Такой же «залежалостью» веяло и от обсуждения статьи в Московской писательской организации. Автор книги «Счастье быть самим собой» В. Петелин с подкупающим простодушием признается, как он готовился выступать там на парткоме в поддержку некоторых положений моей статьи, но не решился этого сделать из-за запрета начальства.
Статья «Освобождение», ставшая предметом критики самого генсека Андропова, вызвала отклики и за рубежом – от Америки до Японии. Один из таких откликов – присланная мне рецензия в японской газете «Асахи» (тираж 10 миллионов экз.).
Все связанное со статьей пережитое стало моим освобождением от литературной публичности. И я надолго замолк, испытывая какое-то странное умиротворение. Хорошо, что все-таки все кончилось благополучно. Теперь я могу уйти в себя, жить посмиреннее и помудрее, без писательского суесловия. Мне и до того было противно всякое выставление себя напоказ, я не понимал никогда, как можно упиваться на сцене «славой», «известностью» перед массой публики, которая через какие-нибудь два-три часа вывалится из зала на улицы и рассеется по городу, занятая своими заботами.
Летом, в августе 1983 года, умер Анатолий Васильевич Никонов. Ушел человек, с которым была связана, можно сказать, весенняя пора моей литературной жизни – «молодогвардейская». С его смертью уходила в прошлое часть самого меня. После похорон на Кунцевском кладбище мы собрались на поминки в здании издательства молодежных журналов на Новодмитровской, где он работал. Я сидел рядом с его сыном, изредка мы переговаривались с ним, не упоминая имени его отца. Если бы я знал, что его ожидает в будущем. Его найдут зимой замерзшим на улице и таким окоченевшим, что нельзя было нормально уложить в гроб. Было в этом что-то роковое для Анатолия Никонова с его драматической, в сущности, судьбой в катастрофическое для России время.
На поминках, помнится, поэт Владимир Фирсов начал читать свое стихотворение, наступало то оживление с растущим празднословием, которое как-то не ложилось в мою уже свыкшуюся с безмолвием душу, и я тихо покинул эту тризну.
Шли годы, и случилось то самое, что предсказал саратовский писатель Василий Кондрашов, – через несколько лет, пусть не пять, а немного попозже – через шесть лет отношение к моей статье стало совсем другим. В. Кожинов в своей статье ««Позиция» и понимание» («Литературная Россия», 28 июля (№ 30), 1989) писал: «В «Литературной России» (№ 24, 1989) появилась информация о том, что саратовские писатели отменили свое давнее «решение», которое «осуждало» публикацию статьи Михаила Лобанова «Освобождение» в № 10 журнала «Волга» за 1982 год. В сущности, «решение» это отменено самой жизнью, и очень многие литераторы ныне ясно понимают, что та статья Михаила Лобанова – одно из самых важных духовных событий за двадцатилетие «застоя»… Читая семь лет назад статью Михаила Лобанова, я испытывал, помимо всего прочего, чувство великой радости оттого, что честь отечественной культуры спасена, что открыто звучит ее полный смысла и бескомпромиссный голос – хотя, казалось бы, в тогдашних условиях это было невозможно…»
Ст. Лесневский писал в «Литературной газете» (27 января 1988 года): «У нас не прозвучало полного признания того, что мы совершили большую ошибку, учинив разгром памятной статьи М. Лобанова в «Волге». Между тем сейчас, перечитывая статью, мы находим в ней немало справедливого, точного. Не должна возникнуть такая ситуация, когда одно направление пытается доказать власти, что противоположное направление является врагом нашего строя. Эта ситуация находится вне морали и вне культуры».
Выступивший на VII съезде писателей РСФСР, в декабре 1990 года, В. Бондаренко говорил: «Но давайте не забывать, что это на российском секретариате громили не так давно наши уважаемые секретари Михаила Лобанова за его знаменитую статью. Мы хоть повинились перед ним? Нет… Я думаю, все называемые секретари, сидящие здесь, должны лично на съезде извиниться перед Михаилом Петровичем Лобановым» («Литературная Россия», 21 декабря 1990 года).
