Оценить:
 Рейтинг: 0

Избранные проявления мужского эгоизма. Сборник рассказов

Год написания книги
2006
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 29 >>
На страницу:
4 из 29
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Но как было матери объяснить, что одиночество в глуши – вещь во сто крат более жестокая, чем одиночество в Москве? Что иступленное копание в грядках, когда руки делают одно, а голова думает о другом, тянется не вечно. Что проходит май, на который выпадает пик хлопот. Что потом неспешно шагает лето с его светлыми вечерами и столь же светлыми ночами. И что гудящие ноги, едва донесшие тело до кровати, – сущая безделица по сравнению с осознанием полной заброшенности, ощущение которой идет от живота распухающим пузырем и застревает в горле до утра, позволяя разве что глухо мычать, поскольку крикнуть не получается.

А с появлением в деревне Анютки всё изменилось. Уже одно то, как Анютка на нетвердых ножках пробиралась на огород, брала в ладошки землю и высыпала ее обратно, широко улыбаясь и глядя на мать, вызывало в Танюхе такой прилив умиротворения и необыкновенной легкости, такое спокойствие и ощущение счастья, что всё проведенное в этой глуши время казалось одним днем, угасание которого рождало надежду на начало нового… И он начинался – с бойкого Анюткиного щебетания, когда она умытая, причесанная, с повязанным платочком копошилась где-то рядом-внизу, не отступая от Танюхи ни на шаг и постигая этот любопытный для нее мир. Даже дядя Леша (или на языке Анютки «Ёша»), этот старый одинокий и одичавший пропойца, почему-то всегда вспоминавший, как он встречает Новый год в обезлюдевшей и занесенной сугробами деревне, стал приходить к Танюхе почаще. В этих безумно красивых, но неприветливых местах Анютка казалось центром Вселенной – как оно зачастую и случается, когда все остальное человечество оказывается разбросанным по периферии мироздания и только какие-то одиночки блуждают между черных дыр…

Это счастье продолжалось год, другой, третий… Однажды, в начале мая, когда они ехали в осташковском поезде «открывать сезон», у Анютки вдруг разболелся живот. Танюхина «дежурная аптечка», которую она всегда держала в рюкзаке, вроде помогла. Во всяком случае, от Шуваевки до своей деревни они добрались без приключений, не считая того, что Анютку несколько раз рвало. «Что-то ты съела, Анют» – предположила Танюха, – «Пройдет».

Анютке уже шел восьмой год. Из забавного и солнечно улыбающегося увальня на нетвердых ножках она выросла в щуплую голенастую девчонку с белобрысинами, торчащими из-под платка. И солнечности ей не хватало только потому, что боли в животе вернулись; Анютка хныкала. Это немного раздражало Танюху, оставившую Анютку в доме и отправившуюся на ревизию огорода, перекопанного с осени. Земля после зимы, как это и положено, была заплывшей и остро ждущей весеннего перелопачивания. И Танюха, горевшая нетерпением с февраля, с удовольствием предвкушала это перелопачивание. Когда штык лопаты войдет в землю, как в масло. Когда ком, находящийся с осени в забытьи, вывернется наружу, к свету. Когда слегка обсохнет и рассыплется, как отваренная картофелина, рожденная в этой же земле… И в этом – начало и корень Танюхиного успеха. Главное этого начала не прозевать.

А вот Анютка продолжала маяться животом, к вечеру даже температура поднялась. «Потерпи, день-другой – и всё пройдет», – приговаривала Танюха, давая Анютке на ночь питье из ромашковых цветов и ношпу, которая на все случаи жизни. Но это помогало слабо, и Анютка плакала. Тогда Танюха отправлялась на огород: «Господи! Ну не бросать же всё из-за какой-то ерунды!».

Дня через два Анютке стало, кажется, получше. Так решила Танюха. Потому что Анютка почти все время спала, покрываясь испариной. «К выздоровлению».

***

Анютка умерла около одиннадцати ночи, когда над деревней разразилась жуткая гроза.

Вообще-то непогода собиралась весь день, заявляя о себе необыкновенно изнуряющей духотой, отчего тоненькая футболка на Танюхиных плечах, казалось, плавилась при каждом взмахе лопатой. Тучи, как назло, клубились и выстраивались лишь по периметру неба, а в огромной бреши над головой беззаботно жарило майское солнце. Танюха чуть ли не каждые десять минут возвращалась в дом попить воды из ведра, а заодно приободрить Анютку, кажется, заученной уже фразой: «Потерпи, день-другой – и всё пройдет».

