– А вы не слышали, – правда, что в деле Натансона, Ромася и других запуталась некая девица Истомина?
Я знал эту девицу, познакомился с ней, вытащив ее из Волги, куда она бросилась вниз головою с кормы дощанника. Вытащить ее было легко, – она пробовала утопиться на очень мелком месте. Это было – бесцветное, неумное существо, с наклонностью к истерии и болезненной любовью ко лжи. Потом, она была, кажется, гувернанткой у Столыпина в Саратове и убита, в числе других, бомбой максималистов при взрыве дачи министра на Аптекарском острове.
Выслушав мой рассказ, В. Г. почти гневно сказал: – Преступно вовлекать таких детей в рискованное дело. Года четыре тому назад или больше, я встречал эту девушку. Мне она не казалась такой, как вы ее нарисовали. Просто – милая девчурка, смущенная явной неправдой жизни, из нее могла бы выработаться хорошая сельская учительница. Говорят, – она болтала на допросах? Но что же она могла знать? Нет, я не могу оправдать приношение детей в жертву Ваалу политики…
Он пошел быстрее, а у меня болели ноги, я спотыкался и отставал:
– Что это вы?
– Ревматизм.
– Рановато! – О девочке вы говорили совсем неверно, на мой взгляд. А, вообще, вы хорошо рассказываете. Вот что, – попробуйте вы написать что-либо покрупнее, для журнала. Это пора сделать. Напечатают вас в журнале, – и, надеюсь, вы станете относиться к себе более серьезно!
Не помню, чтоб он еще когда-нибудь говорил со мною так обаятельно, как в это славное утро, после двух дней непрерывного дождя, среди освеженного поля.
Мы долго сидели на краю оврага у еврейского кладбища, любуясь изумрудами росы на листьях деревьев и травах, он рассказывал о трагикомической жизни евреев «черты оседлости», а под глазами его все росли тени усталости.
Было уже часов девять утра, когда мы воротились в город. Прощаясь со мною, он напомнил:
– Значит – пробуете написать большой рассказ, решено?
Я пришел домой и тотчас же сел писать «Челкаша», – рассказ одесского босяка, моего соседа по койке в больнице города Николаева, написал в два дня и послал черновик рукописи В. Г.
Через несколько дней он привел к моему патрону обиженных кем-то мужиков и, сердечно, как только он умел делать, поздравил меня:
– Вы написали недурную вещь. Даже, прямо-таки хороший рассказ! Из целого куска сделано…
Я был очень смущен его похвалой.
Вечером, сидя верхом на стуле в своем кабинетике, он оживленно говорил:
– Совсем не плохо! Вы можете создавать характеры, люди говорят и действуют у вас от себя, от своей сущности, вы умеете не вмешиваться в течение их мысли, игру чувства, – это не каждому дается! А самое хорошее в этом то, что вы цените человека таким, каков он есть. Я же говорил вам, что вы реалист.
Но, подумав и усмехаясь, он добавил:
– Но, в то же время – романтик! И, вот что, – вы сидите здесь не более четверти часа, а курите уже четвертую папиросу…
– Очень волнуюсь…
– Напрасно. Вы и всегда какой-то взволнованный, поэтому, видимо, о вас и говорят, что вы много пьете. Костей у вас много, мяса – нет, курите – не нужно, без удовольствия, – что это с вами?
– Не знаю.
– А – пьете много, – есть слух.
– Врут.
– И какие-то оргии у вас там…
Посмеиваясь, пытливо поглядывая на меня, он рассказал несколько, не плохо сделанных, сплетен обо мне.
Потом, памятно, сказал:
– Когда кто-нибудь немножко высовывается вперед, его – на всякий случай – бьют по голове, – это изречение одного студента Петровца. – Ну, так пустяки – в сторону, как бы они ни были любезны вам. «Челкаша» напечатаем в «Русском Богатстве» да еще на первом месте, это некоторая отличка и честь. В рукописи у вас есть несколько столкновений с грамматикой, очень невыгодных для нее, я это поправил. Больше ничего не трогал, – хотите взглянуть?
Я отказался, конечно.
Расхаживая по тесной комнате, потирая руки, он сказал:
– Радует меня удача ваша.
Я чувствовал обаятельную искренность этой радости, и любовался человеком, который говорит о литературе, точно о женщине, любимой им спокойной, крепкой любовью, – навсегда. Незабвенно хорошо было мне в этот час, с этим лоцманом, я молча следил за его глазами, – в них сияло так много милой радости о человеке.
Радость о человеке – ее так редко испытывают люди, а ведь это величайшая радость на земле.
