Вот такое было семейное предание насчёт Великогроза.
3
Века прошли с тех пор, семейное предание забылось, и потому на новом месте – на таёжных просторах – зашумела новая легенда. Говорят, что редкая, великая гроза была в горах, когда родился этот Великогроз, сын кузнеца. Думали, двойня родится – так разбарабанило мамочкин живот. А он один родился – за двоих, как потом подшучивал глухонемой отец-кузнец, руками изображая то, что хотел сказать.
Родившись «за двоих», Великогроз обладал не только удвоенным весом. Луженая глотка мальца пугала удвоенным рёвом – стёкла звенели в избе, кошка из дому сбегала. Глухонемой отец и тот расслышал криксу. А у матери уши распухали оладьями, когда этот милый стервец принимался выводить свои рулады. Керосиновая лампа испуганно моргала и гасла на столе, и огонёк лампадки потухал возле иконы в красном углу, когда малый чихнёт. Вот какой могучий дух в нём колобродил. И аппетит у него был отменный – все груди у мамки изжамкал, до донышка высосал. Няньку-молочницу пришлось приглашать, так он эту няньку едва не загрыз, такая вкусная. Как схватится ручонками за грудь, как вцепится, волчонок, беззубыми дёснами, хоть «караул» кричи. И с таким же удвоенным усердием, с невероятной скоростью продвигалось его развитие и ввысь и вширь – не успевали рубашонки перекраивать, так он быстро из них выскакивал. И так же удвоенно – если не утроенно – копилась в нём, томилась, брагой бродила богатырская силушка, заставляла выкидывать невиданные фокусы.
Вершина головы Великогроза была совершенно плоская, и родничка там почему-то не было – костная какая-то мозоль. И вот на этой плоскости Великогроз – лет с пяти, шести – на потеху себе и товарищам таскал ведро с водой или другие тяжести. А когда подрос – на плоской голове, как на чугунной наковальне, мужики и парни на спор гвозди выпрямляли, а заодно спрямляли извилины в башке Великогроза, такая молва по округе ходила. Богатырская силушка рано подтолкнула парня на тропу, ведущую в кузню, где над жарким золотом искрящегося горна всю свою жизнь горбатился кузнец Данила, которого прозвали Горнила.
Вот почему он, потомственный кузнец, именовался так оригинально – Великогроз Горнилыч. Пропуская многие страницы из его великогрозной жизни, нужно сказать о том, что он – как большинство неуёмных, великой, грозной силой пышущих людей – по молодости был мужиком разгульным, любившим вороных своих коней и в хвост и в гриву гнать по горам и долам. Великогрозная душа его рвалась наружу так, что все рубахи трещали, все косоворотки разлетались клочьями – в основном по праздникам, но случалось и в будни. Любил он, грешным делом, самогонкой душу сполоснуть, потом гармошку рвал напополам – не мог дурную силу рассчитать, портил инструменты, сам того не желая. Балалайку так отчаянно терзал на гульбищах – она сначала пела залётным соловьем, затем бедняжка лаяла, до хрипа балалаяла, а в самый разгар вдохновения инструмент ломался в лапах кузнеца – тонкий гриф не выдерживал натиска. И ещё была забава у него – устраивал кошмарные кулачные бои; один против десятка дюжих мужиков. На масленицу, бывало, как соберутся на берегу – весь мартовский снег петухами горит под ногами, а среди снежной крупы там и тут горохом рассыпаны зубы. Но в этих кулачных боях Великогроз, по его же собственному признанию, бил не сильно, любя, можно сказать. А вот если он бил от души, с лютой ненавистью, что случалось редко, тогда уже гиблое дело. Так, например, он однажды коня покалечил. Какой-то вор из-за реки приехал на покос, где Великогроз уже поставил свежие копны – вор не знал, что это его покосы, а иначе не сунулся бы. Самого-то пакостника кузнец не смог поймать, и слава богу, а то убил бы, а вот коня поймал и покалечил, издох жеребец, кровью харкая.
