Оценить:
 Рейтинг: 0

Бунин и евреи

Год написания книги
2018
<< 1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 >>
На страницу:
15 из 19
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Несколько случаев в дороге позволили мне ближе приглядеться к Бунину, и я убедился, что в его странностях немало жесткости и грубости. Я помню нашу поездку в Хеврон к могиле Авраама, Исаака и Якова. Рано утром выехали мы в экипаже из Ерусалима. Нас было с извозчиком шесть человек. Я, по обыкновению, сидел рядом с кучером. В трех верстах от Ерусалима мы остановились у могилы Рахили. Гробница в виде домика, невзрачного и внутри мало интересного, не привлекала к себе. Осмотрев ее, мы двинулись дальше. В Хевроне местные магометане нас очень недружелюбно встретили градом камней, когда мы близко подошли к могилам, которые они считают своей святыней. Да и могилы представляют груду наваленных камней. На обратном пути нас настигли ранние сумерки, и мы ехали почти в темноте. Приближаясь к могиле Рахили, я еще издали заметил, что она вся светится, и это было необычайно красиво и таинственно. Поравнявшись с могилой, мы услышали крик странного человека, бегущего за экипажем. Мы остановились. Оказалось, что это был синагогальный служка, который, узнав накануне о нашей поездке в Хеврон, хотел выказать нам внимание, рано утром пошел к гробнице, но нас уже не застал. К вечеру он зажег лампады и свечи и ждал нас. Мы снова все осмотрели, он помолился у гробницы, и мы приготовились ехать дальше. Но тут произошло следующее: трусливый служка отчаянно боялся пуститься <темной> ночью в путь, а извозчикам американец совершенно основательно заявил, что семь человек он на утомленных лошадях не повезет. Бунин настаивал на том, чтобы мы двинулись дальше, не обращая внимания на несчастного служку. Я воспротивился такой несправедливости и предложил, чтобы экипаж поехал медленно, а я, служка и еще один из наших спутников пойдем пешком. Однако и на это Бунин не согласился. Он устал и хотел скорее домой. Я отпустил экипаж и пошел со своим спутником пешком. Не зная местных условий ничего не боялся и бодро двинулся в путь. Через несколько минут, когда звук удаляющегося экипажа стих, один из спутников заявил мне, что мы затеяли очень рискованное предприятие и что если нас встретят бедуины, то это будет очень неприятно. В первый момент я рассердился на говорившего, почему он раньше не предупредил? Но затем, охваченный сознанием правильности своего поведения, красотой звездного неба и прекрасным воздухом, которым так легко дышалось, я ободрил своих спутников, и мы смело двинулись вперед. На полпути к Ерусалиму мы вдруг услыхали конский топот. Насторожись, мы тихо подвигались вперед, а навстречу, все ближе и ближе, раздавался топот коней. Наконец мы поравнялись с <…> всадниками. Два бедуина в полном вооружении внимательно нас осмотрели и поехали дальше. Мы благополучно дошли до ворот Ерусалима. Бунин впоследствии написал прекрасное стихотворение “Гробница Рахили”.

В Бейруте мы часа на два наняли экипажи, чтобы осмотреть город. Кучер-араб, настоящий джентльмен в европейском костюме, но с кинжалом за поясом, соблюдая свои интересы, медленно двигался вперед. Я сидел рядом с ним, и мы беседовали по-французски. Бунин, досадуя на медленную езду и бранясь по-русски, неоднократно подгонял кучера. Тот, не понимая языка, чувствуя, что это относится к нему, после каждого окрика, сверкая гневным взглядом и полуоборотившись, бормотал что-то по-арабски. Я всячески старался отвлечь его внимание и расспрашивал его обо всем встречном. Но когда Бунин вздумал толкнуть его в бок с криком, “да поедешь же, черт”, то он схватился за кинжал, и мне стоило немало усилий его успокоить, Бунину я посоветовал помнить, что мы не у себя.

Другой случай произошел на Тивериадском озере. Мы подъезжали из Дамаска часам к трем-четырем. До этого времени озеро покойно, но с четырех часов в нем подымается волнение. Мы нашли лодку, и ловкие арабы-лодочники, подняв паруса, помчались в Тивериаду. Для меня все это было ново, и я, не подозревавший об опасности, наслаждался и красотой озера, и самой поездкой. Нам важно было перегнать лодку американцев, чтобы получить комнаты в гостинице. Бунин, долго живший у моря, почему-то сильно волновался и по временам бранил лодочников. Не знаю, быть может, он был прав, но с нами ничего не случилось, и мы уже темной ночью благополучно добрались до Тивериады»

.