Но Анютка её не слышала. А когда в сумеречном небе полыхнуло, и окрестные леса вздрогнули от первых грозовых раскатов, Танюха поняла, что вновь осталась одна. Ибо ей показалось, что над головой гремит не гром, а лопаются через длинные паузы те самые распухшие пузыри, катившиеся когда-то от живота к горлу. Лопаются яростно – ломая небо и низвергая потоки воды и ветра.

Она плотнее укутала остывающее тельце Анютки одеялом, натопила печь и тупо просидела всю ночь, подкладывая в печь дрова. А поутру вновь взялась перекапывать огород, хотя дождь хлестал нещадно, и ноги увязали в раскисающей земле. Однако временами затишье все же случалось, словно кто-то срывал плотную завесу дождя. И тогда лес начинал куриться длинными султанами тумана в абсолютнейшей тишине. Только изредка и издалека, как с другой планеты, подавала голос кукушка. Танюха бежала в дом и вновь топила печь – до возникновения в горнице легкого аромата деревенской бани «по-черному», который кружил ей голову.

Так продолжалось трое суток – с перекапыванием огорода, периодической топкой печи и тупым бдением по ночам. На четвертые Танюха сходила к дяде Леше, который не просыхал с майских праздников, и взяла у него тележку для перевозки молочных фляг. Уложив на тележку тело Анютки, Танюха пошла в сторону Шуваевки, волоча все 10 километров тележку за собой.

Из Шуваевки мать и ее умершую дочь в сопровождении участкового милиционера перевезли на фельдшерской «буханке» в Осташковскую райбольницу. Немного позже к Танюхе вышел врач и буркнул: «Перитонит». Он привык к здешним и частым смертельным исходам, которых можно было легко избежать, хотя по простоте душевной хотел было спросить: «Чего же вы, мамаша, раньше не приехали?». Но всё же промолчал. Он решил, что Танюха сошла с ума.

***

Я узнал об этой истории совершенно случайно. Году в девяносто восьмом, когда над Москвой промчался ураган, Танюха внезапно вернулась из своей деревни, бросив огородные дела. Мы поехали на Миусское кладбище, на котором уже никого не хоронят – разве что «подзахороняют» (так, кажется, называется действо, когда в старую могилу кладут еще один гроб). Кладбище выглядело плачевно: выдранные с корнем или просто поломанные ураганом деревья разбили надгробья, искорежили изгороди, а какие-то участки кладбища и вовсе стали непроходимыми. Однако к нужной Танюхе могилке мы все же прошли и обнаружили, что ее пожалела стихия, разбросав обломки стволов за оградкой, ничего не повредив. У Танюхи, я чувствовал, отлегло от сердца…

Где-то поодаль слышался треск бензопил – шла активная расчистка завалов. Я сходил на шум и вернулся к могиле в сопровождении рабочего. Несколько тогдашних неденоминированных купюр быстро решили вопрос с поваленными деревьями. Через час, распиленные на чурбаки, деревья вокруг могилы убрали.

А вот наши с Танюхой отношения, которые хоть и были чисто деловыми, с тех пор разладились. Я перестал отвечать на ее шуточки и матерки, а однажды довольно жестко посоветовал ей не забывать «о своем месте». Когда же она принесла заявление об уходе, я подписал его, даже не взглянув на Танюху. Где она сейчас – не знаю, но по сообщению той же «Барби», Танюха вышла замуж и растит дочь, которой уже лет десять, наверное.

Честно говоря, я и вспоминаю-то о ней с началом дачного сезона, поскольку сам порою балуюсь «любительским» огородничеством и, чтобы не застаиваться, могу посадить ту же «петрушечку» или «лучок». Правда, случается это нечасто, потому что нет-нет, но возле прилавков с семенами сталкиваюсь с таким типом дачниц, которые вызывают у меня оторопь. Вы их и сами, очевидно, лицезрели – совершенно серых, серых, серых, в пляжных панамках шестидесятых годов и застиранных трико, подолгу и нудно, выпучив глаза, изводящих продавцов вопросами о всхожести семян. Какие уж тут грядки? В такие минуты хочется выпить водки.