Из всех названных секретарей извинился только один из них – руководитель СП РСФСР С. Михалков. В связи с этим в своем кратком слове на съезде я сказал: «Я не думал выступать на съезде, но, видимо, будет невежливо, если я не скажу несколько слов по поводу одного выступления. Я имею в виду выступление Сергея Владимировича Михалкова. Здесь, на съезде, он принес мне извинения за свое выступление на секретариате Союза писателей РСФСР в феврале 1983 года, когда после решения секретариата ЦК КПСС подверглась разносу моя статья «Освобождение» в журнале «Волга». Мне хотелось бы услышать от секретариата СП и извинения перед Николаем Егоровичем Палькиным, снятым тогда же с поста главного редактора «Волги» за публикацию моей статьи. Тем не менее извинения Сергея Владимировича – своеобразный аристократизм на фоне литературно-критического плебейства многих участников того судилища» («Литературная Россия», 28 декабря 1990 года).
В своем слове я счел нужным сделать акцент на следующем: «Характерно, что большинство громивших «Волгу» за мою статью – русские, полтора десятка секретарей СП, лауреатов. Альберт Беляев слушал их и потирал руки от удовольствия: вот русские дураки, – бьют своего, лежачего. Это не в диковинку. Этим методом пользовались, пользуются политики… Сейчас левые радикалы испытывают явное затруднение, растет все большее недоверие к ним, разваливающим страну, и потому они стремятся использовать русских, и те идут на это» (там же). Но это уже та проблема, которая требует особого разговора.
В начале июня 2000 года по просьбе Михаила Николаевича Алексеева я поехал с ним в Саратов по случаю вручения лауреатам премии его имени. Местные писатели вспоминали ту давнюю историю с моей статьей, расхваливали меня, дарили книги. Во время плавания на катере по Волге мой визави по застолью поднял меня с места, подвел к борту и, вспоминая то писательское собрание по поводу моей статьи, начал вдруг выкрикивать в мутном вдохновении: «Мы слабаки! Трусы! Подлецы!» Чего мне оставалось делать, как не успокаивать его.
После поездок по городу, встреч нас принял губернатор области Д. Аяцков. Он вышел к нам навстречу, как только открылась дверь кабинета, торжественно обнял своего знаменитого земляка. Сели за большой стол, Алексеев – напротив губернатора, и началась беседа. Тут слушавший писателя с какой-то разогретой, понимающей улыбкой Аяцков воскликнул: «Этот подонок N1» Только позже, выйдя из губернаторского кабинета, спускаясь по лестнице, я сказал: «Не надо бы так резко об И.» – заметив тут же, как внимательно посмотрел на меня шедший рядом молодой человек, видно, из администрации губернатора.
Пока шел разговор, у меня возникла мысль воспользоваться случаем, чтобы чем-то помочь местным писателям. И я обратился к Аяцкову: «Дмитрий Федорович, Вам известно, что в некоторых областях России писателям выделяются ежемесячные пособия. Нельзя ли то же самое сделать у вас? Это было бы знаком отеческого внимания к нуждающимся писателям!»
– Отеческое внимание есть, но не всегда есть возможность реализовать его, – отпарировал хозяин кабинета. – Вот мы помогаем артистам филармонии.
– Ну какое может быть сравнение исполнителей с писателями?
– Я – не против, – заключил Аяцков. – Пусть руководитель саратовских писателей сделает мне соответствующее представление.
Замечу, что сразу же после этого, при вручении премий, чтобы придать гласность обещанию губернатора, я в своем выступлении с трибуны перед публикой остановился на обещанных пособиях. И потом, в разговоре с секретарем местной писательской организации Иваном Шульпиным, присутствовавшим на нашей встрече с Аяцковым, просил убедительно в списке кандидатов поставить первым Кондрашова Василия Павловича. Он был единственным из саратовских писателей, кто вступился за меня, когда там, по команде из Москвы, трепали меня в феврале 1983 года за злополучную статью. Так хотелось мне отблагодарить Василия Павловича за поддержку, за благородное поведение – и был уверен, что сумел это сделать, когда решился вопрос о пособиях. И что же? Впоследствии узнаю, что ежемесячное пособие получили пять саратовских «классиков», Кондрашов же в список не попал. А ведь о нем я больше всего думал, когда пробивал вопрос об этих пособиях.