На высокомерно-капризную манеру общения Бунина с посторонними людьми обращали внимание и другие свидетели того времени. Вот, например, наблюдение стороннего человека, столкнувшегося с Буниным в Одессе, где в годы Гражданской войны обретались многие писатели, бежавшие от большевиков: Алексей Толстой, Максимилиан Волошин, Бунин, Алданов и др.:

«Бунин относился к отчиму (А. Н. Толстому – М. У.) немного свысока, как, впрочем, и ко всем. Он был желчным и надменным. С ним было трудно: никогда не поймёшь, что именно вызовет его раздражение. Поводов было достаточно» (Ф. Ф. Крандиевский)

.

Что же касается не подкрепленного фактами утверждения Шора о «несомненном антисемитизме», якобы присущем Бунину, то его можно отнести к разряду личной предубежденности, возникшей как по причине бунинского высокомерия, так и вследствие разногласий поведенческого характера, имевших место во время их совместных поездок.

В эмиграции мнение о Бунине как о писателе-классике с «трудным характером» также было, что называется, притчей во языцах

. Даже на периферии западной Европы, в русских колониях прибалтийских стран, его личность воспринималась неприязненно, а то и со злобой и раздражением: «Как только <…> его не называют! “Надменный”, “неучтивый”, “сухой пренеприятный человек”, “римский патриций, гордый и пренебрежительный”, “знатный гость более высокой расы”, “грязный старикашка”, “рамоли

” и т. п.»

.

Из людей, более или менее близко знавших писателя и его домашних, желчно неприязненное описание Бунина и Муромцевой-Буниной принадлежит Нине Берберовой

, Владимиру Набокову, которого с Буниным связывали сложные отношения: с начала их знакомства – ученичества, а с середины 1930-х гг. – соперничества

, и отчасти Василию Яновскому

. Берберова в своей мемуарной книге «Курсив мой», например, утверждала:

«Характер у него был тяжелый, домашний деспотизм он переносил и в литературу. Он не то что раздражался или сердился, он приходил в бешенство и ярость, когда кто-нибудь говорил, что он похож на Толстого или Лермонтова, или еще какую-нибудь глупость. Но сам возражал на это еще большей нелепицей:

– Я – от Гоголя. Никто ничего не понимает. Я из Гоголя вышел.

Окружающие испуганно и неловко молчали. Часто бешенство его переходило внезапно в комизм, в этом была одна из самых милых его черт:

– Убью! Задушу! Молчать! Из Гоголя я! <…>

Он любил смех, он любил всякую “освободительную” функцию организма и любил все то, что вокруг и около этой функции»

.

Рецензируя «Курсив мой», известный литературный критик русского Зарубежья Глеб Струве

: «…видел главную проблему книги в крайней субъективности, а часто и в крайней грубости суждений Берберовой о целом ряде людей и, прежде всего, о жене Бунина. Что же касается самого Бунина, то Берберова, по мнению Струве, сознательно выделила и подчеркнула наиболее неприятные черты его характера, изображая знаменитого писателя как “мелкого, злобного, ревнивого и чванного человека”. При этом Струве замечал, что откровенная неприязнь Берберовой к своим проживавшим во Франции соотечественникам неизбежно наводит на мысль, что она стремится свести личные счеты, руководствуясь давней обидой, объяснить причины которой почему-то не хочет»

.

Отношения между Берберовой и Буниными резко испортились после войны, а после появления в свет бунинских «Воспоминаний», которые Берберова восприняла резко критически, их можно было даже характеризовать как враждебные. Бунин «…сочинил на Берберову чрезвычайно грубую эпиграмму, на автографе которой прямо указано, что она написана в связи с ее отзывом на “Воспоминания”: “В ‘Русской мысли’ я / Слышу стервы вой: / Застрахуй меня / От Берберовой!” Эта эпиграмма широко ходила в литературных кругах, ее знали и сама Берберова, и большинство ее знакомых»

.

Что касается Набокова, то его былые дружеские отношения с Буниным выродились в неприязненные уже к концу 1930-х годов. Так, например, в письме к жене, отправленном 10 мая 1937 года, Набоков, в частности, сообщал:

«“Наношу” прощальные визиты. Обедал с Буниными. Какой он хам! (“Еще бы не любить вас”, – говорит мне Ильюша Фондаминский, – “вы же всюду распространяете, что вы лучший русский писатель”. Я: “То есть, как распространяю?!” “Нуда, – пишете\”). Зато Вера Николаевна хотя и придурковата и все еще жаждет молодой любви <…>, но крайне благожелательна и оказала мне много милейших услуг. А Иван с ней разговаривает как какой-нибудь хамский самодур в поддевке, мыча и передразнивая со злобой ее интонации, – жуткий, жалкий, мешки под глазами, черепашья шея, вечно под хмельком. Но Ильюша ошибается: он вовсе не моей литературе завидует, а тому “успеху у женщин”, которым меня награждает пошловатая молва»

.