Впрочем, и сейчас, дописывая этот текст, я махнул уже рюмку-другую-третью… Ибо иногда это лучшее из лекарств, придуманных человечеством.

Происшествие за чертой осёдлости, или Акушерский поворот

В долгие перед сном минуты шум реки напоминал звон осыпающейся витрины. Поэтому ощущение битого стекла за спиной возникало всякий раз, когда я готов был уже сорваться в бездну сна.

Я открывал глаза. В сумраке плыло светлое пятно окна с силуэтами гор и звездами, а гулкую тишину над уснувшим Каду, не считая реки, изредка нарушало бряцание цепей местного волкодава, прикованного к фасаду чайханы.

В ней я, собственно, и жил, появившись в Каду неделю назад. И – скучал, хотя «мою» чайхану местный люд жаловал вниманием чаще, нежели остальной кишлачный «соцкультбыт» – кинотеатр, баню или магазин с названьем «Айчурек».

Утро каждый раз начиналось одинаково – с бодрого дребезжания радио, подвешенного за столб. Поминутно откашливаясь, оно вещало полусонному чайханщику Халилу о ходе уборки зерновых, затем приглашало на гимнастику, которую Халил игнорировал.

Едва под закопченными флягами занимался огонь, являлся первый посетитель. Он усаживался на влажные одеяла в ожидании собеседника и немигающе изучал мое оплывшее со сна лицо, нисколько не чураясь собственной назойливости. Когда, наконец, я открывал глаза, он кивал, опережая мое приветствие, затем следовали умывания-одевания под его немигающим взором.

…На Тянь-Шань, а именно в Каду, меня занесло любопытство и давняя страсть к историям, связанным с конкретной местностью. От стариков, приглашенных на угощение, я узнал о существовании Кульмазара – Озера Могил, расположенного по эту сторону Ферганского хребта. Оказывается, много веков назад здесь бывал сам Искандер, или, по-европейски, Александр Македонский со своим бесчисленным войском и свитой. И будто именно Озеро Могил каким-то образом прервало его среднеазиатский поход и заставило повернуть обратно, к Ходженту, чтобы оттуда уже идти на Индию. Вот только «мои» старики точно не знали, что на самом деле связывало великого полководца и малоизвестный водоем на верхнем тянь-шаньском плато и почему озеро носит столь зловещее название. Одни вроде бы слышали «какие-то сказки», которые впору рассказывать детям. Другие начинали подводить материальные объяснения бегства Искандера. Но все единодушно сходились во мнении, что нормальному человеку там нечего делать: далеко, километров сорок, и то по прямой, к тому же без проводника его все равно не найти, а человек, который знает туда дорогу, летом в Каду не живет, пропадая где-то в горах.

В тот же день я познакомился с тамошним сельским головой по имени Улугбек. Это был добродушный улыбчивый малый, имевший по-детски припухлое лицо, большое семейство и педагогическое образование. Каждое утро он подкатывал к чайхане, поднимался по скрипучей лестнице и возникал на пороге во весь свой могучий рост с неизменной улыбкой радушного хозяина и бумажными пакетами в руках, через верх которых проглядывали розовые тянь-шаньские помидоры. Улугбек, конечно, знал проводника, но советовал не торопиться: «Где-нибудь этот Зуддивай обязательно объявится. А как найдем его, договориться будет проще». Однако как скоро это произойдет – никто не знал. Более того, с первого дня я угодил на крючок восточного гостеприимства, потянулись разговоры о том, что в горах не все так быстро делается, угощения, поездки по окрестностям и прочее с некоторыми небесполезными для меня уроками.

Как-то Улугбек привел мне лошадку по кличке Майна. Она была и снаряжена честь по чести, и всадника несла, что называется, не расплескивая воды, так что езда на Майне представлялась увлекательной и полезной. Кончилось тем, что на другой день после несильных скачек я ощутил сильнейшую боль в паху и сделал для себя важный вывод: тренироваться. Но сесть вторично на Майну или другое четвероногое под седлом так и не решился: уж слишком болезненным оказался первый урок.