Я благодарен Михаилу Николаевичу за поездку на Саратовщину, особенно – в его родное село Монастырское. Когда мы, приехав туда, ходили по улицам и окраинам, я узнавал все описанное в его книгах – Вишневый омут, сад деда, другие места его детства. Здесь мне как-то виднее стал этот человек, ранее смущавший меня порою уклончивостью в поступках, крестьянским «себе на уме» при своих, конечно, качествах самородка, мудрости житейской. Здесь, в родных его местах, он понятнее мне стал как автор «Карюхи», «Драчунов» – выношенных им в глубине сердца, написанных рукой художника. «Я писал «Карюху» здесь, в Монастырском, в избе зимой, написал за два месяца», – сказал он мне и добавил, что хорошо бы нам с ним приехать сюда вдвоем. Он посетовал не в первый раз, что кому-то надо было поссорить нас, распустить слух, что будто он, Алексеев, топтал меня за статью, но это – ложь. И не в первый уже раз вспомнил, как из-за моей статьи отменили уже решенное было дело – присуждение ему за «Драчунов» Ленинской премии. А ведь в самом деле, подумал я, человек пострадал из-за меня, а вроде чувствует себя чем-то виноватым передо мной – что за странная русская черта!
С особым чувством отправился я на кладбище, которое в моем представлении было связано с теми картинами в «Драчунах», когда сюда свозили и хоронили в ямах умерших от голода. Но никаких признаков тех могил здесь не оказалось. Только редкие островки могил поздних с большими деревянными крестами жались к краям огромного кладбищенского пространства с переливающимися от пронзающего холодного ветра ковыльными травами. Такого кладбища я не видел, весной с разливом, как мне рассказали, вода заливает всю околокладбищенскую низменность, и тогда в открывающейся красоте чего может быть больше – призрачного или – врачующего для людской памяти?
Журн. «Наш современник», № 2–4, 2001
Твердыня духа[1 - Из выступления на состоявшейся в конце 1990 года в Италии на Капри конференции, посвященной религиозно-культурным проблемам.]
Биограф Серафима Саровского Н. А. Мотовилов оставил пронзительный рассказ о том, как слова старца заставили его, долгие годы лежавшего с неподвижными ногами, встать и пойти.
А вот любопытное место из книги «Воспоминания о Югове» (сборника воспоминаний разных лиц о писателе). Поэтесса, по ее словам, «обезноженная» болезнью, рассказывает о таком случае: однажды писатель Алексей Югов, врач по профессии, в разговоре «протянул ко мне руки, быстро и повелительно сказал: «Встань-ко! – и засмеялся. – Знаю, знаю, что не поднять, а хотелось бы!»
Вот в этом и отличие, пропасть между словом истинно духовным и литературным. В первом случае слово становится действием; во втором – словесностью.
