Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Царь-колокол, или Антихрист XVII века

Год написания книги
1892
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 38 >>
На страницу:
9 из 38
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Да, – отвечал Долгорукий, – только дело в том, чтобы узнать, с кем оно послано, а этого-то мы никогда и не добьемся, потому что, вероятно, Никон принял все предосторожности, чтобы письмо дошло по назначению.

– Надобно тотчас же начать розыск, – сказал Стрешнев, ходя в раздумье по хоромине, – и если только оно недавно отправлено, так мы его из-под земли выроем да достанем. В этом ты положись на меня.

– А чтобы тебя, Семен Лукиянович, побудить еще больше к розыску письма, – прервал Долгорукий, – так я тебе скажу, что в ту минуту, как письмо это попадет в наши руки, Никон погибнет, и уже ничто не избавит его от вечного заточения в какой-нибудь темной келье монастырской.

– Что ты говоришь? Почему так?

– А потому, что в этом письме Никон в гневе своем называет царя Алексея Михайловича разными укоризненными именами и жалуется, что он захватил оба престола, вопреки всем духовным законам. Можешь себе представить, что сделает царь с Никоном, увидя из письма его, что тот, кого он считал прежде своим другом, очерняет имя его в чужеземных государствах.

– Но откуда ты узнал все эти подробности? – спросил Стрешнев с сомнением, – сам же ты говоришь, что неизвестно, с кем послано письмо, так поэтому кто может знать, кроме самого Никона, что в нем заключается? Да и самое это письмо не выдумано ли кем-нибудь, чтобы только нас потревожить?

– Что это не выдумка и в письме действительно Никон упоминает оскорбительно о государе, это я тебе сейчас докажу, – отвечал Долгорукий, вынимая из-за пазухи бумажный сверток. – Вот, – произнес он, – черновое письмо Никона, поправленное собственною его рукою.

С сомнением взял Стрешнев поданную ему князем бумагу, но едва только развернул ее и взглянул на первые строки, как на лице его выразилась необычайная радость.

– Да, это его рука! – вскричал он, с жадностью читая бумагу. Чем далее продолжалось чтение, тем более и более на лице Семена Лукияновича выражалось удовольствия. Наконец, прочитав письмо, Стрешнев поклонился почти до земли Долгорукому, произнеся: – Челом тебе бью, батюшка Юрий Сергеич! Да это такое сокровище, что если бы другой запросил с меня за него половину моего имения, так я бы не призадумался отдать, да еще сказал бы спасибо в придачу. Посмотрим, – вскричал он, захохотав неистовым голосом, – как-то теперь выпутается наш смиренный патриарх всероссийский!

– Ну, это еще не доказательство, – возразил Долгорукий.

– Как не доказательство? – вскричал Стрешнев. – Помилуй, князь, ты сам не видишь, какая драгоценность заключается теперь в наших руках. А что ты скажешь про приписки-то, которые сделаны на этой бумаге рукою самого Никона?

– Все это так, но ведь он может сказать, что это только черновое письмо, а подлинное никогда не было послано в Царьград, или даже совсем отопрется от своей руки, объявя, что письмо составлено его врагами, чтобы очернить его. Вот, дело другое, если б перехватить подлинное письмо; тогда государь, узнав, что Никон действительно осмеливался жаловаться на него царьградскому патриарху, без всякого суда сослал бы его в заточение…

– А мы тогда похлопотали бы, – прервал Стрешнев с улыбкой, – чтобы это было не очень близко отсюда. В Соловки – например? Что ты скажешь, князь, про это? Говорят, что там есть такие кельи, в которых ни встать, ни сесть нельзя?.. Да, – продолжал он, несколько помолчав, – письмо перехватить необходимо, чем бы ни пришлось пожертвовать. Главное – отыскать след, а для этого не нужно терять ни минуты. Я все это дело поручу Курицыну, он на это мастер и по чутью откроет.

Позвав дворецкого, Семен Лукиянович приказал немедленно сыскать и привести дьяка.