***

И все же ожидаемое мною «однажды» случилось. Как-то утром пришел Улугбек и сообщил, что железный конь его взнуздан и готов доставить меня к Зуддиваю, который с чабанами осел на джайлоо – отгонном пастбище в паре десятков километров от Каду. Забравшись в сооружение, бывшее в дни первой молодости «Жигулями», мы двинулись в сторону ручья под названием Сагди-Ункур – благо, какая-никакая дорога, чуть шире козьей тропы, связывала Каду с пристанищем чабанов.

Около часа автомобиль Улугбека тащился вдоль сине-зеленых сопок, отчаянно подвывая на виражах. Колеса добросовестно молотили пыль, и вскоре за нами выстлался белесый шлейф до небес. Плотное скрипучее облако возникло и в салоне. Мы с Улугбеком разом «поседели», но не отчаивались, надеясь на обратную метаморфозу в Сагди-Ункуре. Разговаривать же в клубах пыли было гораздо сложнее. Мы только посмеивались, глядя друг на друга. Улугбек получил струящиеся до подбородка «усы», а я, как носивший тогда усы настоящие, – извилистые «бакенбарды» и бороденку «под дрозда».

Сопки оборвались так же неожиданно, как и появились. Дорога выровнялась, обозначился крутой горбатый подъем в скалах и мы, наконец, очутились на берегу этого самого Сагди-Ункура, не просто ручья, а небольшого озера, поросшего ряской и редким рахитичным камышом.

Скалы подходили к Сагди-Ункуру сплошной непроходимой стеной, образуя практически замкнутый воронкообразный каньон, весь в плешинках каменистых насыпей и можжевеловых куп. Лишь у самой дороги то ли пастухами, то ли природой был сооружен пологий глинистый пятачок, на котором притулилась парочка юрт, несколько навесов и еще какие-то времянки неясного назначения.

Едва мы подкатили к джайлоо, из юрт высыпала детвора, вышли женщины, а с ними – огромного роста бородатый мужик лет шестидесяти в куцем узбекском халате, которого, как я понял, и звали Зуддиваем. Начались долгие приветствия, вежливые осведомления о здоровье, сне, детях и прочем, после чего мы с Улугбеком вволю поплескались в озерце, попили кумыс и передислоцировались в одну из юрт, потому как вечерело, а с прохладой из буйных трав вылетело комарье.

Улугбек завел разговоры о главном, ради чего мы, собственно, и приехали к Сагди-Ункуру. Зуддивай больше отмалчивался, согласно кивая головой и исподволь, протягивая энную по счету пиалу с кумысом, цепко оглядывал меня и опять кивал Улугбеку. По мере того как беседа налаживалась, Зуддивай выдавал уже целые тирады, причем так громко и неожиданно, что я всякий раз вздрагивал; от этой монотонности я быстро устал и, спросив разрешения, сел у откинутого полога юрты, время от времени прислушиваясь к густому рокочущему басу Зуддивая.

Розовая гладь Сагди-Ункура отражала вечернее небо. Вытянутое в дыню солнце валилось на нож хребта. На минуту все озарилось мягким осенним светом и, ополчась тенями, ринулось на восток, где лежало в скалах далекое и недоступное пока Озеро Могил – Кульмазар.

У дороги я приметил движущееся пятно, в котором разглядел достаточно крупного ишака, груженного молочными флягами. Одиноко, без погонщика, он трусил в мою сторону, понурив морду. Едва достигнув джайлоо, ишак трубно возвестил о своем прибытии и, подогнув ноги, свалился у ближайшей юрты, не дожидаясь, когда с него снимут непосильный груз. Мы отнесли фляги под навес; ишак же тем временем смиренную позу присевшего верблюда сменил на вальяжную, растянувшись на земле в полное свое удовольствие.

– Совсем состарился Акарты, – пояснил Зуддивай, заботливо бросив у морды животного охапку травы, – весь день ходил, бедняга, теперь не разбудишь до утра.

Я брякнул что-то про лошадь, которую хорошо бы было завести вместо престарелого осла.

– Ему нельзя, – лукаво заметил Улугбек, – и добавил полушепотом: – Слишком высоко падать, было такое.

