– Ты чо, сдурел? Зачем это – за тридевять земель?
– А пускай пропечатают!
– Ну? И што? Обзолотишься? Парень помолчал, глядя в окно.
– Тогда она узнает, что Ванька не дурак, и согласится замуж. Над переносьем деда крупная морщина прострочила.
– Постой, милок! Постой! Ты про кого гуторишь? Ты на ком жениться вздумал? А? – Дед седую молнию метнул из-под бровей. – Давай, рассказывай, кто она такая, твоя краля?
– Да я и сам пока не знаю, – с грустью сказал Ивашка. – Они обретаются где-то в тайге, в потаённом местечке. Я случайно увидел. А теперь вот найти не могу.
2
Искать пришлось долго, упорно. Подкидыш забросил работу на кузнице – дремучую тайгу вдоль и поперёк исходил в окрестностях и за перевалами. Жить в одиночестве и под открытым небом – не то, что в кузнице, пропахшей гарью! – понравилось. Вольная воля кругом. Ветровей. Красота. И ничуть не пугали зеленовато-тёмные, в упор смотрящие глаза тайги; косматые урманы, откуда пахло звериным логовом. Даже в самом страховидном месте, где у любого охотника душа замирает в предчувствии близкой опасности, – Ивашка вёл себя так, будто пришёл домой, где можно беспечно разуться, рубаху и портянки просушить возле костра, похлебать ушицу и поспать на свежей хвойной перине.
И день, и ночь искал он свою любовь, мечту и наваждение – будто иголку в стогу. Не скоро, но всё же «иголка» нашлась – сладкой болью проколола сердце. «Как теперь к ней подступиться?» – кручинился парень, сидя над рекой и глядя в сторону заимки, хорошо запрятанной в пазуху тайги.
Заимка эта много лет тому назад пустила корни за перевалами – в потаённом, укромном местечке, окружённом скалистым «забором» и непроходимым чернолесьем. Заимка скромная – приземистый сосновый теремок, дощатый сеновал да небольшая пасека на островках у Золотого Устья; там после первых весенних солнцепёков и до самой осени попеременно красовались какие-то изумительные цветы, в чашечках своих таящие медвяную пыльцу, похожую на капельки мёда.
Он уже знал: на заимке проживают старообрядцы – соблюдают «истинную» веру, молятся о спасении бессмертной человеческой души, опасаясь прихода Антихриста. Затаившись неподалёку, парень смотрел на заимку и думал: «Эти кержаки даже на порог меня не пустят. Ещё, гляди, собаками затравят. Придётся караулить, делать неча…»
В густой сухой засаде – в кустах шиповника, в кондовых соснах – комаров кормить пришлось; а вслед за тем нагрянули дожди, и он ушёл, не солоно хлебавши, – даже издали не смог увидеть свою царевну. Однако же характер был настырный. Ходил и ходил на заимку. И вскоре обнаружил тёмную баньку, потаённо стоявшую в берёзах на берегу. Стал караулить, когда затопят, когда можно будет, по-воровски пробравшись по кустам, посмотреть в золотое потное оконце, за которым волшебным цветком распустился огонь керосиновой лампы. Сердце бешено билось в такие минуты – отчаянно толкало к потному окну. Подкидыш понимал, что могут быть собаки – налетят, разорвут на куски; или выйдет на крыльцо белобородый кержак – саданёт из ружья. Понимать-то понимал, но ничего с собой не мог поделать – молодая кровь ковшами кипятка обжигала башку, наполняя душу и тело каким-то угарным томлением. Парень весь как будто разбухал, и «разбухание» это начиналось где-то внизу, в паху, а вдогонку за этим и сердце уже разбухало, и голова – со знание туманилось. И вот однажды, когда он находился в таком необычайно «разбухшем» состоянии – кто-то сзади подкрался к нему и тяжёлой рукой попытался схватить за плечо. Рука кержака показалась пудовой, железной – Ивашка вздрогнул, подскочил и, не раздумывая, со страшной силой молотобойца треснул по мохнатой морде кержака. Приглушённо зарычав, кержак взмахнул короткими руками и упал – прямо на свет, лежащий под оконцем. И в следующий миг волосы у парня зашевелились от ужаса. Этот кержак – сутулый и громоздкий – оказался ручным медведем, которого держали на заимке вместо сторожа. Это был Дядька Медведь – Медведядька, так его звали.
