Оценить:
 Рейтинг: 0

Люди нашего двора

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Этот бегемот – я? – спросила она, тыча локтем (руки были в мыльной пене) в свой портрет. И пустила слезу. Покончив со стиркой, она выпросила у деда рисунок и повесила над изголовьем своей кровати, слева от распятия. Справа от распятия покачивались ее четки с еще целым крестиком.

Когда мы с Зулали проводим время в комнате деда, я подвожу ее к портрету Анны Бретонской.

– Ты помнишь, что вы с ней похожи? – допытываюсь я.

Зулали переводит взгляд с портрета на меня, не понимая, чего я от нее хочу.

– Неужели ты не видишь, что вы похожи? – настаиваю я.

Зулали улыбается. Она всегда улыбается, когда не понимает, чего от нее хотят или что происходит. Потом она нерешительно дотрагивается до моей макушки.

– А-а-ос.

– Да. Только не Ааос, а Назарос. Скажи Н-а-з-а-р-о-с. Ну хотя бы попробуй. Скажи «Н».

Зулали улыбается.

– Ладно, – вздыхаю я.

Она продолжает улыбаться уголками губ. Смотрит не мигая, напряженно.

– Какое сейчас время года, Зулали? – уступаю я.

– Е-на, – оживает она.

– Весна, да.

На дворе конец августа.

Пока я водил Зулали мыть руки, Мамида успела прополоть половину огорода. Сорняк в этом году растет с таким нахрапом, словно так и должно быть. За жаркий июль выгорела почти вся зелень, только соцветия лука торчали нелепыми большеголовыми одуванчиками, но в августе вернулись грозы, тоже непонятно с какой стати, и огород снова зазеленел. Мамида на радостях удобрила его сверх меры навозом и теперь два раза в неделю, чертыхаясь, пропалывает грядки. Поработает немного, потом с кряхтением выпрямляет спину, стоит, подбоченившись, унимает головокружение. По лицу струятся слезы – в последнее время у нее от работы в огороде плачут глаза. Она раздражается, вытирает лицо тыльной стороной ладони или вообще подолом своей оборчатой юбки, по вечерам делает специальные успокаивающие примочки, но толку ноль.

– Стара я стала, – приговаривает, лежа со смоченным в мятном настое платком на лице.

Я не спрашиваю, сколько Мамиде лет, не хочу узнавать. Вдруг девяносто девять, и жить ей осталось всего год. В нашем ущелье люди живут ровно сто лет и ни днем дольше. Так мне дед сказал. Как только он научил меня считать, я первым делом прикинул, сколько нам осталось жить. Провозился до ряби в глазах, но справился. Получалось, что мне осталось девяносто два года, Зулали – пятьдесят три, деду – тридцать один. Я очень расстроился, когда сообразил, что жить ему уже не так много. Но деда мои переживания позабавили. «Ну что ты, – рассмеялся он, – тридцать один – это, конечно, не девяносто два, но тоже сойдет». «Что я без тебя буду делать?» – спросил я. «Как что? Жить, работать, воспитывать детей, любить жену». «Мне ничего этого не надо, лишь бы ты был рядом! Вот бы мы умерли в один день!» «А вот это не дело, – нахмурился дед, – младшие всегда должны жить дольше старших». «Ладно», – смирился я и пошел разузнавать у Мамиды, сколько ей лет. Но отвлекся на что-то и забыл. А спустя два дня деда не стало. Не захотел он доживать до положенных ста лет, ушел раньше. Нашла его на чердаке Мамида. Она всегда просыпалась раньше всех, чтобы успеть подоить и выпустить в стадо корову и коз. Потом она будила деда, чтобы тот растопил жестяную печку, а далее поднимала меня и Зулали. Мамида сразу переполошилась, не обнаружив его в комнате, потому что постель была не разобрана. Пошла искать по дому, нашла его на чердаке. Когда мы с Зулали проснулись, деда уже помыли и положили на тахту. Он был очень бледен и совсем не похож на себя, на шее темнел след от веревки. Похоронили его без отпевания, на отшибе, далеко за кладбищенской оградой. После похорон Мамида пролежала в его постели три дня, а потом поднялась, закрыла за собой дверь и больше никогда в его комнату не возвращалась.