Зуддивай, однако, расслышал и без тени улыбки, совершенно серьезно ответил, что это не он свалился с лошади, а лошадь упала под ним, что прежде жеребцы покрепче были, не ломали под седоками хребтов, как нынче. И уже в сумерках, когда на джайлоо вернулся основной состав чабанов, а в огромном казане доваривалось мясо двух (по крайней мере) баранов, я слушал неторопливые разговоры о том, почему в Сагди-Ункуре не ловится рыба, хотя от гуляющих косяков маринки и усача его поверхность буквально бурлит, где лучше этим летом ставить улья – на чабрецовых или ромашковых лугах и зачем некий Исанали выдавал мясо убитого кабана за говяжье…

Ужинали мы под открытым небом, на кошмах, поверх которых были брошены одеяла и несколько подушек. Света двух керосинок, поставленных на скатерть, вполне хватало, чтобы видеть лица сотрапезников, которые поначалу целиком были заняты принесенной на деревянном блюде бараниной. Огромные, неважно проваренные из-за разреженного воздуха куски мяса на костях надобно было брать руками и, ввиду отсутствия какой бы то ни было сервировки, просто вгрызаться в дымящуюся плоть. Впрочем, я обратил внимание, что ни чабаны, ни Зуддивай, ни даже Улугбек каких-либо неудобств при этом не испытывали, ловко орудуя ножами в опасной близости от собственных носов. Кое-как обработанные кости с солидными остатками мяса передавались затем женщинам и детям, сидящим полукругом за спинами мужчин. Ну, а поскольку в относительной близости к «столу» разрешено было находиться нескольким здоровенным псам, тщательно вычищенные косточки, наконец, доставались и им.

Возобновившиеся под чай беседы показались мне утомительными. Я ушел под навес, где для гостей оборудовали ночлег, и тут же уснул. Зато проснулся раньше всех, устав почесываться от укусов клопов, и вышел в глухую и чудовищно холодную рассветную рань.

***

Над Сагди-Ункуром (это название, кстати, переводится как «десять согдийских слепцов») стояла настолько плотная пелена тумана, что не видно было ни окружавших его хребтов, ни кромки каньона, который я разглядывал еще накануне. Если б не ближайшие скалы, смутно проступавшие сквозь мокрую дымку, я бы решил, что Тянь-Шань мне просто пригрезился.

Почти на ощупь, боясь потерять равновесие на скользких камнях, я добрался до курившегося туманом берега и сунул лицо в ледяную воду.

Со стороны створа каньона, где располагалось джайлоо, послышались какие-то звуки. Я вспомнил вчерашние разговоры про озерную рыбу, которая упорно игнорирует рыбаков, и озвученные Зуддиваем его же «маленькие хитрости». Оказывается, если спуститься вниз по ручью, вытекающему из Сагди-Ункура, и попытать счастья на естественных запрудах, где замедляется стремительный бег воды, можно без труда надергать ведро османов – местную разновидность форели, отличающуюся прямо-таки боевой раскраской. Видимо, этим туманным утром кто-то из чабанов отправился на промысел, выворачивая в поисках наживки прибрежные валуны.

Между тем шум усиливался и уже чем-то походил на приглушенный рокот тянь-шаньской грозы, которая здесь напоминает камнепад с характерным эхом по близлежащим ущельям. В космах тумана я уловил какое-то движение и, наконец, прямо на меня из рассветной мглы выскочило несколько всадников.

Разгоряченные кони, видимо почувствовавшие копытами острые камни, резко замедлили ход, и пошли по едва заметной тропе цепью, громко всхрапывая и охаживая хвостами влажные бока. Лица седоков из-за отчаянно курившегося тумана разглядеть было сложно, однако их облачение, а главное, экипировка – тяжелые, отсвечивающие бронзой щиты, притороченные к седлам, поднятые вверх копья и оружие помельче, бряцающее в такт движению лошадей – все это заставило усомниться, что передо мной пастухи или местные жители.

Тем временем вслед за всадниками появились пешие. Сначала прошла группа людей в длиннополых плащах с наброшенными на голову капюшонами, что делало их похожими на странствующих монахов. Они шли без оружия, связанные, словно альпинисты, одной веревкой, свободный конец которой держал в кулаке следовавший за ними надсмотрщик в полной боевой выкладке – в шлеме, напоминающем баранью голову с завитыми рогами, повешенным за спину небольшим круглым щитом и копьем.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 29 >>
На страницу:
4 из 29

Другие электронные книги автора Марат Абдуллаев