А вообще-то Великогроз отличался незлобивым характером, как большинство людей, наделённых недюжинной силой. Весь огонь, вся вулканическая лава, кипящая в нём, находили отдушину в бабьем паху на меху. Любил он взять бабёнку за грудные жабры, как сам он выражался. Любил эту рыбу зажарить на железной двуспальной сковородке. И тут уже он – извините! – ни дров, ни огня не жалел. Страшное дело, что там творилось, во время этой жарки, сколько там подсолнечного масла выливалось…
Эту огнедышащую страсть Великогроз почувствовал в себе довольно рано – лет, наверно, в тринадцать, если не раньше. Тогда с ним по соседству жила одна Цыпонька – личиком красивая, а нравом очень кроткая. Вот её-то первую он и присмотрел, всё равно что приговорил. Поначалу весь вечер сидел за огородами – в пыльных полынях, в крапиве, которая, кстати сказать, никогда не кусала его, а точнее, не прокусывала кожу. Сидел он, терпеливо ждал, когда окошко банное зажжётся, как жёлтый, мёдом намазаный блин. Потом по огороду прополз на четвереньках и несколько мгновений – как в полуобмороке или столбняке – пялился. Не моргал, не дышал. Цыпонька – белотелая, сдобная девочка, похожая на куклу – была видна урывками. Загорелая мясистая тётка или мамка, чёрт бы её побрал, то и дело закрывала обзор своим широким, отвисшим задом или волосатым передом. Великогроз – глядя то на тётку, то на цыпу – стал набухать какой-то тёмной кровью, приливами шумящей в голове, штормящей как море, выходящее из берегов. Из-за этих приливов он даже плохо стал соображать и плохо слышать. За бревенчатой стенкой глухо гремели тазы, ковши стучали конскими копытами; плескалась вода, длинными верёвками-жгутами стекающая в яму, вырытую под баней. Время от времени из чёрной, раззявленной пасти дракона – из каменки, набитой речными валунами, – со сдавленным рычанием вырывались облака раскалённого пара. Банное окошко, едва заметно вздрагивая от тугого напора, туманилось, точно в бреду, и начинало слезиться – капля за каплей бежали витиеватыми строчками, за которыми смутно читались обнажённые тела. Взволнованно кусая и облизывая губы, Великогроз вожделенно глазел на мокрые горы грудей, на перевалы крутых задов, на тёмные ложбины передов, поросшие таинственным лесом. Всё это двигалось, плескалось, шабуршало, и этого добра уже казалось настолько много, сколько даже в баню эту не поместится. И в голове у него это всё уже не помещалось. Он смотрел шальными, пьяными глазами и не мог сообразить, что происходит – ум за разум заходил. В тепле тёмно-синего июльского вечера – в духоте, похожей на предбанник – ему вдруг становилось зябко так, что кожа под рубахой покрывалась «просом» и зубы начинали дроби дроботить… В эти мгновения он чувствовал себя примерно так же, как в чужом саду, где он с парнишками, бывало, воровал – толкал за пазуху – ещё зеленоватые, но всё равно уже вкусные, сладким соком наливавшиеся яблоки. Там, в чужом саду, можно было запросто налететь на выстрел злого сторожа, и это, как ни странно, придавало яблокам какую-то жутковатую сладость. И точно так же тут – около запретного банного окна. И тут были яблоки – белые, ещё недоспелые – колыхались так близко, как близко бывает тот локоть, что не укусишь. И тут можно было нарваться на сторожа – в любую минуту хозяин мог выйти на крылечко, покурить или коня в загоне посмотреть. Или мясистая тётка – или мамка, или кто там был? – могли из бани выйти по нужде. И поэтому Великогроз, жадно глядя в потное оконце, ушки держал на макушке. И если только вдруг он чуял что-то подозрительное – отползал от бани, колючую крапиву мял руками, раздвигал ушами, не ощущая колкости. Да что там крапива! Случись на пути у него колючая проволока, он бы ничуть не почувствовал её раскалённые зубы; сердце у него разбухло от волнения; кровь кипела от буйного дикого чувства и обжигала куда сильней. В эти минуты у него действительно ум за разум зашёл, потому что он всё перепутал.
Желанная дивчина ушла из бани, а мясистая тётка осталась домывать свои горы грудей и прочее. Великогроз постоял, пошатываясь, – как бык на бойне, которому уже кувалдой припечатали по лбу, но ещё не забили до смерти. Постоял, посопел, набычившись на пороге в предбанник. Кровью наливающимися глазищами покосился на серебряный рог полумесяца – вставал за рекой. Потом – уже почти в угаре, почти в беспамятстве – переступил через порог и начал так остервенело раздеваться – пуговки брызнули и побежали, как тараканы, по щелям, по углам…
Многопудовая мясистая баба – кобыла с мокрой чёрной гривой, разметавшейся по хребту – в сырой полумгле ничуть не смутилась, когда он вошёл; баба ждала своего муженька, хилого, страдающего грудною жабой.
