– Пока нет…, – повторил грек.
– А скажи-ка боярин…, – снова остановил собравшегося уходить Ласкарёва Гусев, – всё-таки, почему государь отставил меня и Беклемишева от сего дела?
Грек в ответ как-то невесело хмыкнул и вместо обычного прищура посмотрел дьяку в глаза спокойно и открыто.
– Он не токмо тебя от дела отставил, он это дело приказал забвению придать, насовсем.
– Но ты, же всё одно спрос ведёшь…, – удивился Владимир Елизарович.
– Я? Спрос? Нет, что ты…, – рассмеялся грек, – это у нас так…, шутейная беседа.
– Ну-ну, горазды вы, греки, в шутках, особливо в тех, которые вокруг да около тайных дел.
– Такова наша служба, – хитро подмигнул Ласкарёв и, коротко поклонившись, скорым шагом вышел.
– Или натура…, – пробурчал ему в след Гусев.
* * *
Государев думный дьяк Фёдор Васильевич Курицын был человеком прозорливым и вдумчивым, наверно потому и ведал всеми посольскими делами при государе Иоанне III Васильевиче. И хотя, по долгу службы, он ежедневно распутывал нескончаемый клубок государственных дел, суеты сей муж не любил. С тех пор как три года назад при посредничестве крымского хана и венгерского короля, он благополучно удрал из турецкого плена, в жизни его многое изменилось. Вне стен государевых палат он стал менее словоохотлив и почти перестал бывать на многочисленных боярских пирах, ближних друзей почитай всех растерял, и его редко можно было увидеть с кем-либо, кроме своего брата Ивана, прозванного в народе «Волк». Меж бояр ходили слухи, что он в быту превратился почти в монаха, вкушал пищу всё больше скоромную, мёда и вина вовсе не пил и с женой почти не встречался, при этом никакой женской ласки на стороне не искал. Время своё проводил или на службе при государе или за книгами. Но совсем иначе выглядел Фёдор Курицын в делах шпионских. Сей дьяк, широко раскинул сети заговоров и провокаций, а нити его связей уходили далеко на запад. Фёдор Васильевич не был мягок: всё планировал заранее, о победах своих не распространялся, а провалы переносил спокойно, без падения духом.
После вечерней зари, как это часто бывало, Фёдор Курицын вместе со своим братом Иваном, заперлись в покоях, что выходили окнами во двор его усадьбы. Запалив всего одну свечу, Фёдор Васильевич поставил её по центру широкого стола, заваленного бумагами и свитками, и на ходу повернувшись к брату, спросил:
– Не было ли сегодня гонца?
Не дожидаясь ответа сел, напротив, без умысла раздвинув несколько бумаг на столе. Посмотрел на отрицательно качнувшего гривой своих серо-пегих волос Волка.
– А про случай на беклемишевом подворье ты уже что-то ведаешь, брате?
Иван снова покачал головой. Фёдор чуть шевельнул бровью и продолжил:
– Что ж. Будем надеяться, что неудача в сыскных делах не приведёт молодого Беклемишева к разочарованию, и он останется прежним врагом тех, кто злоумышляет на государя. Теперя…, – размышлял вслух Фёдор Курицын, – …следует подумать о нашем на него воздействии.
Волк плотоядно ухмыльнулся и провёл пятернёй по своей густой пегой бороде:
– Прямо с языка снял, брате. Именно сейчас, когда всё так обернулось, он, пожалуй, будет охоч до нужного нам дела.
– Расскажи мне о нём.
– На службе государевой, как ты знаешь, он не давно, но рвение проявляет. На отца своего похож только внешне, но не характером, больно норовист и колок, почти как его дядя – воевода Семён. Как и все в их семье, Берсень строгих нравов, ни в каком разгульстве и мотовстве замечен не был. Пока холостой. Грамоту разумеет, в приказе служит исправно.
– Как воспринял свой отвод от дела?
– Что было у государя и о чём там говорили, то мои соглядатаи не узрели. А опосля, был сдержан ….
Фёдор Курицын удовлетворённо кивнул и сказал:
– Такой человек нам и надобен. Очевидно, что с потерей Бориса Лукомского некоторые наши дела замедлились. Пора их расшевелить…. Но покойник Борис, своей кончиной сослужил нам последнюю службу. Немалых трудов стоило мне убедить государя в том, что сыск, ведомый Гусевым и Беклемишевым всё пустое, и если бы не эта смерть, то так скоро не закрыть бы эту язву. Жаль княжича-молодца, но что было делать, коль споймали его? Вдруг заговорил бы? – по привычке в полголоса проговорил Фёдор Курицын. – Да, к слову, а что там с телом несчастного Бориса, где оно? Где-то схоронено? Али его забрал отец?
– Про похороны я ничего не ведаю. Однако, доподлинно, что старый князь Иван Лукомский ныне не на Москве, он токмо на день Апостола Иакова к Москве возвертаться с богомолья должо?н, об том у нас уговор был. Так что, мыслю он ещё ничего не знает.
– Значит… тело всё ещё на подворье Беклемишевых? Что говорит твой человек?
– Мой человек пропал, – Волк скривился, как от зубной боли. – И нутром чую – тут не обошлось без Ласкарей.
– Худо, – буркнул в ответ Фёдор Курицын. – Сие, очень худо, брате, снова эти клятые греки плюют в кашу, что мы заварили. Н-да… А как к Ласкарям относится Берсень?
– Да, без особой приязни.
– Это для нас хорошо, но тело Бориса надо сыскать. Для нас вообще лучше, если бы это тело больше никто и никогда не увидел, пусть он просто сгинет. Ну а с Берсенём, после….
– Есть у меня один человече…, – Волк хищно улыбнулся, – … он могёт.
– Это тот, о ком я думаю? Быть по сему, – не возражал Фёдор Васильевич. – Пусть займётся. Как там его кличут?
– Ныне он прозывается Тихон.
– Вот и добро. Пущай будет «Тихон», – согласился дьяк. – Итак, любезный брате, пока я буду весть догляд за Беклемишевым Ивашкой, ты – готовь послание к нашему другу, пусть ведает, что тут у нас. Он же уже в монастыре?
– По времени, должен там быть, но вестей пока не подавал. Видать затаился.
– Это меня и тревожит, но пока…, мы подождём, – Фёдор Курицын рукой накрыл и погасил свечу, давая понять, что разговор окончен.
Волк тяжело поднялся со своего места и вышел, оставив дверь открытой.
Глава вторая
Тени и ересь
Ночь.
В храме темно и холодно.
Лишь несколько свечей мерцают у алтаря, да чуть тлеющие лампадные огоньки теплятся под образами.
Перед самым аналоем[17 - др.-греч. (??????????, ????????? – подставка для икон и книг) – употребляемый при богослужении высокий четырёхугольный столик с покатым верхом.], на коленях, старец в простой чёрной рясе.
– …Святый боже… Святый и милосердный. Спаси и помилуй мя, грешного…, – шёпот молитвы как сухой осенний лист отлетает вверх, ударяется о потемневшие от времени фрески с ликами святых и исчезает где-то там – под куполом.
Молился старче долго, осенял себя крестным знамением, бил в пол поклоны земные. Совсем устал. С трудом поднялся с колен, и, шаркая по каменным плитам, прошёл через церковный мрак, до самого предела у входа. Обернулся, окинул взглядом оставшиеся далеко в сумраке алтарные иконы, что-то прошептал под нос и вышел из храма.
Ожидая его, в смирении застыли дюжие монахи-телохранители и подьячие-писцы. Подбежал иподиакон-посошник и подал старцу его митрополичий жезл из рыбьего зуба[18 - Рыбий зуб (устар.) – моржовый клык.], сзади одели на седую голову белый клобук, накинули долгополую шерстяную накидку подбитую мехом. Не вымолвив ни слова, старче опёрся на плечо одного из монахов, и шагнул к лестнице в свои митрополичьи палаты.
В покоях, оставшись один, всё вздыхал в раздумье митрополит. При свете единственной свечи, склонил голову над раскрытым евангелием, как будто пытаясь найти в нём утешение и ответы на свои вопросы. Никак не шли у него из головы слова, сказанные его ночным гостем.
Нет нигде спокойствия, везде глаза и уши недругов, и ему – митрополиту всея Руси Геронтию[19 - В те времена митрополитов с титулом "Московский" на Руси не было. Сама архиерейская кафедра в Москве появилась в 19 веке. Русские митрополиты претендовали и на Киевскую кафедру, и потому не могли взять себе только московский титул.], приходится под предлогом уединённой молитвы тайно вести разговор в пустом храме.
Очень непрост, ловок и осторожен тот, кто ещё с весны по условному знаку, приходит на встречу в храм. Как будто и не человек вовсе, а тень. Встречается во тьме, ни лица его не видно, ни голоса в шёпоте не запомнить, а сам он в ночном безмолвии всё видит и слышит.