Ныне причисленный Русской Православной Церковью к сонму святых епископ Игнатий (Брянчанинов) писал: «Бывали в жизни моей минуты или во время тяжких скорбей, или после продолжительного безмолвия, минуты, в которые появлялось в сердце моем «слово». Это «слово» было не мое. Оно утешало меня, наставляло, исполняло нетленной жизни и радости – и потом отходило. Случалось записывать мысли, которые так ярко светили в сии блаженные минуты. Читаю после, читаю не свое, читаю слова, из какой-то высшей среды нисходившие и остающиеся наставлением». По этой причине святитель считал, что его наставления – собственность не его личная, а всех верующих. По слову одного из отцов Церкви, Бог – это центр круга, чем ближе мы с точек окружности к этому центру приближаемся, тем более сближаемся друг с другом. Выступавший перед нами епископ Никандр бескомпромиссно противопоставил вертикальную линию самопознания – связь с Богом – горизонтальной – связи с культурой, не допуская абсолютно никакой возможности их взаимопроникновения. Другие выступавшие из числа литераторов, защищая культуру, видят в ней проводника божественной просветленности. Конечно, «дух дышит где хочет». И этой божественной просветленности в Пушкине неизмеримо больше, чем в его оплошном критике Владимире Соловьеве (Пушкин – не «философ»!), в богословских рационалистических построениях «всеединства» этого философа, в его премудрой «Софии». «Мысли о религии» Паскаля больше и глубже, может быть, дают почувствовать присутствие благодати в душе человека, нежели фундаментальные логические доказательства бытия Божия в богословской системе Фомы Аквинского. Или хотя бы из малых нынешних примеров. Поистине дар Божий в стихах Н. Рубцова, не искушенного в духовной эрудиции. Но вот ученейший филолог, знаток раннехристианской истории С. Аверинцев, он же автор мертвых «духовных стихов» в «Новом мире».
И все-таки культура, даже и с благодатными признаками, непомерно далека от религии. Духовно проникновенны пушкинские «Отцы пустынники и девы непорочны», но верующие обращаться будут к самой молитве Ефрема Сирина, а не к этому поэтическому, пусть и гениальному, ее переложению. Трогательна лермонтовская «Молитва» с ее «есть сила благодатная в созвучье слов живых, и дышит непонятная святая прелесть в них». Но этой, как бы нечаянно сказанной, «прелестью» и бесконечно далеко это стихотворение от молитвы. Этой прелести было много в русской литературе, хотя один из западных писателей и назвал ее «святой». Агиографические сборники свидетельствуют, что святые, подвижники приходили к вере в результате духовных переворотов, внутренних прозрений, таинственных озарений. Но странно было бы фантазировать, что это могло быть под влиянием художественной литературы.
Более того, русская литература в лице даже ее гениев уводила от истинного центра круга. Есть что-то символическое в жуткой одинокой могиле Толстого на краю оврага в Ясной Поляне. Великий писатель сам отделил себя от православного кладбища (на котором похоронена и его жена, Софья Андреевна), от православного народа, но кто больший авторитет в оценке церковного отпадения Толстого? Святой Иоанн Кронштадтский, не пожелавший быть с «богоотступником» в почетных членах ученой корпорации, или либерально-радикальная интеллигенция, славословившая Толстого за его обличение Православной Церкви?
Философствующая интеллигенция и сама внесла немало духовной смуты. Сейчас говорят о возвращении к нам русских религиозных мыслителей, пишут о «религиозном ренессансе» десятых и даже начала двадцатых годов. Не говоря уже о том, что само определение «ренессанс» понятие гуманистическое и скорее противостоит религии, чем связано с нею, философские искания десятых годов несут на себе отпечаток религиозного модернизма. В отличие от классического славянофильства (И. Киреевский А. Хомяков, К. Аксаков) с его соборностью, традиционным Православием религиозный «персонализм» русских мыслителей начала XX века не лишен антихристианских черт. Творчество религиозной мысли Бердяева сдержано в плодотворности его релятивизмом (в одном ряду с Христом у него Сократ, Магомет, Будда, Конфуций и т. д.). Гениальный умственный змий В. Розанов, как ядовитая капля химического реактива, неустанно долбил, подтачивая, разрушая самое ядро христианства, видя в Христе врага жизни, столь любезной Василию Васильевичу ветхозаветной иудейской плодовитости. И об этом ни слова в тех дифирамбических статьях об этих двух мыслителях, которые охотно печатаются в нынешних газетах и журналах.