– А ну-ка… – Баба, не оглядываясь, мочалку подала. – Потри, милок, мне спину.
И милок потёр, да так усердно, так отчаянно потёр – бедная баба на стенку полезла от ужаса, зубами и ногтями сучки скоблила, просила её пощадить и одновременно умоляла удальца бить-колотить до конца, а если можно, так до бесконечности.
4
Так он совершил свой первый грех, ну а дальше-то уже пошло-поехало как по накатанной лихой дорожке. Дальше было легче, проще добиваться своего, потому что не зря говорится: добрая слава на месте лежит, а худая впереди тебя бежит. Вот и побежала впереди Великогроза такая слава, что на него – на голого кузнеца – страшно даже смотреть. Он был с таким могучим мужицким молотом, что не дай-то бог попасть на наковальню. Но вот что было странно. Худая эта слава день за днём, а точнее, ночь за ночью, стала привлекать к нему всё больше разбитных, отчаянных бабёнок – овдовевших, разведённых или просто имевших слабину в паху. И однажды, рассказывают, в объятьях у него оказалась какая-то царь-баба, которая специально прилетела из-за моря-океана, из-за острова Бурьяна. И прилетела не на самолёте – на метле. Вот таким-то образом, рассказывают, кузнец породнился с нечистой силой. Только это уже россказни такие, которым не сильно поверишь – люди много могут наболтать, сидя на завалинке, лузгая семечки в хороший урожайный год, когда кругом полно солнцеворотов, ну, то бишь подсолнухов, величиной с тележные колёса.
Доподлинно вот что можно сказать. Мужицкая сила его – гигантское горнило кузнеца – было таким неуемным, что никогда он сам не остановился бы, не остепенился; либо кто-то из мужей в порыве ревности пристрелил бы ухаря, либо кто-нибудь из женихов, у которых он «случайно» отбил невесту, чтобы вскорости вернуть, как возвращают яблоко, уже надкушенное. Печальная развязка была не за горами – за кузнецом охотились, подстерегали на узкой дорожке, следили глазами, ледяными от ненависти. Но победила всё-таки любовь, та самая любовь, которая иногда творит такие чудеса, о которых только в сказках пишут. А тут – настоящая быль.
Однажды Великогроз Горнилыч повстречал такую раскрасавицу, рядом с которой не только что золотое пламя горна – даже солнце померкло. Редко так бывает, но всё-таки бывает, слава богу. Женился кузнец. Остепенился, точно сам себя перековал. Обрастая ребятнёю и домашним хозяйством, как большой корабль обрастает ракушками, Великогроз Горнилыч – неожиданно для многих – с удовольствием завернул в семейную тихую заводь. День за днём и год за годом теперь он себя тратил только на дела семейные, благие. И доброта в нём появилась необыкновенная. Взял чужое дитя – усыновил, не раздумывая. (Что-то странное было в истории с этим Подкидышем, по деревне ходили слухи, будто парнишка был родной Великогрозу, а вот кто мамка у него, неизвестно).
Сделавшись примерным семьянином, не умеющим ни минуты усидеть без дела, он в таком же духе и детей воспитывал. Но семья не без урода. Ивашка, петухом расшитая рубашка, не слушал отцовских наставлений жить своим трудом, не лоботрясничать, в поте лица добывать хлеб насущный.
Великогроз Горнилыч какое-то время терпел, понимая, что скоро терпение лопнет. Двужильный трудолюбец, он не сможет смириться с тем, что рядом растёт дармоед. «Я мозги-то ему подкручу!» – думал кузнец и при этом по своей многолетней привычке царапал «отвёрткой» по железу или по дереву. Указательный палец на левой руке напоминал отвёртку или стамеску, сверкающую ногтем, точно лезвием – это кузнец по юности, по глупости молотом по пальцу долбанул; косточка расплющилась. Была опаска, что совсем отсохнет палец, но ничего, Бог миловал – получился такой инструмент, который постоянно под Рукой. Этим плоским пальцем, железным ногтем Великогроз мог теперь завинчивать или отвинчивать шурупы, а иногда так даже дерево скоблил не хуже, чем стамеской.