Василий Яновский в мемуарной книге «Поля Елисейские» писал:

«С ним нельзя было, да и не надо было, беседовать на отвлеченные темы. Не дай Бог заговорить о гностиках, о Кафке, даже о большой русской поэзии: хоть уши затыкай. <…> Боже упаси заикнуться при Бунине о личных его знакомых: Горький, Андреев, Белый, даже Гумилев. Обо всех современниках у него было горькое, едкое словцо, точно у бывшего дворового, мстящего своим мучителям-барам.

<…> Вспоминаю ночные часы, проведенные в обществе Бунина, и решительно не могу воспроизвести чего-нибудь отвлеченно ценного, значительного. Ни одной мысли общего порядка, ни одного перехода, достойного пристального внимания… Только “живописные” картинки, кондовые словечки, язвительные шуточки и критика – всех, всего! <…> Это был умный, ядовитый, насмешливый собеседник, свое невежество искупавший шармом»

.

Приведенная выше «чернуха» резко диссонирует с основным корпусом воспоминаний о И. А. и В. Н. Буниных людей, относившихся к их дружескому окружению. Так, например, хорошо знавшая Бунина Ирина Одоевцева

пишет:

«Я и не предполагала, что в нем столько детского и такой огромный запас нежности. <…> Все его дурные черты как бы скользили по поверхности. Они оставались внешними и случайными, вызванными трудными условиями его жизни или нездоровьем. К тому же его нервная система была совершенно расшатана. <…> Да, он был очень нервен. Но кто из русских больших писателей не был нервным? Все они были людьми с ободранной кожей, с обнаженными нервами и вибрирующей совестью»

.

«…к <Бунину> обычные мерки неприменимы и что <…> помнить о его беспрестанных противоречиях, нисколько, однако, не исключающих основного тона. Так о Чехове, о котором он говорил как-то восхищенно, как о величайшем оптимисте, в другой раз, не так давно, он говорил совершенно противоположно, порицая его, как пессимиста, неправильно изображавшего русскую провинциальную жизнь и находя непростым и нелюбезным его отношение к людям, восхищавшимися его произведениями» (Г. Н. Кузнецова)»

.

«Вокруг имени И. А. Бунина крепкой стеной стоит нелепая легенда о “холодном академике”, “оскорбленном помещике”, “надменном олимпийце”. Тот, кто перешагнул эту стену, тот знает редкое обаяние этого удивительного, нежного и доброго, деликатного и неистощимо жизнерадостного человека» (Н. Я. Рощин)

.

Эту «стену» из еврейских писателей, помимо упоминавшегося выше Семена Юшкевича, судя по всему, перешагнул также и Осип Дымов. Так, например, описывая свою первую – в середине 1900-х, и последнюю – в конце 1930-х гг. встречи с Буниным, особо выделяет присущие писателю чуткость к чужой боли и свойскость, что никак не вяжется с его имиджем «сухой пренеприятный человек».

«Когда мы обнялись, и я начал одаривать его комплиментами, он, насупившись, но шутливым тоном меня остановил: – Ша, ша, Дымов, не надо.

В этом “ша” было приятельское напоминание о моем еврействе. Но как тепло это звучало в его устах, у него, христианина, русского. Я читал его мысли и чувства <…>: Разве имеет какое-нибудь значение, кто мы оба и что мы пережили в течение прошедших тяжелых тридцати лет? Но мы – русские писатели из Москвы и Петербурга. У нас общее прошлое, общий духовный дом, по которому мы тоскуем, каждый в своем уголке <…> Помнишь: Леонид Андреев… и Куприн… и Брюсов <…>. Собрат Брюсов мертв, все уже мертвы. Но мы их помним нежно… ша, Дымов!»

Несмотря на демонстрируемую Буниным в обществе отстраненность, капризность и неприветливость, он, несомненно, еще при жизни «уважать себя заставил» и при всей своей антипатии к общественно-политической деятельности, тем не менее, являлся фигурой «публичной». Алданов, например, отмечал:

«Иван Алексеевич, даже когда молчит, всегда попадает в центр, в фокус внимания присутствующих. <…> Он обладает какой-то особенной гипнотической силой. Он <…> очаровывает собеседников и заставляет их соглашаться с собой. Этот редко встречающийся дар был присущ и Наполеону»

.

Известно, что Бунин весьма гордился своей способностью к описанию личности человека, исходя из анализа подмеченных им особенностей его внешности и поведения. Возможно, по этой причине и к репрезентации себя самого на людях он относился исключительно серьезно. С начала своей литературной карьеры и до конца жизни Бунин неустанно пекся о своем имидже, тщательнейшим образом следя за тем, чтобы впечатление, которое он производил в обществе, соответствовало его собственному мнению о том, как должен вести себя писатель его уровня. Вот, например, некоторые его высказывания на сей счет:

«Не щеголяй в поддевках, в лаковых голенищах, в шелковых жаровых косоворотках с малиновыми поясками, не наряжайся под народника вместе с Горьким, Андреевым, Скитальцем

<< 1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 >>
На страницу:
15 из 19