Примечательно, что степень интереса, сочувствия к дореволюционным мыслителям прямо пропорциональна их отчужденности от «ортодоксального Православия». Например, более, чем другие, связанные с ним С. Булгаков, И. Ильин уже не вызывают такого понимания, как те же Бердяев и Розанов. Но зато модным именем для либеральных, леворадикальных изданий стало имя Г. Федотова, который уверял, что идеи «черной сотни», как «русского издания или первого варианта национал-социализма <…> переживут всех нас», который за «православным самодержавием, то есть за московским символом веры <…> легко различал <…> острый национализм, оборачивающийся ненавистью ко всем инородцам». И это было написано находившимся в эмиграции в США Г. Федотовым в 1945 году, после окончания войны России с гитлеровской Германией. Не потому ли столь близок этот мыслитель либералам, что в нем можно видеть родоначальника тех лозунгов об «опасности русского православного фашизма», который сейчас в ходу как у нас в стране, так и за рубежом?
У нас всегда было слишком много учителей из среды писателей, которые в прошлом объявлялись «апостолами», «пророками» из одной только оппозиции существующему строю, «официальной религии». Художник Нестеров в своей картине «Душа народа (На Руси)» среди сонма лиц, олицетворяющих исторический, духовный, путь русского народа, изобразил рядом стоящими Достоевского, Толстого и Вл. Соловьева – в качестве религиозно-духовных выразителей Руси. Вот уж поистине «лебедь, рак и щука» – православный, религиозный бунтарь и философствующий мистик. Достоевский не ведет, он идет вслед за Христом и в этом сливается с христианским народом Руси. Эти же двое заявляют о себе как «обновители» христианства, и либеральная интеллигенция создает вокруг этих «исканий» такую «пророческую» репутацию, что даже такой, в общем-то, православный художник, как М. Нестеров, оказывается в ее власти. Перед идолищем «научного сознания» теми же прогрессистами объявляются «юродивыми» Гоголь, Достоевский, ретроградами – такие писатели традиционной веры, как Гончаров, Островский. Александр Николаевич Островский отвечал тем, кто отделял себя от Церкви, от народной веры: мы «не должны чуждаться его (народа) веры и обычаев, не то не поймем его, да и он нас не поймет».
Мы привыкли судить о России, ее истории по литературе, по книжным героям. О войне 1812 года – по «Войне и миру», о железнодорожном строительстве – по стихотворению Некрасова «Железная дорога», о Дальнем Востоке – по каторжанам чеховского «Сахалина» и так далее. Литература, собственно, закрыла реальную Россию. Гончаров, возвращаясь из кругосветного путешествия через Сибирь, был в восхищении от знакомства с тамошними людьми, начиная от таких «крупных исторических личностей», «титанов», как генерал-губернатор Восточной Сибири граф Н. И. Муравьев-Амурский, совершивший немало «переворотов в пустом, безлюдном крае», как архиепископ Иннокентий (Вениаминов), издавший алеутский букварь, возглавивший огромную просветительскую работу среди местных племен; открыватели северных путей, хлебопашцы, купцы, инженеры, охотники, чиновники, военные, в деятельности которых «таится масса подвигов, о которых громко кричали и печатали бы в других местах, а у нас из скромности молчат». Тогда же, в пятидесятых годах XIX века, развернулась историческая деятельность на Дальнем Востоке И. Невельского, который был не только замечательным моряком и крупным исследователем, но и человеком государственного ума, с именем которого связано присоединение к России огромных пространств Приамурского и Приуссурийского края. Героической была жизнь не только самого Невельского, но и жены его Екатерины Ивановны, женщины удивительно самоотверженной и милосердной.
Подобные подвиги созидания не нашли места в литературе, оказалась невидимой, как подводная часть айсберга, исторически деятельная сторона русской жизни. И сам Иван Александрович Гончаров, возвратившись в Петербург, занялся совсем не тем, что он увидел в Сибири, – Обломовым, лежащим на диване.
И другая, столь же деятельная сторона русской жизни – молитвенная – оказалась вне литературы. О современнике Пушкина Серафиме Саровском тогдашняя словесность вряд ли что и слышала.
С исторической Голгофы, с высоты исторического опыта всего пережитого нашим народом в XX веке отрезвляется наш взгляд на прошлое, его культуру, открываются глубинные, истинные духовные ценности.