Узнав о том, что Ванька улетел аж чёрте куда – в Стольноград! – кузнец поначалу языка лишился, только глазами хлопал, как здоровенный сом, неожиданно вынутый из-под коряги на сушу. «Пускай только вернётся! Я закручу ему шурупы! Если у него там не хватает, так я добавлю! Так добавлю, мало не покажется!»
Возмущаться-то он возмущался, но в глубине души испытывал некое смущение и даже робость. А причина была такая: Подкидыш недавно разоблачил кузнеца – случайно узнал, что отец тишком-тайком «работает на сатану».
5
Произошло это в прошлом году, когда парень ещё не занимался дурацкими писульками на бересте. Он целыми днями бродил по тайге, собирал грибы да ягоды, копал коренья. Шишковал по осени – кедровые шишки деревянным колотом, как пудовым молотом, околачивал, по-детски удивляясь, какие могучие кедры вырастают в родной тайге – метров пятьдесят и даже больше. А какие древние деревья – лет, наверно, по двести растут, в облаках купаются. Подкидыш любил это «хлебное» дерево – рядом с ним не пропадёшь, прокормишься. И жалко было – даже зло брало! – когда он видел кем-то заваленный, до смерти загубленный кедр. «От начала своей жизни, – с горечью думал таёжник, – кедра должна расти лет двадцать, тридцать, прежде чем шишка на ней зацветёт!»
Бессовестно угробленные кедры он встречал в тайге за перевалами, куда никто из местных жителей не ходил – зачем тащиться в такую даль, когда кедрачи за околицей. Глядя на поваленные мощные деревья, таёжник не мог понять: кто с ними так лихо разделался? Буря сломала? Или другая какая-то страшная сила?
И вдруг будто молния жогнула – сердце опалилось, когда заметил большой обломок, похожий на коготь, застрявший в сердцевине белой кедровой кости. Внимательно рассматривая коготь двухпудовой тяжести, Подкидыш обомлел. Он побожиться мог бы и чем угодно поклясться – это его поковка, его удар с потягом, его умение так закруглять, так заострять железную деталь.
И в то же время он точно знал: никогда и никакого когтя не выковывал. И тогда осенило: «Отец! Я по его приказу сделал заготовку, а он потом уже доделывал? – От этой мысли парню стало не по себе. – Значит, где-то есть изба на курьих лапах?..»
Из тайги он прямо в кузню пришёл. Посмотрел в глаза отцу.
– С нечистою силой якшаешься? На сатану работаешь?
– Все кузнецы якшаются, – не сразу ответил батя. – Не я один.
– Я за всех не знаю, а то, что ты… Я не пойму, да как ты мог?
– Подрастёшь, поймёшь! Ступай! – оборвал Великогроз и, поднявши молот, так шандарахнул по наковальне – пыльное стекло в окне тонко пискнуло, кружевною паутиной распуская трещины, серебрецом искрящиеся на изломах.
Вот такой разговор состоялся. И после этого случая отношения между ними неуловимо изменились. Подкидыш теперь уже смотрел насторожённо, а порою дерзко. И Великогроз терялся, не зная, что придумать по поводу оболтуса, отбившегося от рук. И посоветоваться не с кем. Хрусталина, жена, баба всё-таки. А с кем-то другим поговорить по душам не получалось – гордость не давала. Гордыня. А поговорить-то можно было, к нему на кузню кто только не приезжал – коня подковать, новый обруч тележный сварганить, задвижки на ворота, решетку на амбарное окно. Хвостатая очередь, бывало, с самой ночи вытягивалась – кузнец выходил рано утром, а перед воротами народ.
– А вы зачем сюда? Я на дому не кую.
– Да мы к тебе на кузню, Великогроз Горнилыч. Это очередь такая, кишкой по всей деревне растянулась.
Да, бывали и такие столпотворения. И там, на кузне, во время перекуров, когда мастер выходил на вольный воздух поостыть, там разговоров было – не переговорить, не переслушать. И многие – по простоте своей или болтливости – говорили не только о погоде или о видах на урожай.
