными глазами, точно испугавшись чего-то. – Прими государь-императора за паука…
– Ой, что ты! – воскликнула женщина.
– Тебе – молчать! Дура, – это говорится для ясности, а не в поношение, кобыла! Убирай самовар…
Сдвинув брови, прищурив глаза, он продолжает внушительно:
– Незримая нить – как бы паутинка – исходит из сердца его императорского величества государь-императора Александра Третьего и прочая, – проходит она сквозь господ министров, сквозь его высокопревосходительство губернатора и все чины вплоть до меня и даже до последнего солдата. Этой нитью все связано, все оплетено, незримой крепостью ее и держится на веки вечные государево царство. А полячишки, жиды и русские подкуплены хитрой английской королевой, стараются эту нить порвать где можно, будто бы они – за народ!
Грозным шепотом он спрашивает, наклоняясь ко мне через стол:
– Понял? То-то. Я тебе почему говорю? Пекарь твой хвалит тебя, ты, дескать, парень умный, честный и живешь – один. А к вам, в булочную, студенты шляются, сидят у Деренковой по ночам. Ежели – один, понятно. Но – когда много? А? Я против студентов не говорю – сегодня он студент, а завтра – товарищ прокурора. Студенты – хороший народ, только они торопятся роли играть, а враги царя – подзуживают их! Понимаешь? И еще скажу…
Но он не успел сказать – дверь широко распахнулась, вошел красноносый, маленький старичок с ремешком на кудрявой голове, с бутылкой водки в руке и уже выпивший.
– Шашки двигать будем? – весело спросил он и тотчас весь заблестел огоньками прибауток.
– Тесть мой, жене отец, – с досадой, угрюмо сказал Никифорыч.
Через несколько минут я простился и ушел, лукавая баба, притворяя за мою дверь будки, ущипнула меня, говоря:
– Облака-то какие красные – огонь!
В небе таяло одно маленькое, золотистое облако.
Не желая обижать учителей моих, я скажу все-таки, что будочник решительнее и нагляднее, чем они, объяснил мне устройство государственного механизма. Где-то сидит паук, и от него исходит, скрепляя, опутывая всю жизнь, «незримая нить». Я скоро научился всюду ощущать крепкие петельки этой нити.
Поздно вечером, заперев магазин, хозяйка позвала меня к себе и деловито сообщила, что ей поручено узнать – о чем говорил со мною будочник?
– Ах, боже мой! – тревожно воскликнула она, выслушав подробный доклад, и забегала, как мышь, из угла в угол комнаты, встряхивая головою. – Что, – пекарь не выспрашивает вас ни о чем? Ведь его любовница – родня Никифорыча, да? Его надо прогнать.
Я стоял, прислонясь у косяка двери, глядя на нее исподлобья. Она как-то слишком просто произнесла слово «любовница» – это не понравилось мне. И не понравилось ее решение прогнать пекаря.