Я выплакал себе все глаза, то есть совсем выплакал, до того, что они превратились в две узкие слезящиеся щелочки с красными веками. Зулали улыбалась, меня это раздражало, я тогда еще не знал, что улыбается она не от радости, а от испуга или горя. Мне хотелось, чтобы она перестала это делать, потому я крикнул ей в лицо: «Зулали, дед умер. Твой папа умер». Она дернулась, словно от удара, замычала: «А-а, а-а». Да, сказал я, папа. Умер. Она заплакала сквозь улыбку, сидела, уронив на колени руки, улыбалась и плакала, и я тоже плакал, от боли и от стыда за то, что заставил ее переживать сильнее, чем она может вынести.

Дед не любил уменьшительных слов, потому всегда называл меня или полным именем – Назарос, или внуком. Зулали для него была или Зулали, или дочь, никогда – дочка. И только Мамиду он называл Мамидой, и мы по его примеру называем ее так. Хотя настоящее имя Мамиды – Майрануш, что означает «нежная мать». Мамида свое имя не любит, считает насмешкой, потому что ей так и не удалось стать матерью, что-то со здоровьем было не так, дети у нее получались, но вылетали. Что такое «вылетали», я не знаю и узнавать, если честно, не хочу, для себя я решил, что у Мамиды дети рождались сразу с крылышками и улетали из дому, как птицы. Муж у Мамиды умер давно, утоп в реке. После его смерти она устроилась в дом деда помощницей и много лет живет у нас. Своего дома у нее нет.

Я не знаю, что будет со мной и Зулали, если вдруг окажется, что Мамиде девяносто девять лет. Я этого очень боюсь, потому не выясняю ее возраст. Сколько проживет, столько и проживет. Она поклялась мне на моем нательном крестике, что поступать с собой, как дед, не станет. Однажды я так и спросил у нее – Мамида, ты тоже себя убьешь? Она прижала меня к своей груди так крепко, что чуть не задушила. А потом взяла мое лицо в свои большие ладони и проговорила, глядя мне в зрачки: «Запомни – я вас никогда не брошу!» И я ей сразу поверил. Еще бы, трудно не поверить, когда тебе ТАК смотрят в глаза, что аж в груди немеет.

Мы с Зулали немного помогаем Мамиде пропалывать огород, потом топчемся рядом, наблюдая за тем, как она разводит в каменной печи жаркий огонь. Сегодня вторник, а по вторникам, два раза в месяц, она печет хлеб – большими караваями и тонкими лепешками. Тот, который большими караваями, уходит на завтрак и обед, тонкие же лепешки мы едим на ужин – Мамида сушит их на жестяной печке или подрумянивает на топленом масле с чесноком и зеленью. Когда хлеб залежится, она варит из него кончол – деревенский хлебный суп на жареном луке, зелени и яйцах. Еды нам хватает, а вот с деньгами у нас не очень. У деда была небольшая пенсия, но его не стало, и пенсии тоже не стало. Мамида теперь печет булочки – с изюмом и миндалем, и продает их на крохотном базаре, что находится на огибающей наше ущелье большой дороге. По этой дороге, поднимая облака пыли и нещадно чадя, ездят машины и рейсовые автобусы. Иногда они останавливаются, чтобы проголодавшиеся пассажиры купили себе попить и поесть. Выпеченные Мамидой булочки разлетаются вмиг, потому что очень вкусные: тесто она замешивает на сливках, изюм замачивает в вине, а миндаль обжаривает с корицей. И обязательно обливает булочки щедрой порцией глазури, которая потом, затвердев, покрывается трещинками, но не осыпается.

На базар мы выбираемся два раза в неделю – в пятницу и в субботу (в субботу в том случае, если в пятницу не все булочки продали), так что по четвергам Мамида печет булочки. А по вторникам, стало быть, хлеб. Сегодня у нас хлебный день.

Растопив печь, Мамида направляется в хозяйственную комнату – пора скатать поднявшееся тесто в круги. Я люблю наблюдать, как она возится с хлебом: движения ее несуетливы и наполнены смыслом, иногда мне кажется, что она разговаривает с тестом своими смуглыми натруженными руками и оно ей отвечает. Я могу часами любоваться тем, как она просеивает муку, добавляет в нее воды и полгорсти закваски, как тщательно месит, как чертит ребром ладони и костяшками пальцев на лепешках борозды, а в центре каждого каравая проделывает дырочку величиной с райское яблочко – через эту дырочку я иногда наблюдаю мир, Зулали, Мамиду. Зулали просто смотрит, Мамида работает, а вокруг ее головы вьется серебряным нимбом мучная пыль.