С объявленной сверху «перестройкой-революцией» литература захлебнулась в общественных страстях и раздорах. Да что там литература! Оказались втянутыми в раздоры – страшно молвить – сами Церкви, и, что особенно прискорбно-для нас, русских, – Русская Православная Церковь и Русская Зарубежная Церковь, которая открывает в стране свои приходы. Церковь – это, конечно, не только ее служители, высшие иерархи, а нечто более вечное и нетленное. И, если можно так выразиться, – нынешние общественные немощи ее коренятся в нас самих. Наш епископ рассказал мне о своем разговоре с известным русским писателем, который наставлял его и через него священников, Церковь: «Вы должны духовно возрождать народ». Владыка на это отвечал: «Не вы, а мы. Церковь – это все мы, не только священнослужители. От каждого зависит, будет ли духовное возрождение».
Еще недавно писатели, поэты любили говорить о себе, что они «за все в ответе». И выходило, что отвечали за все и ни за что. Ныне этим демиургам более пристало быть в ответе не за всех и за все на свете, а прежде всего за себя. Как говорил в старинное время один благородный человек в ответ на монаршее пожалование: куда мне с ними, с тысячью душ, справиться, когда я не справляюсь с одной, своей собственной душой? И уже не так сейчас диковаты, как прежде, для нас гоголевские слова, что писателю сначала надо образовать себя, а потом писать книги.
«В начале было Слово». Слово – Логос, Бог. В советской литературе А. Твардовский перекладывал на стихи определение слова, данное вождем: «Нет, слово – это тоже дело. Как Ленин часто повторял». Ах как лестно для литератора, что сказанное им слово – уже дело. Сколько насказано, наговорено, заболтано; а где наши дела, где плоды наших слов? И кого же мы обманывали, когда говорили не то, что думали, когда видели одно, а писали другое, когда слова были одни, а дела другие? И в кризисе, катастрофе страны – не повинна ли и наша славная литература, с ее разрывом между словом и готовностью отвечать за него, обеспечивать его нравственно?
И сейчас не суетно ли наше слово? Нынешние писатели приохотились выступать по телевидению – так сказать, по чину литературного Мелхиседека. Правда, еще Гоголь говорил, что не священник к нам, а мы к нему должны идти. Так и сочинитель: лучше бы читатели шли к его книгам, нежели ему самому навязываться с «проповедями».
Как когда-то, совсем еще недавно, наша литература бодро маршировала в коммунистическое будущее, так ныне она совсем пала духом, бедняга. В отношении народа модным стало слово «выживание» – «гнусный неологизм», более подходящий для крыс, животных, чем для людей, по справедливому замечанию нашего соотечественника Е. А. Вагина (вынужденно эмигрировавшего после отбытия восьмилетнего срока в мордовских политических лагерях и ныне проживающего в Риме). Уныние – великий грех, тем более когда оно распространяется на народ. Не «выживание», а данное нам свыше испытание по делам нашим, а испытывается, видимо, тот, кто имеет для этого силы.
Собственно, испытывается-то наша тысячелетняя вера. И как старая интеллигенция, пренебрегая ею, впадала в модернистские религиозно-философские блуждания, так нынешние «интеллигенты первого поколения» забавляются своими «исканиями», от неоязычества до йогорерихизма. Но, например, исихазм породил Сергия Радонежского, великие духовные силы русской литературы, культуры, а какая-нибудь «пассионарность» – всего лишь ее автора, Л. Гумилева. Все-таки есть пропасть между сущим и мнимым. Недаром в Новом Завете говорится о «Божьих глубинах» и о «так называемых глубинах сатанинских». Заметьте, «глубины сатанинские» – «так называемые», то есть мнимые, при всей изощренности их, так сказать, структур.
В литературе сейчас главным мне видится кристаллизация духовной жизни народа, все-таки несомненной при всем ужасе действительности. Но здесь силен искус стилизованности, в том числе православной, что приводит иногда писателя к неожиданным метаморфозам. Мне рассказали, как один наш исторический писатель с православными замашками во время приема в Ватикане советской делегации, в связи с тысячелетием Крещения Руси, бухнулся в ноги папе римскому. Не думаю, что спутал папу с нашим патриархом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: