Нет, в бухту надо скинуть.
Положи, сказал!
Не дело это, Чернолис… Прочухается он, опять маяк запалит.
– Не запалит. Я раскурочил так, что не бесполезно.
Серьгагуля Чернолис почему-то пожалел смотрителя.
Даже сам себе немного удивился – почему? В эту бухту он впервые приплыл на спасительный свет – свет Горилампушки. И потом приплывал много раз. Кроме того, было время, когда Чернолис находил под крышею смотрителя добрый ужин и сладкий ночлег.
А ружьишко-то – пугало. Без заряда ружьё, – сказал товарищ, двумя руками легко сгибая ствол в железную дугу. – Так ему лучше будет стрелять… из-за угла. Ну, всё? Пойдём, что ль?
Нет, чаевничать будем, Сова!.. Ну, шагай, чего глазами хлопаешь?! – Серьгагулю разозлила собственная жалость. Мало того, что жалко Горилампушку, – ружьё старика стало жалко. А это уж совсем – гнилая слизь какая-то в душе.
Серьгагуля пнул ружьё. Пошли от маяка, спустились к берегу. Вода сияла, аж глаза слезились. Поправляя чёрную лису на голове, Серьгагуля заворчал:
– Луна, зараза, вылупилась, чёрт знает откуда! Шли сюда – глаз коли, а теперь, точно днём. Да, Сова? Что, молчишь? Я почему старика приберёг? У меня кой-какая мыслишка взопрела под шапкой.
Говорил он уверенно, твёрдо, только никакой мыслишки не было. Чернолис выкручивался. Неудобно как-то перед товарищем. Да и противненько перед собой, особенно теперь, когда маяк остался далеко за спиной. И чего пожалел старика? Вот уж никогда бы не подумал, что есть в душе подобная бодяга – жалость.
3
Три дня штормило – море наизнанку вывернулось. Тина сверху плавала, рваные медузы, донные песчинки долго не могли осесть… Корабли во время шторма теряли курс, теряли паруса, моряков теряли: пушечный удар волны вышибал человека за борт, словно щепку.
И вот – синий шёлковый штиль растянулся по необозримому пространству. Облака, раздерганные ветром, лениво проплывают над крышами Фартовой Слободки. Утро умывается на дальнем берегу, белопенным полотенцем щеки розовые трёт.
Сонно, тихо ещё. Даже собакам брехать не хочется на пролетающую чайку, на баклана – морского ворона, туго побитого рыбой, выкинутой на прибрежные отмели.
Каменная башня маяка. Сутулая избушка Горилампыча. Сто лет уже присматривает он за маяком. Аккуратный старик, бережливый. Лишнюю каплю керосину зря не спалит. А сегодня что-то…
Старуха Смотрилиха заволновалась.
Захворал ты, что ль? – спросила она. – Хватит жечь карасин. Подымайся, туши.
Тушат капусту с картошкой, – заворчал Горилампушка, потирая ушибленную голову; старухе он ничего не сказал о ночном происшествии, не хотел беспокоить. – Туши, туши… Сколь говорить?
А как тебе надо?
Гасить! Уже сто лет тебе твержу!
Ну, иди, гаси.
– Пусть погорит ишо. Как-никак сам царь просил помаячить кораблю заморскому.
– Помаячь… А на ём-то припрётся палач, на корабеле том.
– А тебе откуда знать?
Вся слобода об том шумит.
Ну, так оно или не так, наше дело телячье: промычал и в закут, – Горилампий вздохнул, поднимаясь и опять потирая затылок: – Башка болит чегой-то. Как будто камнем по затылку вдарили.
Курил бы ты поменьше, Горилампушка, вот и полегчало бы, может.
Подохну – полегчает, – бухнул старик, закуривая.
Оно, конечно… Фу, закоптил! – Смотрилиха двумя руками стала отбиваться от синевато-зеленых облаков. Закашлялась. Пошла на улицу, ругая старика за дурной самосад: – Это что ж такое? Это же не самосад. Самоад какой-то. Сам себя в ад загонят.
Смотрилиха взяла корыто, грязное бельё.
Туман парусиной прилип за избушкой на краю обрывистого мола. Зелёная слизь подсыхает на валунах-волноломах, подраздетых ночным разбойником – отливом.
Забыв, зачем пришла сюда, поставив корыто на камни, Смотрилиха стоит, блаженно улыбается, наблюдая, как вода просветляется с каждой минутой: песок, поднятый бурей, высеивается на дно; последняя волна теряет силу вдалеке – шатается, седыми лохмами трясёт и жалобно постанывает, обнимая громадные волноломы, целуя покатые лбы и поглаживая тёмно-зелёные волосы водорослей.
На горизонте – на самой кромке моря – обозначился корабль. Размером с муху, если не меньше.
Горилампыч! – крикнула старуха, оборачиваясь.
Вижу! – отмахнулся он в раскрытое окошко. – Стирай свои порточки зас… и не лезь не в своё дело!
Ты што? Взбесился? – Никогда она его таким не видела. И матерков не слышала. – Порточки-то, глянь-ка, твои. Может, сам постираш?
Смотритель нахмурился.
– Тебе бы так елдыкнули камнем по калгану, посмотрел бы я, как ты взбесисся, – проворчал он, складывая раздвижную «позорную» трубу (стыдно было, позорно за своё сквернословие).
Огонь маяка уж давно был не нужен – день разгорался. Но Горилампушка настырно палил керосин: что-то хотел доказать и себе, и тем оглоедам, которые по «калгану» ударили. «Думают, всё, мол, напужался дедушка, век не станет зажигать маяк. А вот хрен вам да ещё маленько. Теперь весь день палить буду нарочно!»
Он дождался, когда плечистая фигура корабля подрастёт на горизонте. И только после этого маяк зажмурил свой бессонный глаз.
– Не серчай, – повинился он, подходя к старухе. – Башку-то мне и правда камнем проломили ночью…
Смотрилиха всполошилась:
– Кто? Где?
– Вертопрахи какие-то… Вот, погляди…
– О, Господи! А что же ты молчал?
– Да не хотел расстраивать.
– Дак, может, надо какой компресс?
– Ничего не надо. Не егози. Всё уже утряслось.
Потом они сидели на прохладном берегу. Старик пересказывал ночное приключение. Смотрилиха слушала и замерзала – от ужаса. И прижималась к тёплому надежному плечу Горилампушки.