– Я полагаю, – продолжал Стрешнев, по уходе дворецкого, – что отыскать, через кого послано письмо, не очень трудно: стоит только собрать сведения о всех иностранцах, которые выехали в последнее время из Москвы, и потом разведать, не имел ли Никон с кем-нибудь из них тайного сношения? Ну а когда попадем на след, тут уж жалеть нечего: сто человек пошлем гнаться хоть до самого Царьграда и, волей-неволей, уж письмо получим. Но скажи мне, князь, каким удивительным образом попала к тебе эта бумага?

– Подлинно удивительным, – отвечал Долгорукий. – Вчера под вечер, только что я воротился из дворца, подал мне это письмо мой дворецкий, сказав, что ему отдал его какой-то старик, с тем чтобы он по приходе моем домой вручил мне немедленно. Кто этот старик и как к нему попало черновое письмо, ничего не известно; но по всему видно, что патриарх имеет возле себя не слишком преданных людей, если у него похищают такие важные бумаги. Дьякон Чудова монастыря, Василий Леонтьев, который прежде служил у патриарха в его приказе и которому я сегодня показывал это письмо, говорит, что оно писано рукою любимого патриаршего клирика Ивана Шушерина. Но этот Шушерин предан Никону до бесконечности, и потому нельзя думать, чтобы он был изменником. Разве предположить…

– Что тут предполагать, – прервал Стрешнев, – письмо попалось к нам в руки, и это самое лучшее из всех предположений, а о том, кто и как его достал, нам нет дела. Конечно, люди, приславшие тебе письмо, знали, что ты его не отдашь назад Никону, и были уверены, что оно в твоих руках послужит вернее к обвинению патриарха. Не будем же добиваться, кто эти люди, а постараемся употребить в пользу доставленное ими сокровище.

Раздался благовест к вечерне, и Долгорукий поспешил проситься с хозяином, чтобы идти в церковь.

Глава вторая

День уже начинал склоняться к вечеру, и торговцы купецких рядов, закрыв лавки и усердно помолясь на кресты златоглавого Кремля, облитые пурпуром заходящего солнца, спешили разойтись по домам, а Семен Афанасьич Башмаков, по обыкновению, все еще хлопотал на дворе своего дома с мальчиком, тщетно стараясь сделать из него искусного стрелка.

Жилище дочери его Елены состояло из двух комнат, из которых первая находилась в распоряжении няни Игнатьевны, а другая, несколько просторнее и украшенная с большою роскошью, состояла опочивальнею дочери Семена Афанасьича. Кровать с дорогим объяринным пологом, большие сундуки, выкрашенные яркими цветами и тянувшиеся вдоль стены, наконец, длинные скамьи с подушками, обшитыми красною бахромою, составляли убранство светлицы. В переднем углу теплящаяся лампада бросала трепетный свет на большие образа в богатых золоченых окладах. Весенний воздух, свободно проникая через открытые небольшие окна светлицы, доносил ароматические испарения от распускавшихся деревьев. Звонкий соловей заливался где-то в отдалении серебряною трелью…

Несмотря на то, что смеркалось, Елена не оставляла работы, вышивая в пяльцах шелками ширинку для отца своего. Сняв с себя длинный опашень, она сидела в одной легкой ферязи, без косынки и повязки на голове, которая была убрана только простою лентою. Старая няня сидела возле Елены, на низенькой скамейке, сложив руки на груди, и что-то рассказывала. По-видимому, Елена была весьма внимательна к словам ее, но, всмотрясь хорошенько в лицо красавицы, можно было заметить, что она только хотела казаться такою; самые же мысли ее были далеко от рассказчицы. Выводя хитрые узоры по ширинке, она часто взглядывала в окошко, против которого сидела, хотя представлявшийся из него вид был не слишком завлекателен: на расстоянии десяток двух сажень простирался сад, принадлежавший дому и расположенный без малейшего порядка, а за ним, через маленький переулок тянулись плетни, ограждавшие соседние огороды, между которыми виднелся небольшой домик с тремя окошками, выходившими на переулок.

Окончив рассказ, няня посмотрела на свою питомицу и, покачав головою, сказала:

– Полно ты, светик мой, томить свои золотые глазыньки-то. Ведь уж почти ничего рассмотреть нельзя?

– Нет, няня, я еще хорошо вижу, – отвечала Елена, покраснев и наклонясь пониже над работою, чтобы скрыть свое смущение.