Разговоры бывали самые разнообразные. И слухов там было немало, и сплетен, как это нередко случается в местах скопления говорунов, деревенских краснобаев. И постепенно из этой говорильни – как зерно из шелухи – выкатилась правда про Ивашку, куда он ходит и что он ищет. Старообрядцы, живущие в районе Золотого Устья, вот кто его приворожил. А точнее – девка, дочка староверов. Больше всего почему-то Великогроза обидело и даже оскорбило то, что это были староверы, кержаки несчастные, как он их обзывал.
«Я и раньше их не переваривал! – брезгливо гримасничая, думал кузнец. – Это они, видать, нарочно паренька сбивают с панталыку. Раскольники чёртовы. А может, даже не раскольники, а хуже – скопцы. Ещё при царе Косаре в эту глушь-тайгу сослали чёртову уйму скопцов, они тут земли покупали, расселялись. У них тут были, говорят, богатые скопческие общины. Вот и здесь окопались чёртовы скопцы!.. Это они мой род извести хотят! Искоренить! – думал кузнец, забывая, что Ивашка не родной, или напротив, зная, что он родная кровь. – Эти скопцы допрежь Ивана оскопят, опосля возьмутся за Апору – и хана всей нашей родословной. Что делать? Как его отвадить от Золотого Устья? Мало того, что могут оскопить, так он же, паразит, свой божий дар загубит. Городской человек говорил, что такого дара ни у кого не встречал. Ванька, он же, окаянный, может осенний листик отковать, червонным золотом покрыть – от настоящего не отличишь. Он, паразит, паутинку сковал, – тоньше волоса, кружева смастерил и паука в серёдку посадил. Из него кузнецарь получится – днём с огнём такого не найдёшь на Руси! А он что вытворяет! В Стольноград с какими-то бумажками улетел! Ждут его там, не дождутся. Много там таких Иванов-дураков – улицы будут мести, желудями трясти. Или простым грабарём, землекопом…»
Думал, думал кузнец, как отвадить парня от Золотого Устья – ничего толкового придумать не сумел. И вдруг среди жаркого лета – как снег на голову! – свалился помощник, способный разрешить эту проблему. Да только помощник такой, что Великогроз даже не знал – то ли радоваться, то ли печалиться.
6
Ранним летним утром Великогроз Горнилыч на кузницу шагал по тропке среди берёз, утюгами-сапогами разглаживал траву, изредка давил цветы, похожие на угли, выпавшие из горна. И в эту минуту кто-то сзади вкрадчиво, картаво сказал:
– Здорово, батя! Как ночевал?
Хлопая глазами, кузнец растерянно посмотрел по сторонам. Никого не видно. Только ворон сидит на берёзе. Крупный варначина, жирный, как поросёнок.
Передёрнув плечами – не столько от зябкого утра, сколько от предчувствия чего-то недоброго – Великогроз дальше направился. И опять окликнул кто-то – словно прокаркал. Кузнец оглянулся и обалдел.
Жирный ворон с дерева упал на землю, но не разбился, а превратился в доброго молодца в чёрных плисовых шароварах, в чёрной шёлковой рубахе. Одна рука у молодца похожа на птичью лапу.
– В чём дело? – Великогроз нахмурился. – Кто такой? Что надо?
– А ни черта не надо, у меня всё есть! – Незнакомец нагловато ухмыльнулся, поправляя тёмные очки в золотой оправе. – Хотел привет от мамки передать.
– От какой такой мамки?
Продолжая стоять в тени, молодой нахал к чему-то прислушивался. Утро было тихое-претихое, только пичуги в берёзах изредка роняли перезвон.
– Ты на кузницу, батя? Ну, пошли, я там тебе сказку расскажу. Великогроз Горнилыч, не оглядываясь, пошёл привычной тропкой, а сам – непривычно для себя – стал лихорадочно соображать: что за тип такой? Наглючий, дерзкий. А рожа такая, как будто уже где-то видел… «Привет от мамки? Что это значит?» В голове кузнеца зазвенели молотки с молоточками. Он смутно припомнил прошедшие годы, когда вино и водка рекой лились; помнится, летал куда-то за тридевять земель; помнится, была дряхлая избушка на курьих ножках, а внутри такой блистательный дворец, что просто диво-дивное.
– У вас там что, беда? – тихо спросил он, оглядываясь. – Что-то опять сломалось? Коготь надо отковать? Или что?
– Счастье, батя! Счастье надо отковать! – Молодец опять нахально лыбился, поправляя тёмные очки. – Не поможешь?