За то время, что мы провели на огороде, тесто поднялось, и грязный комочек расползся по его белому телу темной родинкой. Обнаружив это, Мамида сердито цокает языком. «Ну что мне с тобой делать, Зулали?» – говорит она. «У-а-и», – тянет Зулали. «Зулали, да», – вздыхает Мамида, смачивает в воде острый нож и срезает с мягкого живота теста неопрятное родимое пятно.

– Выкинешь? – спрашиваю я.

– Зачем? Испеку, накрошим птице в корм.

– А разве можно ее грязным кормить? – спрашиваю я и тут же осекаюсь, вспомнив, как птица любит самозабвенно ковыряться в собственном помете. Мамида, словно прочитав мои мысли, хмыкает: «То-то!»

Быстрыми точными движениями она отрезает от большого теста комья и скатывает их в круги. Укладывает на обсыпанный мукой деревянный поддон с таким расчетом, чтобы они, поднявшись, не соприкасались боками. На втором поддоне лежат лепешки, их Мамида перед выпечкой еще раз подомнет, чтобы выпустить лишний воздух. К тому времени, когда пора нести к печи взошедшие караваи, на ущелье надвигается тишина, а небо заволакивает тяжелыми тучами.

– Грозы не миновать, – сокрушается Мамида, – вдруг хлеб намокнет? Принеси-ка, Назарос, клеенку из кухни.

Я бегу в дом, Зулали увязывается за мной.

– Побудь с Мамидой, я быстро, – прошу я.

Но она не слушается. Я влетаю на кухню, сдергиваю со стола клеенку, бегу обратно. Зулали не успела добраться до веранды, а я уже внизу. Обегаю дом кругом, стаскивая с дождевых бочек крышки. Зулали плетется за мной.

– А-а-ос!

Клеенкой Мамида укрывает вынутый из печи горячий хлеб. Нужно успеть как можно скорее донести его до погреба и разложить на полках, чтобы он остыл и обсох. Мамида сердится – даже за те несколько секунд, что хлеб лежит под клеенкой, вкус его портится – мякоть становится тяжелой, корочка теряет хрусткость, а высохнув, делается твердой, а не ломкой.

– Нужно обмануть грозу, – бухтит Мамида.

– Как ты это сделаешь? – удивляюсь я.

– Обойду!

И обходит. Первые тяжелые капли ливня достигают земли, когда мы заносим в погреб последний пышущий жаром хлеб. Мамида быстро раскладывает горячие караваи по полкам вдоль каменной стены, переводит дыхание. Потом накидывает на плечи клеенку, уходит в дождь.

– А-и-а, – мычит ей вслед Зулали.

– Сейчас она придет, – успокаиваю я ее.

– А-и-а!

– Мамида, да.

В небе грохочет, ливень обрушивается водопадом, ветер бьется в окно, но мне не страшно, я не боюсь грозы.

Мамида возвращается, промокшая до последней нитки. Оборчатая юбка хлопает по ногам, кофта свисает аж до колен, в больших туфлях хлюпает вода. Но она не обращает на это внимания, а бережно разворачивает клеенку, достает оттуда плошку с брынзой, масло, зелень, кувшин с молоком. Разрывает мокрыми руками горячий каравай вдоль пополам, вынимает мякоть, откладывает в сторону – птице. Горбушку изнутри промазывает маслом, крошит сыр и распределяет целый пучок разной зелени. Придавливает хлеб ненадолго руками, давая маслу с брынзой расплавиться и впитаться в корочку. Дождевая капля сползает на кончик носа, Мамида задирает голову, капля перебирается на верхнюю губу и бежит по щеке к уху. Я вытаскиваю из кармана платок, привстаю на цыпочки, обтираю ей лицо. Она видит, что это дедов платок, вертит головой – не надо. Но я делаю вид, что не понимаю ее. Протираю лицо, шею. Глаза у Мамиды становятся мокрее – то ли я нечаянно задел, то ли она плачет.

– Ешьте! – снимает она руки с хлеба.

Мы с Зулали едим, зажмурившись от счастья. Вкусно! Мамида уходит за полки, кряхтя, раздевается. Слышно, как она отжимает юбку, потом натягивает ее обратно. Когда она выходит, я начинаю смеяться – мокрая одежда облепила ее так, что она стала похожа на домашнюю колбасу.

– Не смейся с набитым ртом, подавишься, – хмурится она.

Я осекаюсь, утираю выступившие слезы.

В погребе пахнет свежевыпеченным хлебом, растопленным маслом и размякшей, пустившей сок зеленью. Снаружи беснуется гроза, а внутри тихо и спокойно.

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6