– То-то видишь, моя лебедушка! Смолоду-то мы все таковы. Вот и я, горемычная, прежде, бывало, не берегла свои оченьки, а как вышла замуж, так и совсем их выплакала, уж теперь годков десяток – только еле-еле вижу.

– Зачем же ты плакала, нянюшка? Сама виновата, если теперь худо видишь!

– То-то девичье дело, зачем плакала? Эх, моя ластовица! Выйдешь за немилого, за постылого, так слезами-то только и душу отведешь. Ведь кручина придет, так от нее никуда не убежишь, и коли сердце начнет грызть тоска, так не оторвешь лиходейку.

– Не выходить бы тебе, нянюшка голубушка, за немилого. Вот мне батюшка рассказывал, что в Польской земле, где он был с боярином Борисом Ивановичем Лыковым, никогда не выдают девушек замуж насильно. Я сама бы лучше в монастырь пошла, чем выйти за того, кто мне не по сердцу.

– Ах ты греховодница! – вскричала Игнатьевна, всплеснув руками. – Да откуда ты набралась таких слов? Слыхано ли это дело, чтобы девушка сама себе выбирала суженого? Да зачем же Бог дает отца-то с матерью? А что у поморян такие дела делаются, так над ними бы, прости господи, и тряслось! Да и кто будет тебя спрашивать, глупенькую? Поди-ка, что выдумала-то, не пойду за немилого! Да я как и под венцом-то стояла, так на суженого своего взглянуть боялась. Привели нас после свадьбы в новую клеть и оставили двоих: кажись бы, как не увидать тут хоть одним глазком? Нет-таки, стою ни жива ни мертва, а глаз поднять не смею. Вот уж как я ему, батюшке, стала разувать левую ногу, да как он жеганул меня ременной плеткой, по обычаю, – тут только я в первый раз его и взвидела!

– Не сердись же, нянюшка, – произнесла Елена, ласкаясь к Игнатьевне, – ведь я только хотела сказать тебе, что любовь-то не вольное дело и коли раз сердечко полюбит, так милый станет для тебя пуще отца и матери…

– От часу не легче! – вскрикнула Игнатьевна, соскоча со скамейки. – Да знаешь ли ты, какой смертный грех любить девушке до венца постороннего мужчину, хоть бы он был твоим суженым? Не простится он ни на сем свете, ни на будущем. Да с этого часу Богородица отвернется от тебя; ангел-хранитель оставит навсегда, а коли кто из сродников покоится в сырой земле, так и косточкам-то его от такого беззаконного дела покою не будет…

– Полно, полно, – прошептала Елена, побледнев и закрыв глаза руками, из-под которых заструились слезы.

– Мати Пресвятая! Что с тобой, моя ненаглядная? – вскричала испуганная Игнатьевна, взглянув на Елену. – Ахти, да и я дура неповитая, рассказываю ей невесть какие страхи. Семка, испей, моя красавица, богоявленской водицы, да ложись благословясь на покой, а я завтра тебе из семи квашен тесто сниму да и спеку хлебец, съесть натощак. Вишь, как разгорелась, родимая…

Оправив постель и перекрестя подушки, Игнатьевна спросила Елену, не хочет ли она чего покушать на сон грядущий, и, получа отрицательный ответ, уложила свою питомицу. Дав ей с молитвой хлебнуть несколько глотков богоявленской воды и пошептав что-то в углу, старая няня пошла в свою светлицу и принялась за ужин, принесенный сенною девушкой. Раздавшееся через полчаса после того храпение дало знать, что почтенная старушка, утомленная хлопотами во время дня, предалась уже успокоению.