Короленко остановился против меня, положил тяжелые руки свои на плечи мне.
– Слушайте, – не уехать ли вам отсюда? Например, в Самару? Там у меня есть знакомый в «Самарской газете» – хотите, я напишу ему, чтоб он дал вам работу? Писать?
– Разве я кому-то мешаю здесь?
– Вам мешают.
Было ясно, что он верит рассказам о моем пьянстве, «оргиях в бане» и вообще о «порочной» жизни моей, – главнейшим пороком ее была нищета. Настойчивые советы В. Г. мне – уехать из города несколько обижали, но, в то же время, его желание извлечь меня из «недр порока» трогало за сердце.
Взволнованный, я рассказал ему, как живу, он молча выслушал, нахмурился, пожал плечами.
– Но ведь вы сами должны видеть, что все это совершенно невозможно и – чужой вы во всей этой фантастике. Нет, вы послушайте меня! – Вам необходимо уехать, переменить жизнь…
Он уговорил меня сделать это.
Потом, когда я писал в «Самарской газете» плохие ежедневные фельетоны, подписывая их хорошим псевдонимом Иегудиил Хламида, Короленко посылал мне письма, критикуя окаянную работу мою насмешливо, внушительно, строго, но – всегда дружески. Особенно хорошо помню я такой случай: мне до отвращения надоел поэт, носивший роковую для него фамилию – Скукин. Он присылал в редакцию стихи свои саженями, они были неизлечимо малограмотны и чрезвычайно пошлы, их нельзя было печатать. Жажда славы внушила этому человеку оригинальную мысль: он напечатал стихи свои на отдельных листах розовой бумаги и роздал их по гастрономическим магазинам города, приказчики завертывали в эту бумагу пакеты чая, коробки конфет, консервы, колбасы и таким образом обыватель получал в виде премии к покупке своей, поларшина стихов, в них торжественно воспевались городские власти, предводитель дворянства, губернатор, архиерей.
Каждый на свой лад, все эти люди были примечательны и вполне заслуживали внимания, но – архиерей являлся особенно выдающейся фигурой, он насильно окрестил девушку татарку, чем едва не вызвал бунт среди татар целой волости, он устроил совершенно идиотский процесс хлыстов; по этому процессу были осуждены люди ни в чем не повинные, – это я хорошо знал. Наиболее славен был такой подвиг его: во время поездки по епархии, в непогожий день, у него сломалась карета около какой-то маленькой, заброшенной деревеньки, и он должен был зайти в избу крестьянина. Там, на полке, около божницы, он увидал гипсовую голову Зевса. Разумеется, это поразило его. Из расспросов и осмотра других изб, оказалось, что изображение владыки олимпийцев, а также и статуэтка богини Венеры есть и еще у нескольких крестьян, но никто из них не хотел сказать – откуда они взяли идолов? Этого оказалось достаточно, чтоб возбудить уголовное дело о секте самарских язычников, которые поклонялись богам древнего Рима. Идолопоклонников посадили в тюрьму, где они и пробыли до поры, пока следствие не установило, что ими убит и ограблен некий торговец гипсовыми изделиями Солдатской слободы в Вятке; убив торговца, эти люди дружески разделили между собой его товар и – только.
Одним словом – я был недоволен губернатором, архиереем, городом, миром, самим собою и еще многим. Поэтому, в состоянии запальчивости и раздражения, я обругал поэта, воспевшего ненавистное мне, приставив к его фамилии – Скукин – слово – сын. В. Г. тотчас прислал мне длинное и внушительное письмо на тему: даже и за дело ругая людей, следует соблюдать чувство меры. Это было хорошее письмо, но его при обыске отобрали у меня жандармы, и оно пропало вместе с другими письмами Короленко. Кстати – о жандармах.
Ранней весной 97 года меня арестовали в Нижнем и, не очень вежливо, отвезли в Тифлис. Там, в Метехском замке, ротмистр Конисский, впоследствии начальник Петербургского жандармского управления, – допрашивая меня, уныло говорил:
– Какие хорошие письма пишет вам Короленко, а ведь он теперь лучший писатель России!
Странный человек был этот ротмистр: маленький, движения мягкие, осторожные, как будто неуверенные; уродливо большой нос грустно опущен, а бойкие глаза – точно чужие на его лице и зрачки их забавно прячутся куда-то в переносицу.
– Я – земляк Короленко, тоже волынец, потомок того епископа Конисского, который – помните? – произнес знаменитую речь Екатерине Второй: «Оставим солнце» и т. д. Горжусь этим.
Я вежливо осведомился – кто больше возбуждает гордость его – предок или земляк?
– И тот и другой, конечно, и тот и другой!