После этого случая Подкидыш зарёкся приближаться к заимке, но упрямой затеи своей не оставил – подкараулить царевну. И это удалось ему июньскою порой, когда старообрядцы вышли на травокос – неутомимо, проворно литовками состригали молодое разнотравье вперемежку с дикими и дивными цветами, распугивали стрекоз, бабочек, шмелей и пчёл. Теперь-то Ивашка знал, что есть у кержаков надёжная и страшная охрана – Медведядька. И поэтому Ивашка загодя «вооружился» на всякий случай. С ним теперь ходила по тайге «немногословная», умная лайка, способная издалека учуять запах медведя. Запах тот – и зимой и летом одним и тем же цветом; настолько сильный, крепкий, что даже самый смелый жеребец иногда не решается переступить через свежий косолапый след. Ивашка – не раз и не два – был свидетелем того, как лошади вприсядку танцевали и от страха грызли удила на дороге возле деревни, где ночью побродил громадный зверь, а поутру люди не могли на кузницу проехать.
Однако у ручного Медведядьки в тот погожий день был выходной – так позднее шутил Ивашка, не зная, как объяснить своё невероятное везение.
Возле потаенного Золотого Устья дивчина оказалась одна. После покосной работы – не спеша, блаженно – девушка купалась, нежилась в тёмно-синей запруде, где серебром сияли звёзды белых лилий. Он подкрался к той запруде и…
И что там было дальше – на берегу под плакучими ивами – даже под пытками он никому и никогда не рассказал бы, нет. Любовь – это сказка и тайна, которую знают только два влюблённых сердца на земле. Ни словечком он не обмолвится, только щёки порой красноречиво будут говорить, краснея как два помидора, при одной только мысли о ней. При воспоминании о том, как она – царевна Златоустка! – выходит из воды и стоит на солнечном песке, одетая в одно лишь «драненькое платьице» – лёгкую и трепетную тень плакучей ивы, игриво дрожащую на покатых, загорелых плечах, на спелых яблоках грудей, на тонкой талии и ниже, ниже…
Помирать он будет, не забудет, как над головою в чистом небе горячо и судорожно вздёрнулась белая молния, видная только ему одному. Затем угрюмо бухнул гром, слышный только ему одному. И ослеплённый, и оглушённый этой небесной красотой, парень упал на колени, как дикарь пещерного столетия, свято почитающий грозную богиню. Доходя до неистовства, он головой – воспалённым лбом – несколько раз ударился о берег и начал целовать её следы в песке, продырявленном крупными дробинами воды, скатившейся с её длинных волос, похожих на царские кудри – цветы неземной красоты. Подкидыш был готов не только землю целовать – готов был камни грызть, чтобы хоть как-то, хоть чем-то подкрепить бессвязные, бессильные слова о своей огромной и всепоглощающей любви, о верности на веки вечные.
Вот об этом Ивашка и попытался кое-что нацарапать «на бересте», как говорили те, кто видел парня возле реки, где он сидел на пеньке, грыз карандаш.
– Был нормальный Ванька, а стал Иван-дурак, – горевал сердобольный народец в округе. – Скоро все берёзы обдерёт. Целыми днями бересту изводит.
3
Солнце над горами понижалось – косые красноватые лучи половиками задрожали возле порога и возле печи, на которой восседал дед Мурава. Деревенский этот Илья Муромец по натуре был человеком добрым, но грубоватым – долгое время работал лесничим, привык дубиною махать, соловьев-разбойников по лесам гонять.
– Царевна, говоришь? – Дед поглядел на писульки внука. – Да какая там, на хрен, царевна? Что я не знаю этих кержаков? Какие там хоромы и дворцы? Ну, пасека у них, ну, медогонка. И что? Да она такая же царевна, как я – царь Горох.
– Много ты понимаешь! – Ивашка забрал писанину. – Считай, что не показывал…
– Ну-ну, не серчай! – примирительно сказал бывший лесник. – Если в наших сказках даже простая лягушка – царевна, дак почему бы и нет? Это я согласен. А вот замуж за тебя она не хочет потому, что не слепая.