Через час в доме Семена Афанасьича царствовала совершенная тишина, все покоилось глубоким сном, не спала одна – Елена! Робкою рукою раздвинув занавес кровати и облокотясь на изголовье, она, казалось, прислушивалась к чему-то. Усилившийся ветер, проникая в открытое окно, оставленное так второпях нянею, задувал лампаду, теплившуюся у образов, но она не замечала этого и только одной рукой удерживала сорочку, которую ветер дерзко срывал с волнующейся груди…

Но вот часы на Фроловой башне ударили полночь, и отдаленные звуки колокола коснулись ее уха… С легкостью ветерка спрыгнула Елена с пуховой постели на пол… маленькие босые ножки ее ищут стоявшие возле туфли; через минуту легкая бархатная шубка покрывает стан ее… Едва удерживая дыхание, с трепещущим сердцем, прокрадывается Елена легкою поступью через светлицу своей няни, тихо спускается по темным переходам… На минуту останавливает ее дверь, замкнутая толстой железной задвижкой, но через несколько мгновений задвижка уступает усилиям прекрасной ручки. Свежий воздух пахнул в лицо красавицы, и вот, никем не замеченная, очутилась она в саду своего дома.

Робко осмотрелась кругом себя Елена; темная ночь едва дозволяла различать только ближайшие предметы. Мрачные ели, черневшие в разных местах сада и колеблемые ветром, уподоблялись огромным привидениям, собравшимся для тайных совещаний; несколько белокорых берез, стоявших в отдалении, походили на мертвецов, закутанных в белые саваны, а вечно немолчная осина трепетала, как преступник перед судилищем…

Подержавшись с минуту за скобу двери, как бы в нерешимости: оставить ее или нет, Елена сошла с низенького крылечка и по длинной дорожке, извивавшейся между кустами жимолости и шиповника, направила шаги свои к раскидистой черемухе, под которой красовалась широкая скамейка… Но едва только сделала она несколько шагов, как присутствие духа совершенно оставило ее.

Все, что только слышала она из детства от своей няни ужасного, представилось мгновенно ее воображению: и мохнатый бука, и безобразная кикимора, и Кощей бессмертный, похищающий девиц во мраке полуночном.

Простояв еще с минуту в недоумении, Елена, едва помня себя, быстрее серны побежала по тропинке назад к своему дому, готовая при малейшем шуме упасть в обморок…

Вдруг что-то зашевелилось в кустах, и вслед за этим молодой мужчина выскочил на дорогу, возле самой Елены…

– Ты ли это, моя радость? – произнес незнакомец тихим голосом. Но Елена ничего уже не слыхала; испуганная шумом, она мгновенно лишилась чувств и верно бы упала на землю, если бы молодой человек не успел подхватить ее.

Осторожно держа на руках драгоценную ношу, незнакомец положил бесчувственную Елену на скамью, над которой нависшие ветви густой черемухи образовали род полога, и, едва переводя дыхание, ожидал, когда пройдет первый испуг красавицы.

Выступавший румянец на щеках молодого человека доказывал, как было ново для него это положение…

– Где я? – тихо произнесла, наконец, Елена, открывая глаза и озираясь на все стороны.

– Вспомни, приди в себя, моя ненаглядная! – вскричал юноша, став на одно колено возле скамьи, на которой лежала красавица.

– Ты ли это, Алексей? – произнесла Елена, приподнимаясь с лавочки. – О, зачем я пришла сюда! – прибавила она, заливаясь слезами.

– Твои ли это слова, моя суженая? – вскричал Алексей, смотря с величайшей горестью на Елену. – Вспомни, – продолжал он, – что ты говорила на этой самой скамье четыре года тому назад, при расставанье нашем, когда еще мы сами едва понимали затеплившееся в нас чувство? Не сказала ли ты, что всякий день, проведенный без меня, будет для тебя днем горести? Не поклялась ли ты тогда любить своего Алексея?.. Один Бог ведает, какие мучения должен был переносить я, живший столько лет под одною с тобой кровлею и вдруг принужденный оставить жилище, в котором находилась ты! Вспомни, что с того дня, когда батюшка твой удалил меня из своего дома, я уже ни разу не говорил с тобою, хотя и заходил к нему изредка. Не сгорал ли я медленным огнем, видя тебя иногда из моего жилища и не смея в течение четырех лет к тебе приблизиться? И вот теперь, когда Бог привел сойтись нам и я годами жизни своей готов поплатиться за всякую проведенную с тобой минуту, ты раскаиваешься, что пришла сюда!..

– Но здесь так страшно… эта темная ночь… – прошептала едва слышно Елена.

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 38 >>
На страницу:
9 из 38