– Ну, а кто же ещё, кроме гниды, такую хренотень скумекать может?
Проворно уничтожив похлёбку, заключённые могли теперь спокойно покурить и потрындеть. Крепкий запах махорки и дешевого табака на несколько минут заглушил, оттеснил запах прелого снега, тестообразно подтаявшего кругом кострища; запах влажной хвои отодвинулся; пропал аромат подсыхающих веток и сучьев, приготовленных для поддержки длительного огня на делянке – костёр тут приплясывал от темна до темна.
Молодцеватый парняга – его тут прозвали Горячий – спрятал свою деревянную ложку за голенище валенка.
– Слушай, Папа Карлович, – хрипловато заговорил он, – а ты откуда всё это знаешь? И про колючку, и вообще…
– Всего не знает даже Господь Бог, – скромно ответил номер 375/14, царапая седой каракуль на щеке – щетина густо выперла.
– Это верно, – зевая, согласился Горячий. – Даже чёрт не знает, что эта проволока под напряжением в сто сорок вольт.
– Гонишь?! – удивился Папа Карлович. – Неужто правда?
– Можно проверить, – спокойно ответил Горячий. – Ватник сними и садись голой ж…
– Нет уж, спасибочки, я постою.
Горячий зло посмотрел в сторону проволоки.
– Живём, бляха-муха, как в фашистском концлагере, если не хуже. Там хоть были враги, захватчики. А тут – свои фашисты. Доморощенные. Я всех бы их порвал – дай только волю.
Папа Карлович пожал плечами, раздавленными каторжной работой на лесоповале.
– Вот потому и не дают ни свободы, ни воли. А вот когда маленечко остынешь…
– Я только в гробу остыну!
– Ну, там-то мы все одинаковы, – согласился Папа Карлович и продолжил «колючую» тему: – А мне вчера электрик говорил, что в проволочной цепи есть участки, где стоят предохранители. На столько-то ампер, я не припомню.
– Это они специально оставили! – подхватил Горячий. – Я ж говорю, что эти твари хуже фашистов!
– Специально? Зачем?
– Русская рулетка. Знаешь? «Колючка» называется или «Шашлык».
– Нет, не знаю. Ну-ка, расскажи.
– Папа Карлович, да всё довольно просто. – Горячий сплюнул, отвернувшись. – Тут фраера в картишки режутся, а проигравшийся должен голой грудью на амбразуру броситься – на колючку. Если повезёт – живой останется.
А нет – шашлык получится.
– Сурово.
– А как ты хотел? Зона всё-таки – не зона отдыха.
– А в соседней зоне, – прошептал кто-то сбоку, – мины стоят на растяжках.
– Ерунда. – Горячий отмахнулся. – Там сигнальные мины. Много будет шуму, но человек останется живой. Ну, может, кое-что ещё и в штанах с перепугу останется. Но главное – будет живой. Разница есть?
Мужики возле костра ещё немного покурили на верхосытку, поговорили. Где-то за деревьями три раза шарахнули в подвешенную рельсу. Промороженная сталь истошно взвизгнула, точно живая – эхо завизжало по тайге, разлетаясь по дальним урманам, пугая зверей и птиц.
Горячий нехотя поднялся, посмотрев на конвойного, открывшего двери теплушки, стоявшей неподалёку.
– Ну, пошли! – Горячий сплюнул под ноги. – А то сейчас опять хайло разинут…
– Это у них запросто! – загудели зэки, тоже поднимаясь и второпях досасывая окурки. – Пошли, пока работа в лес не убежала!
Мёрзлые ветки и сучья затрещали под тяжёлыми полупудовыми валенками, оставляющими на снегу твёрдые широкие следы, прошитые суровой дратвой.
Таёжная округа, притихшая на краткое время обеда, который тут зовётся приёмом пищи, опять оголосилась грубыми криками пильщиков, вальщиков леса. Бензопилы опять зарычали, сизыми кольцами дыма кольцуя чистый воздух. Топоры сучкорубов застучали, сверкая стальными всполохами. Трелёвочные тракторы взревели разбуженным лютым зверьём – надсадно потащили длинные туши кедров, сосен, лиственниц.
Час за часом на краю делянки – неподалёку от забора с колючей проволокой – вырастала деревянная гора, издалека белеющая круглыми гладкими спилами, похожими на контуры мишеней, нагромождённых до самого неба: стреляй, не хочу.
И кто-то из конвойных выстрелил от скуки – зайца увидел кустах.
Всполошившиеся автоматчики – три человека – из-за деревьев прибежали на выстрел.
– Кто? Что? Побег? – раздавались голоса, помноженные таёжным эхом. – Ты что, совсем уже? Дубьё! Нашёл развлекаловку!
Одинокий «развлекательный» выстрел, многократным эхом унесённый в студёные распадки, в душах заключённых породил смутное чувство тоски и тревоги; побег, он как локоть, близко, чёрт возьми, да не укусишь, хотя порой находятся отчаянно-зубастые.
К вечеру похолодало. Короткий зимний день зажмуривал серые свои, туманные глаза. Голубоватые тени растягивались на снегу. Терялись очертания заснеженных кустов, под которыми тёмным порохом порассыпаны семена – птицы днём натрусили. Стушевались контуры дальних деревьев, накрытых белыми папахами. И уже почти пропали в воздухе пунктиры колючей проволоки, словно бы кто-то снимал её на ночь – сматывал, скручивал в бухты, похожие на дикобразов или громадных ёжиков. Над лесоповалом затихали птицы. Белка пряталась в дупло. Трелёвочные тракторы заглохли, стальными мордами уткнувшись в кучи наваленных деревьев.
Солнце, похожее на колоссальную каплю золотисто-кровавой остывающей смолы, лениво съехало, сползло за горы, за кроны заснеженной тайги.
Благополучно помер ещё один проклятый каторжный денёк той новой жизни, которой поневоле жил теперь Полынцев Фёдор Поликарлович, с недавних пор больше известный как Папа Карлыч или просто Поликарлыч.
Нередко день его заканчивался посещением церкви – теперь это неудивительно; теперь во многих зонах имеются часовни и даже вполне приличные церкви, сработанные руками здешних мастеров, руками когда-то воровавшими или убивавшими.
Если время позволяет, Поликарлыч подолгу простаивает в тишине – рядом нет никого. Стоит, угрюмо смотрит на иконы. Шапку тискает в руках. И снова и снова в голове у него крутится фраза из Библии:
– «Мне отмщение, и аз воздам…» – бубнит он, опуская голову. – «На мне лежит отмщение, и оно придёт от меня…» – Вздыхая, Полынцев глядит на икону. – Разве не так проповедует Библия? Или я неправильно трактую церковно-славянские тексты? Чего молчишь? А-а-а! Нечего сказать? Ну, тогда я пошёл…
В бревенчатом затхлом бараке – согласно официальным законам – у Полынцева теперь имелось в наличии законное место, по размерам похожее на могилу: два квадратных метра на человека. Но кроме этих двух квадратов, находящихся в жилой зоне, была ещё другая, промышленная зона – большие и гулкие производственные помещения, наполненные громоздкими агрегатами для ремонта техники, для распиловки леса.
Поначалу номер 375/14 добросовестно вкалывал на лесоповале, на свежем воздухе, а позднее пальцы до костяшек обморозил; рукавицы где-то потерял, а стоять «руки в брюки, хрен в карман», как говорил бригадир, нельзя, не положено – тяжёлая работа распределялась на всю бригаду. Какое-то время Поликарлович провалялся в больничке, а по выходу узнал, что его место в бригаде уже забито.
Так он попал в промышленную зону. Попервоначалу даже огорчился – вдалеке от природы, от вольного воздуха, от пения птиц, которые всегда будили в нём светлые чувства и мысли. Но очень скоро скучная промышленная зона пришлась по душе – притерпелся. А через месяц-другой Полынцев даже полюбил промышленную зону, сам удивляясь этой угрюмой, звероподобной любви. Вот уж никогда бы не подумал он, что сможет проникнуться чувством – искренним, глубоким чувством – к мёртвому холодному железу. А вот поди ж ты – проникся. Электрическая ленточная пилорама стала для него чем-то вроде зазнобы, с которой у него были свидания при луне. (Подъём очень ранний, так что луна ещё стояла над промышленной зоной).
Время за работой бежало незаметно и думы, печальные думы не точили седую голову, как это делают жуки-древоточцы, расползаясь под седой берёзовой корой. Руки Полынцева жили как бы сами по себе, делая привычную работу, ловко обращаясь то к сосновым, то к кедровым кабанам, которые под пилами визжали как живые, недорезанные. Руки привычно делали что-то своё: управлялись с автоматом для заточки пил, сноровисто и привычно обслуживали станок для аккуратной оцилиндровки брёвен. А мысли Полынцева – неутомимые, неумолимые и неостановимые – заняты своей работой.
И вот что заметил Полынцев, давно и с удовольствием заметил: в этой гулкой промышленной зоне, где руки вечно заняты работой, мысли не так докучали, не допекали. Мысли тут как будто фильтровались при помощи работы, осветлялись. А если точнее, честнее сказать, – мысли день за днём отуплялись, теряя убойную силу и скорость; примерно то же самое происходит с пулей, которая устала на излёте. Несколько лет колонии строгого режима изрядно поломали «светлого князя в потёмках» – так его иногда называли. Уже не молодой, но физически ещё крепкий, выносливый, он поломался – прежде всего – изнутри. Хотя и снаружи не уцелел. Годы лагерной жизни научили его работать на пилораме, взамен отобравши три пальца на правой руке и два с половиной на левой – под пилу угодили. Кого-то другого такая потеря наверняка опечалила бы, а «светлейший князь в потёмках» возрадовался непонятно чему.
– Ну, слава тебе, господи! – пробормотал он, перекрестившись культёй, обмотанной бинтами, ржавыми от крови. – Наконец-то отмучился, избавился от светлой темени.
– И что это за свет, и что за тьма? – спросили те, кто находился рядом.
– Это вот здесь – это в темени! – Полынцев показал культёй на своё лысоватое темя. – Теперь эту светлую темень из башки на бумагу доставать будет нечем. Я не левша. Не суждено мне блоху подковать.