Подкидыш походил по горнице и, остановившись напротив зеркала, мрачновато посмотрел на свою физиономию – скуластую, кое-где побитую щедринами. Посмотрел – как на чужого, которого маленько недолюбливал. Высокий и широкий лоб, ещё не потревоженный морщинами, казался чересчурным – поросят можно бить, как шутят в деревне. Большие синие глаза, подёрнутые поволокой, казались девчачьими, и потому Ивашка время от времени старался глядеть хмуроброво, с суровинкой. Волевой подбородок был ему по душе. А вот эти жиденькие усики – два ржаных колоска над пухлой губой, говорящей о доброте и нежности – эти колоски ему не нравились; хотелось, чтоб скорее они заколосились, прибавляя парню возраст, придавая мужественный вид.
Отворачиваясь от зеркала, он поддёрнул штаны.
– А что? Симпатичное хрюкальце! И вообще… В школе нам говорили, что Лев Толстой по молодости был некрасивым, неловким и застенчивым.
– Эва, куда ты хватил! Не высоко? – изумился дед. – А скоко у Толстого было ребятишек? Я прочитал тут, в газетке. Он их много настрогал своим рубанком. А ты?
– И я настрогаю!
– Дурное-то дело не хитрое, внучек. Я не об этом пекусь. Как ты прокормишь детишек? Ты ведь, Ванька, оболтус. Ты вот на рыбалке был позавчерась, полную лодку рыбы натягал. А что опосля? – Дед нахмурился. – На кой чёрт отпустил?
Ивашка удивлённо вскинув брови.
– А ты откуда знаешь?
– Вся деревня знает. Кто-то с берега видел, растрезвонил. Вот зачем ты рыбу отпустил? Пуда полтора или все два?
Простован в окошко посмотрел – в сторону реки.
– Жалко стало. Как-никак живая тварь…
– Живая! – Дед сердито крякнул. – Ладно. Едем дальше. Вот зимой ты на белку пошёл. И чего? Снова жалко?
– Ну, а ты как думал? Она такая кроха, а мы ей – пулю в глаз.
– Тьфу на тебя! – Дед обескуражено покачал головой. – Да лучше ты ей пулю в глаз, чем она тебе орехи будет грызть!
– Какие орехи?
Запрокинув кудлатую голову под потолок, дед неожиданно расхохотался.
– Был один знакомый у меня. Соловей-разбойник в тёмном лесе. После работы на большой дороге он на радостях нажрался бражки, да и заснул голышом под сосной. А белка-то поблизости жила. Дак она ему чуть было все мужицкие орехи не отгрызла…
Синие глаза Подкидыша бестолково хлопали длинными ресницами, точно взлететь хотели.
– Чо ты буровишь, дед? Я не пойму.
– Вот то-то и оно. Когда созреешь, тогда и можно будет с тобой гуторить. – Становясь серьёзным, дед глазами показал на писанину. – Чем ты собираешься кормить своё семейство? Вот этими перлами на бересте? Дак эти перлы, милый, никогда не станут перловой кашей.
– А скоко я ореха из тайги притарабанил? А грибы? – перечислял добытчик, загибая пальцы. – А коренья? А мумиё…
– Дак я тебя за это не корю. Живёшь тайгой, вот и живи, не рыпайся. Не суй свой нос, куда собака хобот не совала.
Помолчали, слушая старинные ходики, размеренно шагающие в сторону летнего вечера. За окнами шум нарастал – усталые люди с полей возвращались: кто пешком, кто на телегах. В тишине за поскотиной ботало чуть слышно побрякивало – коровы шли домой. За деревней закат догорал – горсточка багряно-малиновых углей мерцала на горизонте. Сумерки стали сурьмиться по дворам, по улицам. Берёзы под окошком посинели, точно озябли, хотя на дворе было жарко – листва на деревьях поникла; уши лопухов скукожились возле ограды.
Как ни старался жизнью умудрённый дед – не переломил упрямство внука.
– Нет! – Подкидыш исподлобья уставился в туманные дали. – Поеду в Стольноград! Пускай пропечатают!
Приглушённый говор за стеной раздался, кашель. Дед головой встряхнул, потыкал пальцем: